диссертации Захарова Евгения Валерьевича «Малая проза Даниила Хармса: авторские стратегии и параметры изображенного мира»
Даниил Хармс - писатель, который при поверхностном чтении представляется довольно простым. Его короткие алогичные миниатюры описываются понятием «черный юмор» и имеют целью вызвать одновременно смех и ужас по отношению к изображаемой реальности. Однако внимательное чтение и литературоведческий анализ показывают, что эта мнимая простота - продукт изощренной писательской стратегии, выработанной на основе длительных и противоречивых творческих экспериментов. В миниатюрах Хармса соединились авангардистские проекты преобразования мира с помощью творчества, целый комплекс эзотерических теорий, интенсивные полемические отношения с множеством литературных традиций, направлений и авторов, а кроме того, особое агрессивно-провокационное отношение к создателям и потребителям идеологизированной литературы 1920-40-х гг. Сегодня в понимании художественного мира Хармса достигнуто многое, но по-прежнему многое остается загадочным.
Поэтому задачи, поставленные в диссертационной работе Евгения Викторовича Захарова «Малая проза Даниила Хармса: авторские стратегии и параметры изображенного мира» - анализ точек зрения повествователя и выявление сенсорных характеристик отображения реальности в малой прозе Хармса нельзя не признать актуальными и перспективными.
Предложенное исследователем выделение двух основных точек зрения повествователя - повествователя-человека и повествователя-«вестника» - имеет несомненные основания, которые подробно раскрыты в 1 главе работы.
С целым рядом наблюдений и рассуждений автора мы готовы согласиться. Однако возникают два вопроса: 1) выделен ли строгий критерий различения двух точек зрения и 2) как это различение работает при анализе текста?
Сведя описанные оппозиции в таблицу, мы видим, что основным критерием выделения в текстах точки зрения повествователя-«вестника» выступают различные странности в плане содержания («Особенности идеологической точки зрения повествователя», «Точка зрения повествователя в плане пространственно-временной характеристики изображенного мира») либо формы («Особенности фразеологической точки зрения повествователя»). Повествователя-человека мы опознаем в том, что нам по-человечески представляется понятным. Повествователь-«вестник» выявляется везде, где мы находим нечто непонятное. В психологическом плане («Особенности психологической точки зрения повествователя») точки зрения человека и «вестника» амбивалентны, их нельзя строго различить и можно только интерпретировать, поскольку люди-«недочеловеки» аморальны, а «вестник» имморален - оба типа повествователя находятся по разные стороны морали и по разным причинам не дают моральных оценок.
повествователь-человек
принадлежит «этой» реальности
видит только сегмент мира «это»
мысль человеческая, осмысленная
не видит «иного» смысла
восприятие нормальное
есть чувство времени
время линейное
(не может проявляться как минус-прием)
образ
(представлен явно)
(существует идеологически независимо)
принимает за основу существования случайное, второстепенное
(фразы идеологически прозрачны)
характерно использование жаргонизмов и вульгаризмов
(наличие эмоциональных характеристик)
более характерен для позднего творчества
повествователь-«вестник»
принадлежит «той» реальности, противостоит «этой» реальности
видит все сегменты мира: «это» - «препятствие» - «то»
мысль предметного мира, «бессмысленная»
видит «иной» смысл
восприятие необычное
нет чувства времени
нелинейное («непознаваемое») время
может проявляться как минус-прием - демонстрируя значимое отсутствие
маска
может быть представлен только гипотетически, в виде намеков и немотивированности изображения с точки зрения обычной логики
идеологически всегда только «просвечивает» через повествователя-человека
принимает за основу существования бездонность и спокойствие Вселенной
проявляется в идеологической непроницаемости фраз / вырывает взглядом кусочки жизни, не указав все причинно-следственные связи
нейтральная лексика
безэмоциональная незаинтесованная констатация фактов
более характерен для раннего творчества
Можно ли критерий странности, непонятности считать строгим, то есть воспроизводимым независимо от особенностей понимания текста индивидуальным читателем или исследователем?
Сомнение касается прежде всего группы текстов, где дана точка зрения повествователя-человека. Во-первых, смущает то, что эта группа оказывается крайне разнородной: сюда входят и повествователь - «полноценный человек, живущий высокими духовными интересами», и «глупый на грани слабоумия человек», и «недалекий самовлюбленный бахвал», соотносимый с персоной самого автора, и «недочеловек», ведущий рассказ о себе подобных.
Возьмем рассказ «Утро», приведенный как пример точки зрения повествователя-человека:
«Закрытыми глазами я вижу, как блоха скачет по простыне, забирается в складочку и там сидит смирно, как собачка.
Я вижу всю мою комнату, но не сбоку, не сверху, а всю сразу, зараз. Все предметы ораньжевые».
Разве это не яркий пример точки зрения «вестника» - который может видеть закрытыми глазами и видит всю комнату сразу и в необычном цвете?
Возьмем другой полюс, взгляд «недочеловека» на другого «недочеловека» - «Грязная личность»:
«Федька безсовестный человек: он отнимал на улице у встречных детей деньги, он подставлял старичкам подножку и пугал старух, занося над ними руку, а когда перепуганная старуха шарахалась в сторону, Федька делал вид, что поднял руку только для того, чтобы почесать себе голову».
А почему, собственно, и это не интерпретировать как рассказ «вестника» о «вестнике», если на примере множества текстов Хармса мы знаем, что его непреклонная «вражда» с детьми и стариками связана с отрицанием идей времени, темпоральности, становления, развития и разрушения, воплощенных в человеческом возрасте (дети - старики/старухи)?
Был бы крайне интересен пример анализа текста, показывающий не только «преломление воззрений повествователя-человека в видении повествователя-“вестника”», но и обратный пример проницания человеческой точки зрения чертами зрения «вестника».
Есть и другие утверждения исследователя, с которыми можно поспорить. «В произведениях Хармса основой точки зрения в плане психологии часто является повествовательная позиция, внешняя по отношению к объекту изображения и по возможности максимально нейтральная (“Машкин убил Кошкина”). Поэтому описание событий и персонажей обычно имеет безличный безоценочный характер».
Не мнимая ли это нейтральность? Ведь если сообразить, что в рассказе «Машкин убил Кошкина» Машкин - это слегка замаскированный Мышкин, весь рассказ читается как ироническая инверсия, в которой мышь сражается с котом и убивает его:
«Товарищ Кошкин танцевал вокруг товарища Машкина». (Начинается стандартная игра кошки с мышкой).
«Тов. Машкин следил глазами за тов. Кошкиным». (А что еще мышке делать?)
«Тов. Кошкин оскорбительно махал руками и противно выворачивал ноги». (Противное выворачивает ног откровенно сигнализирует о том, что речь идет о не вполне антропоморфных «товарищах»).
«Тов. Машкин нахмурился». (Субординация начинает меняться, и мышь демонстрирует потенциальную силу).
«Тов. Кошкин пошевелил животом и притопнул правой ногой». (Выражение агрессии, все еще не переходящее в действие).
«Тов. Машкин вскрикнул и кинулся на тов. Кошкина». (Мышь перехватывает инициативу) и т. д.
Можно ли считать этот текст «максимально нейтральным», «безличным» и «безоценочным»?
Этот же мотив варьируется и развивается в другом рассказе, на который ссылается исследователь: «ближе к 1940-м годам Хармс в рассказах стал все чаще опираться на видение мира повествователем-человеком, усиливая, таким образом, позицию человеческой точки зрения (“Победа Мышина”)». Мышин в названном рассказе - странный человек, который валяется на полу в коридоре коммунальной квартиры, и все жильцы, даже призвав на помощь милиционера и дворника, не могут его изгнать. В конце концов им остается признать очевидный факт, что Мышин будет лежать на своем месте вечно. Некоторые параллели в текстах других «чинарей» («Серая тетрадь» Введенского и др.) позволяют интерпретировать и эту «победу мыши» не только в юмористически бытовом, но и в символическом ключе.
Исследователь констатирует, что в этом и других произведениях позднего периода присутствие повествователя-«вестника» не выражено явно - «ему отводится роль незримого и неслышимого режиссера». Остается пожалеть, что краткость автореферата не позволяет увидеть, как этот содержательный тезис раскрывается на текстах.
Исследователь констатирует кризис позднего периода творчества Хармса: «Писатель оказался перед выбором: либо продолжать придерживаться стратегии повествования с позиции “вестника” (что вылилось бы в бесконечную череду все более ужасающих сцен насилия), либо попытаться вернуться в лоно классической (в данном случае понимаемой как “нормативная”) литературы. Писатель попытался совместить обе стратегии (“Лидочка сидела на корточках…”) и потерпел неудачу. Изображаемые жестокость и аморальность вступили в неразрешимый конфликт с человеческой позицией, заложенной в классическом варианте повествования. Текст вышел за пределы эстетического».
Можно согласиться с тем, что в поздних текстах Хармса элемент странного выражен менее явно. Но тезис о превращении повествователя-«вестника» в невидимого режиссера представляется нам более адекватным, чем предположение о вытеснении «вестника» повествователем-человеком.
Несмотря на то, что Е. В. Захаров неоднократно упоминает о важности юмора и комизма в миниатюрах Хармса, он считает «черный юмор» лишь одним из компонентов его художественной системы, который при анализе содержания текста может учитываться, а может не учитываться («несоответствие, перебивание тональности и контраст можно объяснить игровой эстетикой, требованиями смехового жанра, но можно расценивать и как переход в иной изобразительный режим <…> Причем, учитывая амбивалентность как особенность творческого сознания Хармса, оба эти толкования равноправны и могут существовать параллельно»). С последним утверждением мы не можем согласиться в принципе. Комическое - не основа для параллельного и равноправного толкования, а существо поэтики Хармса, подчиняющее себе и трансформирующее все остальные компоненты. Именно комизм и делает эти компоненты амбивалентными.
Безусловно, Хармс пережил тяжелые кризисы в 30-х годах - в 1932-33 гг. арест и ссылку, в 1937 г. - прекращение публикаций в детских изданиях, гибель и аресты друзей, голод, но эти внешние кризисы развивали его метод, который, грубо говоря, сводится к комическому сталкиванию мнимого земного порядка и непостижимого высшего порядка. В более ранних текстах это столкновение проявляется откровеннее и абсурднее, в более поздних - тоньше и завуалированнее. Никакого внутреннего творческого кризиса в рассказах 1939-41 года мы не находим, а концентрация мотивов насилия связана с давлением самой исторической реальности, атмосферой государственного террора и приближения войны.
Возвращаясь к концепции Е. В. Захарова, мы уточнили бы ее так: в прозе Хармса присутствует повествователь-человек, но только как фикция, насмешка, пародия, ловушка, в которую мышь ловит кота. Наивным может оказаться человек-исследователь, принявший эту фигуру всерьез (в любой из ее ипостасей - полноценного и высокодуховного человека, самовлюбленного бахвала, слабоумного глупца или «недочеловека»). Повествователь-«вестник» может обнаруживать себя как в комической, так и в более или менее серьезной форме; его вполне серьезная функция сводится к тому, чтобы обозначить в посюстороннем мире присутствие иных, высших, непостижимых начал. Оставляем за автором законное право оспорить эту нашу ре-интерпретацию его положений.
Третья глава работы - «Сенсорная картина мира и ее составляющие в малой прозе Данииила Хармса» - кажется нам чрезвычайно содержательной и глубоко проработанной.
Отметим лишь один момент. Рассматривая ольфакторную (ароматическую) картину мира в текстах Хармса, Е. В. Захаров пишет: «Изредка возникают так называемые эротические ароматы, определить качество запаха которых не представляется возможным. В целом дана ущербная, урезанная ольфакторная картина мира, имеющая отрицательную коннотацию». Видимо, в поле зрения автора не попали статьи Ж.-Ф. Жаккара и Д. Иоффе, посвященные эротическим текстам Хармса. В них собраны примеры, охватывающие стихи, записные книжки и прозу и не оставляющие сомнений относительно положительных коннотаций восприятия писателем «так называемых эротических ароматов» (в малой прозе - «Фома Бобров и его супруга», 1933; «О том, как рассыпался один человек», 1936; «Ва-ва-ва! Где та баба, которая сидела…», 1936; «Но художник усадил натурщицу на стол...», сер. 1930-х, и т. д.).
Эротические тексты, охватывающие визуальную, тактильную, ольфакторную и вкусовую сферы, разительно выделяются из остальной сенсорной картины мира писателя. Попытка соотнести их с общей картиной могла бы оказаться крайне интересной.
Высказанные нами замечания носят сугубо дискуссионный характер, вполне понятный при исследовании такой неоднозначной фигуры, как Д. И. Хармс.
Отметим прекрасное знание автором литературы по вопросу, преемственность по отношению к сложившимся концепциям хармсоведения и в то же время самостоятельность и высокую степень новизны исследования, владение методами литературоведческого анализа, ясную и аргументированную форму изложения.
Работа в полной мере соответствует требованиям, предъявляемым ВАК к исследованиям подобного рода, а её автор - Захаров Евгений Валерьевич - заслуживает присуждения учёной степени кандидата филологических наук по специальности 10.01.01 - русская литература.