Давний рассказ, основанный на реальных событиях.
Кажется, нигде, кроме убогой реальности её хозяйки, этой квартиры не существует. Иногда она вспыхивает в сознании ещё нескольких человек, но ненадолго, лишь по тягостной, но странным образом облегчающей совесть необходимости. Вспыхивает, чтобы затем погаснуть с особым, тончайшим и безотчётным наслаждением. Остаётся только хозяйка - очень старая женщина, настолько старая, что в этом уже совершенно спокойно можно признаться кому угодно (только не ей, конечно). У неё косматые волосы, безжалостно стоптанные уродливыми артритными ступнями тапочки, неопрятный халат, который даже затрудняешься, как описать, но замены которому, вероятно, уже не будет.
В старых оконных рамах, давно некрашеных, увязли наглухо мутные, как будто засаленные стёкла, хотя каким это образом они вдруг могли засалиться? Ведь нелепо же думать, что какой-нибудь заезжий узбек елозил по ним руками, после жирного плова? Между оконными створками здесь повисла дремучая паутина - опять же непонятно как она там могла очутиться, если створки не размыкались годами? В паутине застыла мушиная мумия. Мученики-растения грудью стоят за жизнь на грязном облупленном подоконнике, но им не дают умереть достойно, подливая в последний момент в окаменевшую землю немного отравленной хлорной воды.
Запах лекарств здесь такой перемешанный, едкий и невообразимый, что очевидно не имеет уже никакого отношения ни к лечению, ни к здоровью. Безнадёжный запах отчаянной старости.
Бабушку зовут Апполинария Иаковлевна. Зовут её, правда, достаточно редко, но громко. Из этого «редко» - часто даже с надсадным, отдающимся эхом в подъезде, стуком в обветшалую дверь:
- Ба, ба, ба… Апполинария Иаковлевна!.. Ба-ба-ба… Апполинария Иаковлевна, откройте… Ба-ба-ба… Это я - Маша… Ба-ба-ба…
Она невыносимо, нечеловечески устала от жизни, но неистово хочет её продлить, растянуть. Любимая форма её существования - сон. Там такое уютное отсутствие всего, что болит и мучает. Это, может быть единственное не по годам здоровое, что осталось у Апполинарии Иаковлевны и чем она дорожит и даже в тайне гордится. Впрочем, даже и не в тайне, ведь невозможно же на страдальчески-сморщенное замечание соседки о коварной бессоннице не заметить с явным упоением, что, вот, у неё-то как раз всё в порядке! И соседка, зная об этом и завидуя (тоже в тайне, которая, впрочем, вполне уже как бы и явна), снова и снова день за днём станет говорить об одном и том же, неосознанно ожидая жалости, но получая лишь самодовольный и ранящий рассказ о невероятно благополучном, богатырском каком-то сне. Сне восемнадцатилетнего детины, который проработал три дня и три ночи на лесоповале, не покладая рук, головы и туловища, а потом пришёл домой, умылся, поел и повалился спать, и на работу ему три дня не плевать только потому, что во сне не плюются, и можно дальше спать сколько угодно… вот такой именно сон у Апполинарии Иаковлевны. Ну, скажите: возможно ли это всё выслушивать утомлённому бессонницей человеку?
Но соседка выслушивает, сверх желания хоть что-то выслушивать кроме телевизора, ещё и потому, что Апполинария Иаковлевна очень уважаемый человек. Знаете, есть такие люди, которых уважать сознательно уже попросту некому, потому, что все уважавшие их когда либо за что-то, так или иначе померли, но шлейф уважения остался и даже те, кто не помнят и не знают былых заслуг испытывают необъяснимое уважение.
Апполинария Иаковлевна всю жизнь проработала в обкоме. Не на высоких должностях (кажется, даже не выше секретарши), но начальство её уважало, и она была исполнительна и аккуратна в работе и это, к тому же длилось так долго, что не возможно было ей самой себя не начать уважать. Особенно она гордилась… даже не расположением, нет, - никакого кокетства здесь не было, - а просто нечастым, но добрым словом Порфирия Викентьевича. Кто помнит, ЧТО это был за человек, тот поймёт всю глубину и значение такого отношения. Тут просто невозможно было не начать себя по-настоящему и глубоко уважать. А всякое глубокое чувство, как известно, передаётся окружающим, так что соседка всамделе уважала Апполинарию Иаковлевну и считала её человеком по самому существу своему весьма значительным.
Но уважать - ведь это ещё не значит любить. И Апполинария Иаковлевна знала очень давно и твёрдо, что никто её не любит. Трудно даже сказать - переживала ли она когда-нибудь по этому поводу? Логично было бы сказать, что да - конечно переживала, может быть даже мучалась, опять же в тайне… плакала, я не знаю… Но никаких видимых следов эти мучения не оставили и я боюсь подумать, но думаю, что их вовсе не было. Только в последнее время стало что-то происходить с Апполинарией Иаковлевной странное. Иногда при промелькании в душе какого-то смутного чувства… воспоминания… о несостоявшейся и не бывшей никогда любви у неё вдруг стало перехватывать дыхание в приступе какого-то безотчётного и панического ужаса. Апполинария Иаковлевна тогда останавливалась, чем бы она ни была занята и несколько минут просто не в состоянии и была осознать реальность. Иногда после этого она вдруг обнаруживала открывающийся рот соседки, потом улавливала обрывок какой-то пропущенной фразы, например:
- …здей?
И, смотря в наполненные ожиданием глаза, понимала с ужасом, что пропустила длинный, облачённый в монолог вопрос.
Приходилось переспрашивать, а самой думать тревожно: Что же это было? Думать, слушать и не находить ответа.
Уже второй год Апполинария Иаковлевна не выходит на улицу. Прошлой зимой её подруга вышла на беду, поскользнулась, упала и сломала шейку бедра, потом она так долго, мучительно умирала в пролежнях и, кажется, даже с червями и это было так жутко, что даже на похороны Апполинария Иаковлевна не отважилась выбраться и с тех пор у неё появилась боязнь улицы.
По утрам она рукояткой палки цепляется за ручку форточки, открывает её на пятнадцать минут, а потом, так же рукоятью, впихивает обратно.
Родных у неё нет. Может, и были когда-то, но развеялись, как прах на ветру. Понятно, что квартира, между прочим обкомовская, «сталинка» с высокими потолками, будет занята Апполинарией Иаковлевной уже не слишком долго. Эта циничная мысль - о ужас! - приходила россыпью в головы нескольких милых людей и мало кто отгонял её с испугом и отвращением. Некоторым она даже грела сердце какой-то сладкой, нежной надеждой, которая делает жизнь много приятнее и, кажется, даже, добрее… Приходила женщина - социальный работник, - очень заботливая, ласковая и деликатно, но взвешенно любопытная:
- А что, за вами совсем не кому ухаживать?.. Совсем-совсем?... Ай-ай-ай… Ну, ничего, мы вас не оставим…
И не оставит-таки… и правильно, в общем-то, сделает. Жизнь, ведь она и есть жизнь…
В одну из ночей приснился Апполинарии Иаковлевне сон. Было как-то так хорошо и светло в этом сне, так уютно и радостно, как только и бывает во сне, если вообще бывает. И была она в той самой старой, деревенской хатёнке, в которой жила лет до семнадцати, и она точно знала, что это именно та самая хата, хотя в ней и не было никогда так хорошо, да и выглядела она совсем по-другому, и на беленой высокой печи сидел светлый мальчонка в долгополой рубахе и радостно улыбаясь, тянул к ней ручки, и сердце у неё опадало от счастья; и она поднялась с лавки, подошла к нему, и он стал уже так близко-близко, что глазки - чистые, ясные-ясные - вдруг оказались как будто единственными во всём мире. И вдруг стало так тепло-тепло, и он говорит:
- Мамочка, ты только знай, что я тебя всё равно люблю!.. И всегда любил!!!
Тут она хотела что-то понять или подумать даже, но проснулась…
В комнате было душно. В спёртом воздухе стоял ядовитый лекарственный дух, в окно барабанил дождь, и в порывах ветра металась, скреблась по стеклу тяжёлая ветка сирени, скреблась так отчаянно, как будто просилась в дом, спасаясь от старого клёна.
Апполинария Иаковлевна лежала и думала о своём сне. Точнее, сначала она ни о чём не думала, а просто лежала и понимала, что ей хорошо, так хорошо, как не было очень давно… может быть даже никогда… Но постепенно чувство радости стало растворяться, улетучиваться, мысли стали наплывать одна за другой и вдруг ясно, отчётливо до жути припомнилось ТО, что Апполинария Иаковлевна не то, чтобы забыла, а как-то давно оттеснила, задвинула в самый дальний и невостребованный ящик памяти.
Ей тогда было всего восемнадцать. Она уехала из деревни в городишко, устроилась в какую-то контору… училась на курсах… Познакомилась в саду на танцах с пареньком…
Потом она вспомнила занавеску, тусклый свет керосиновой лампы, страх, что в любую минуту в хату может войти хозяйка, жёсткую, мозолистую ладонь, зачем-то закрывающую ей рот, больно давящий в грудь, ставший ребром крестик и изменившееся, чужое лицо, напряжённое, перекошенное… А ещё ужас… растерянность… боль…
Месяца через полтора с отчаянной безнадежностью она осознала, что беременна. Благо снимала угол одна, была зима, множество одежд, так что месяцев до четырёх никто ничего и не заметил. Но когда малыш впервые зашевелился в ней - она испугалась. Подумала, что теперь уж точно все обо всём узнают и кончится светлая жизнь, которая только-только начала вырисовываться и случиться что-то непоправимое, такое, о чём и думать никак нельзя.
Тогда-то она выведала адресок, пришла к такой говорливой и весёлой на вид, но почему-то всё время гадливо посмеивающейся за спиной старушенции и та, сочувственно и, как будто сердечно сокрушаясь, заварила какую-то бурдень, дала ей выпить, да и ещё с собой в бутылочке сунула, замотав в тряпицу… сказала как пить и, проводив до двери, стоя на пороге ещё добавила:
- Ты смотри… тут ступенечки. Не упади, милая, тьма-то какая… Хе, хе…
И всё.
Сердобольная…
Потом Поля сидела в конторе и вдруг страшно помутнело что-то внутри, оборвалось и замерло и она поняла - случилось! А ещё через пол часа у неё вдруг начались такие невыносимые, рвущие спазмы, что она закусив губу, быстрыми шагами, думая только о том, чтобы не подать виду, вышла из бревенчатого здания, болезненно согнувшись, сжимая колени, просеменила по заснеженной тропке мимо сугробных зарослей бурьяна в дощатый сортир, умастилась над зияющей чёрной дырой, закусила рукав ватника, чтобы не закричать и почуяла через несколько минут, как что-то пошло из неё сначала с натугой и трудно, а потом вдруг выскользнуло и плюхнулось тяжело в яму с нечистотами…
Она с лихорадочной тщательностью замела следы и действительно, кажется, никто ничего не заметил, только с тех пор появилось у неё физиологическое, до тошноты омерзение при проявлении мужских ухаживаний или любых намёков на «это». Она бледнела, ей становилось плохо, и чтобы скрыть своё состояние она держалась подчёркнуто холодно, отстранённо и говорила отточенными, жёсткими фразами.
Замуж она так и не вышла, зато за исполнительность и аккуратность в работе… ну, это вы уже знаете.
- - -
Кое-как расцвело. Начинался обычный день. Нужно было что-то делать по дому, чем-то заниматься, но Апполинария Иаковлевна никак не могла забыть уже не то, чтобы свой сон, а того, что натворила однажды давным-давно и к чему относилась как к тяжёлому и неприятному случаю… к случаю, но не более. Не более, понимаете? Всю жизнь!!!
И этот мальчик… Боже!.. Ей стало вдруг жутко, так, как не было ещё никогда. Это была необъяснимая жуть и от этого она была ещё жутче, просто даже наижутчайшей… И напрасно Апполинария Иаковлевна пыталась уговаривать себя, что, мол, всё это бред, что… с кем не бывало… и, что все бабы так делают … и время было такое… Но ничего не получалось… то есть вообще ничего, а только становилось уже панически, до потери самообладания, до слабости и противного дрожания рук и ног страшно … настолько, что хотелось закричать, позвать на помощь… Но тут же возникала мысль: А что говорить?..
Она даже забыла сварить свой любимый цикориевый кофе и пропустила серию, которую так ждала… ту, где Лаура влюбляется в рыбака Леонсио, и решает ради него оставить богатую семью и наслаждаться любовью, а Аугуста Эужения, крайне возмущённая поведением сестры, обращается в полицию, чтобы организовать расследование и запугать Леонсио…
Но всё это теперь решительно валилось побоку, потому, что Апполинария Иаковлевна просто потерялась, и ей не хотелось уже ничего кроме одного - понять: что происходит? и что делать?!
Дальше - больше. Впервые в жизни она узнала, что такое бессонница. И растянулось это мучение на три дня. То есть нельзя сказать, что она не спала совсем, как комдив на передовой, но с её точки зрения это было именно так. Она потеряла привычный покой и оказалась в новом - зыбком и неприятном в своей беспомощности состоянии. То ей вдруг становилось страшно до обморока и что-то с грохотом падало на кухне или кто-то быстро пробегал в коридоре, то с необыкновенной ясностью вспоминался сон и она, неожиданно для себя, начинала плакать горькими, но необъяснимо сладостными слезами, и всё просила у кого-то прощения, чувствуя, что жизнь погублена… то наплывали болезненные, тяжкие грёзы, пылала голова, или вдруг заволакивала сердце чёрная, злая тоска и вспыхивала в уме пугающая мысль о петле…
На четвёртые сутки дрожащими от волнения и слабости руками Апполинария Иаковлевна нашарила в шкафу своё старое, побитое молью платье, которое считала почему-то чудесным, натянула в неимоверных муках чулки, напялила совершенно дурацкую, аляповатую шляпку и даже не взглянув в потемневшее от скорби и времени зеркало вышла из дома.
Вышла, чтобы впервые в жизни добраться до храма.