Мой роман с...

Mar 20, 2008 15:15

с жизнью, так, наверно, правильно сказать. Начав с методологии, в связи с завязавшимся обсуждением, я как-то естественно вырулил на более широкие «контексты» и обстоятельства, стал, по существу, жизнь вспоминать. Но ориентированный исходным замыслом многое - и многих! - оставлял «за бортом». Между тем, люди - вот кого надо бы и хочется вспомнить. Можно было бы прямо по поминальнику, в котором они перечислены более-менее в порядке переселения в мир иной… Но тут я вспомнил, что еще в 1997 году мною написаны воспоминания о Славе (Вячеславе Викторовиче) Лучкове, в которых, никак не предполагая писать еще о ком-либо, как-то помянул и многих других друзей и знакомых, живых и мертвых… Этот текст написан за вечер, на одном дыхании, и это не биография, никак. Биография, как я только что убедился, есть в Сети (http://www.psy.msu.ru/people/luchkov.html). В общем, вот оно. Как там по-олбански? Много букофф

Коннитива, Ручикофу-сан!

Попытка изучения японского языка - из числа самых ранних наших со Славой совместных начинаний. И как, кажется, все они, эта попытка не кончилась ничем. Впрочем, это не совсем так, возражу я себе тотчас, немного осмотревшись в том запыленном уголке памяти, откуда выплыли эти японские слова. Да, конечно, я уже ничего не помню, и даже вот эта, удержавшаяся на плаву фраза, которую я невесть почему поставил заголовком, - не более чем цепочка звуков, значение которой мне уже неведомо: то ли «Здравствуйте», то ли «До свидания», а то и «Добро пожаловать» - с чего там обычно начинаются списки предлагаемых для заучивания слов на самых первых страницах языковых учебников? Я узнаю ее значение только после того, как вернется с работы Леон, знакомый японист, и я получу возможность спросить его об этом по телефону. И тогда - надо же, получается что-то вроде буриме, только в прозе! - тот или иной объявившийся смысл заголовка как-то, скажется, наверное (если, конечно, принять игру и не начинать все заново), на всем последующем припоминании…
Я не только сейчас ничего помню «из японской мовы», но и никогда - как, точно знаю, и Слава - не владел им в той хотя бы степени, чтобы, как писали в советских анкетах, «читать и переводить со словарем», а тем более «читать и мочь объясняться». И однако… как-то все-таки это сказалось на восприятии языковой вселенной, языка в целом, как «дома бытия» - и закономерности построения иероглифов, проясняющиеся при их заучивании (по карточкам из такой то ли очень плотной бумаги, то ли очень тонкого картона коричневатого цвета, на которых с одной стороны писались иероглифы, а с другой их звучание русскими буквами и значение), и сведения о речевом этикете японцев, вычитанные из учебников (литографированного, без обложки, довоенного курса для Военного института иностранных языков и из американского учебничка, карманного в самом точном смысле слова, поскольку он даже в брючный карман легко запихивался, а канты мягкой, кожаной обложки при этом загибались вовнутрь, защищая позолоченный обрез от износа… Откуда мы их раздобыли?).
Картон для иероглифоносных карточек был, возможно, и не из Славкиных запасов, но вот бумага, которой мы долгое время пользовались в совместных письменных работах, была точно его и имела не совсем обычное происхождение: она была извлечена из папок, попавших в дом из служебного обихода его отца, таких, знаете ли, в которых подают документы на подпись или вручают наградные грамоты - пачки листов бумаги под покровной тканью делали сторонки папки округло-утолщенными и мягкими на ощупь. В деле вспарывания (Славиным скальпелем) и потрошения папки присутствовал и элемент приключения: бумага попадалась разная - по цвету, плотности и фактуре.
Хорошие «писчебумажные принадлежности» и «канцелярские товары» он любил всегда и прибирал их в свое, а когда работали вместе, наше хозяйство отовсюду, где оно лежало без дела и хозяина (как, например, перфокарты, на которых жил СЛОВАРЬ до его компьютеризации). Американский период его жизни позволил, наконец, вполне насытить эту потребность.
А в буриме мы играли втроем. Третий - Павел Литвинов, живший двумя или тремя этажами выше в этом огромном многофасадном сталинском доме на 3-й Фрунзенской. У Павла, учившегося, как и я, на физическом факультете университета (на курс старше), я и встретил Славу впервые - году, эдак, в 62-м - т.е. еще до отъезда их с Ритой в Ирак.
Из трех стихотворений, сочиненных нами на одни и те же рифмы, лучковское отличалось особой филологической изысканностью, с замысловатой языковой игрой и литературными реминесценциями. Стихотворные импровизации, переиначивание, перекройка разнообразного по своему происхождению словесного материала, постоянное пересмешничание, пародирование всего и вся - этого было вдоволь и в последующие наши общие досуги, несть им числа.
В его рецепции до меня дошла и совершенно особая, монструозная и сногсшибательная, черная смеховая культура «команды», позднее введенная в литературу опубликованными в Америке книгами Юлика Гантмана (Василий Агафонов по псевдониму, Лицо по командному прозвищу). Без этих людей образ Славы невспоминаем и невоспроизводим. Без Свиньи, которого я и видел-то раз, и почти не помню этой встречи, но хорошо помню лучковский рассказ о том, как тот, сидя в наушниках и не услышав прихода «дорогих друзей», грохнул в досаде магнитофон об стену. Без Жужу (он же Жаба, он же Учитель), с которым (а также со Славой, Гантманом и Геной-Фарцо, умершим незадолго до Славы) мы как-то провели месяц в излюбленной командой озерно-лесной валдайской глухомани, в заброшенной деревне, которую они звали «кордон», а потом, где-то в конце 70-х обсуждали возможности опубликования в Америке «кассет» его ни на что не похожей, красочно-бредовой прозы. Жужу, с гениальной самоуверенностью, пытался покупать помощь на акции этого обреченного на успех предприятия: мне он предлагал быть чем-то вроде научного консультанта («ты математику кушаешь - сочини мне сферическое время»), а «Севе» (Славе) готов был дать половину будущего барыша за переговоры с издательствами.
Давание прозвищ (важная составляющая командного категорического императива - «смеяться») Слава на других своих друзей не перенес - стиль его общения с людьми был вообще уважительный, даже галантный, особенно, понятное дело, с женщинами. Но с удовольствием пересказывал мне эти кромешные «святцы», иллюстрируя их красочными миниатюрами вроде того, как обижался и буйствовал против своей клички Свинья, пока, вывалив на скатерть блюдо с салатом, не поставил точку: «А все-таки Свинья!». Происхождение прозвищ иногда было буквально на поверхности («Шерсть» - от волосатой груди), иногда же было связано с каким-нибудь сюжетом из прошлой командной жизни: «Жужу» и «Кики» - так дразнили друг друга двое джентльменов, от этого и получивших означенные прозвища. Вы, может быть, хотели бы знать, а почему именно так дразнили, но этого я у Славы уже не спрашивал.
Прозвище «Фарцо» возникло путем очень традиционным - от занятия, «КОбаном» тот же персонаж звался за полноту, но вот на каком-то этапе изощренных творческих поисков его стали смачно именовать его же собственным именем «Геннадий». А почему Лучкова прозвали «Севой»? Не помню объяснения.
Философию команды формулировал Учитель (он, и правда, преподавал литературу в школе, и, говорили, делал это хорошо и очень ответственно - даже не пил ввечеру перед днем занятий): «Ты что, чень? Поедем с нами. Клёво будет. Много смеяться будем!». Слава объяснил мне, откуда появилось это обращение «чень» (он и сам им иногда пользовался): «чувак», принесенное, видимо, лабухом Геной, облагозвучилось в «чувень», претерпевшее в свою очередь такую вот редукцию… Жабе же принадлежит лапидарное: «Дети не виноваты. Животные не виноваты. Вещи не виноваты», никому другому права на апелляцию не оставляющее.
И еще из любимых лучковских историй про команду. Лицо сетует Жабе на какие-то паскудные жизненные обстоятельства. «А ты насри, чень!». «Не могу насрать, не получается». «А ты и на это насри!».
С Гантманом Слава познакомился на биофаке, куда, на кафедру ВНД (высшей нервной деятельности), он поступил, не удовольствовавшись получаемым филологическим образованием. Мне «гуманитарный Лучков» был всегда ближе и интереснее, да и в нем самом, по-моему, центр тяжести был смещен в ту же сторону, но, если бы произвести хороший, обстоятельный анализ его лексики, фразеологии, стилистики, поэтики, то можно было бы проследить, как он филологически и эстетически осваивает психофизиологические и просто физиологические концепты и образы, как в его речи совмещается, сталкивается и скрещивается новообретаемый языковой материал с освоенным прежде. Все это потом хлынуло в наш словарь-людоед, не к ночи будь помянут. Но о нем не избежать сказать позже.
А к тем первым после возвращения из Ирака годам - это был, видимо, 1964-й, я как раз заканчивал университет - относятся воспоминания о том, как Слава пытался вернуть Павла его первой жене, внушая ему правила семейной добропорядочности (морализм, и весьма жесткий, ему всегда был свойствен), о постепенном переносе основного места моего пребывания в доме на Фрунзенской из квартиры Литвиновых в квартиру Лучковых, о наших первых словарных замыслах. Забавно, что поначалу нам, кажется, было все равно, какой словарь делать - привлекала сама работа со словами. И начали мы, как помню, со словаря театральных терминов - по той лишь причине, что я тогда подвизался в самодеятельной театральной студии.
Слава потом перезнакомился с большинством студийцев. Тема перемешивания-неперемешивания наших друзей-приятелей - это само по себе непросто и нуждается в топографической проработке. Были Славины друзья, которые так и остались его личным достоянием; я общался с ними только в его обществе, как в случае, например, с Володей Харитоновым, за словесным турниром которого с Лучковым я как-то раз с восхищением следил в вагоне метро. В том же тройственном составе был проведен теплый летний день, когда мы с утра почему-то оказались у меня на улице Новаторов (Таня была на сессии в Свердловске), потом пришла мама, как всегда принесшая что-то поесть, а потом мы на другом конце квартала пили бочковое пиво…
От Риты, посвящающей меня в ход собирания книги о Славе, я уже узнал, что и Володя вспомнил этот день, вспомнил даже то, что принесенное мамой мясо было китовым. Sapienti sat - знающему эта деталь напоминает о многом. Например, о китобойной флотилии «Слава», которая вопреки международным конвенциям продолжала бить китов, и о ее прославленном начальнике с фамилией Салоник, позднее - справедливо ли, не знаю - ославленном в качестве крупного вора. Или о причудливой ценовой политике тех времен, приводившей, в частности, к тому, что некоторые мясные деликатесы числились по категории субпродуктов и стоили очень дешево. Про абсурдно умозрительные принципы советского ценообразования я что-то узнал из разговоров со Львом Огурчиковым, мужем крестьянского роду, явная ипостась которого по окончании экономического факультета МГУ занималась теорией этого самого ценообразования, а тайная - впрок готовила бомбу: экономическое доказательство несостоятельности марксизма. Льва - он еще славился небывалым сочетанием неумеренного потребления алкоголя с йогическими упражнениями в периоды трезвости (дело, спешу сказать, прошлое: сейчас осталась только йога) - ввел в наш обиход неуемный коллекционер человеков Павел, познакомившийся с ним, как будто бы, в поезде…
Осознав, что я слишком далеко убрел в сторону от главной темы и в то же время жадничая поступиться этими детальками нашего тогдашнего быта - и лучковского тоже! - иду на хитрость: чтобы мотивировать появление в числе персонажей Огурчикова, включаю сюда и его воспоминания о Славе, записанные с его слов по телефону…

Воспоминания Огурчикова
Я с Лучковым общался давно и не подолгу, рассказать могу немного и не надо бы, наверно, мне соглашаться. Лучков бы на моем месте сразу бы отказался и нашел бы нужные доводы - он умел это делать.
У меня как бы две обоймы впечатлений о Лучкове, разделенные большим промежутком времени.
Первая относится к тому еще времени, когда мы были студентами. К Лучкову привел меня Павел. У меня это был следующий день после большого веселья, и этот человек удивил тем, что, посмотрев на меня взглядом одновременно пронзительным - нет, лучше сказать: внимательным, цепляющимся - и улыбчивым, спросил: «Что это ты такой индифферентный?». Понимаешь, ни ты, ни Павел, ни я не стали бы так, на вскидку определять состояние, а он вот мог…
Второй запомнившийся эпизод произошел чуть позже. Тогда среди нас появился Марк Кунин. Марк ведь у всех брал деньги взаймы и никогда их не отдавал. Никому. Никто уже и не пытался получить что-нибудь назад. Так вот Лучков - не помню подробностей, слов, которые говорились, не помню, наконец, конечного результата, но помню впечатление: он был убежден, что он - не тот человек, у которого можно взять взаймы и не отдать.
И еще (такими были уже самые ранние впечатления) это был человек крайне выраженного - не рационализма даже, а рассудочности. Во всем полагался на свою способность суждения. Я подчеркиваю: не разумности, а именно рассудочности. Разум работает с идеями, а это его не очень привлекало, он работал с тем, что его окружало - с людьми, вещами, обстоятельствами. Мне он казался человеком приземленным, но не в обывательском, конечно, смысле…
Вторая группа впечатлений связана с тем, как я собирал ему книжные полки на улице Алабяна (точнее: Народного Ополчения, Алабяна - рядом - В.Р.). Это было после того, как он вернулся откуда-то, из Ирака что ли. У него еще появилась эта горбатая маленькая машина («Запорожец», который называли Коломбиной - В.Р.). Мы стали повзрослее, того взгляда у него уже не было, т.е. взгляд был попрежнему внимательный, но без веселости. Общались мы на этот раз мало и как-то ничто особенно не запомнилось, не зацепило. Кроме двух вещей - так, совсем мелочь.
Собака у него была (Барри, я о нем еще скажу - В.Р.). И он рассказывал - ему казалось это странным, - что пес любит пить из-под крана, из струи прямо.
А раз как-то я собирался уходить и Лучков хотел накормить меня чем-нибудь. Еды почти не было, только кусок сыра, хлеба даже не было. И тут же появилась и была сообщена теория: «Странный народ! Они считают, что сыр надо есть с чем-нибудь. А сыр - продукт самодостаточный».
Я не могу не оценивать. И моя оценка такова. Рассудочность, рассудительность - у него это хорошо получалось, знал толк в этой работе. Был работоспособным. Хотелось высоких достижений на этой основе, и он много отдал сил, чтобы реализовать себя: писал статьи и т.п. Он не спустя рукава жил, как жил (и сейчас живу) я. Был способен к самопринуждению.

А был еще человек, которого Слава звал исключительно по фамилии: Грибов - немногословный, с неизменной саркастической маской на лице… От Риты я узнал, что он давно умер.
К числу обратных примеров принадлежал, скажем, Алик Соболев, с которым Лучков виделся только у меня, или соседи Гуревичи. (Валю, жену Димы Гуревича, Слава сделал персонажем игры, затянувшейся на все время его у нас проживания: мы все, включая и Валю, слушали его вдохновенные рассказы о том, как по ночам он вылетает через окно нашей квартиры на пустырь, подлетает к окну Гуревичей, выкликает сомнамбулическую хозяйку и облетает с ней весь 42-й квартал Черемушек. «Что, Валюша, полетаем сегодня?», - завораживая нервно посмеивающую женщину своим снайперским взглядом...)
Хотя совсем скрытых друг от друга зон общения у нас до самых последних лет не было. Некоторые случаи, такие, как с уже упомянутой командой, были как бы промежуточными: люди оставались друзьями преимущественно кого-то одного и контакты прямые, через его голову, были редки. Но многие его и мои друзья слились в одну группу, когда-то очень тесно спрессованную, а позднее сильно прореженную смертями и эмиграциями. В ней распутать, кто откуда пришел, становилось в конечном счете затруднительно, да никто этим и не занимался…
Главной материализацией этого дружеского единства были дни рождения - Анин (моей сестры) на Красноармейской, Траковских-Раппопорт на Варшавской, мой или Танин (иногда совместный со Швальбом - см. http://gignomai.livejournal.com/73307.html) у нас на Новаторов, а потом на Спиридоновке. Названные дни отмечались регулярно, и, вместе с нерегулярными, встречи наши равномерно распределялись по году. В несколько другом и более узком составе едали у Людочки Костомахиной. В тот, самый светлый для нашей компании период, период, когда все были молоды и здоровы, когда все еще были в России и, наконец, просто были, эти встречи без Славы были практически не представимы. Вот два снимка в моем фотоальбоме - мне даже не надо его доставать, я их и так вижу. На одном Лучков на спор с Олегом Борецким пьет шампанское из хрустальной цветочной вазы, а на другом - как будто слышишь эту его интонацию! - спрашивает фотографирующего, глядя на него искоса и улыбаясь (по-моему, это как раз тот самый взгляд, который вспоминает Огурчиков): «Ты так ставишь вопрос?» (реплика маршала Буденного из анекдота, который мне лень вспоминать).
Из дней рождения самого Славы памятны два. Один из них - тот, когда ему в качестве подарка были поднесены глиняная крынка с дымящимся еще борщом, рюмка водки и соленый огурец на фанерном подносе, мною разрисованном в восточном стиле. Звонок, Лучков открывает дверь и видит процессию, чуть ли не на коленях, с приношением. Это было у них с Ритой на улице Народного Ополчения, а другой, юбилейный (сорок, т.е. год 81-й), справлялся у Нинки Литвиновой, поскольку в тесной лучковской квартире разместиться было немыслимо. Компания была очень пестрая, включала в себя друзей-приятелей из разных, уже накопленных к тому времени эпох и областей Славиной жизни, советских и иностранных - были, как помнится, даже две заграничных феминистки, вызывавшие общее насмешливое любопытство… Там жутко напился, скандалил и всех задевал Жужу. Можно представить себе, как пугалась Мари-Элен, молоденькая француженка, приведенная Дэвидом Сэттером (потом они поженились, и мы с Лучковыми были на их свадьбе, а теперь уже и развелись), когда, проходя мимо нее, Жаба всякий раз, осклабившись, гаркал: «Мон женераль!». А к австрийцу Вальтеру пристал с вопросом: «Это вы - австрийский посол? Не посол? Но все равно гриф у вас - что надо». («Гриф» - это кисть руки. Надо сказать, что Вальтер стал-таки лет через 20 - и ныне пребывает - послом Австрийской Республики в России). Спасая положение, Слава вынужден был каким-то хитроумным способом его выпроводить.
Итак, существовало лучковское прошлое до нашего знакомства, прежде всего - детство, прожитое в знаменитом сталинском доме на Калужской заставе - его строили зэки (одним из которых был Солженицын), а заселили семьи партгосноменклатуры, к которой принадлежал и Лучков-старший. А рядом гнездились бараки - тот тип жилища, в котором, совершая челночные перемещения из «зоны» на «волю» и обратно, теснилась и плодилась отсталая и несознательная часть советского народа. Недовершенность происходившего в ту пору размежевания нового патрициата и плебса имела то следствие, что учился Слава в одной школе с местной шпаной - в школе, разительно отличавшейся от благополучной английской спецшколы, где учился я, и изумлявшей меня в Славкиных рассказах какими-то немыслимыми выходками его одноклассников, вроде опрокидывания учительницы на уроке и задирания ей юбки.
Из рассказов про учебу на филфаке я почему-то запомнил историю про то, как мягко и галантно, перемежая это разговорами о языковых изысканностях, его пытался соблазнить «голубой» проф. С., но особенно сильное впечатление оставила зловещая, совершенно «достоевская» (или мамлеевская?) фигура американиста Николая Николаевича Яковлева, широкой интеллигентской публике известного красноречивым и богатым спецпайковой информацией памфлетом про Солженицына и Сахарова - «Предавшийся и простак». Яковлев, пользуясь авторитетом старшего, заботливого друга, убедил юного студентика сообщить в первый отдел (все равно ведь узнают, но будет поздно!) о какой-то по тем уже временам пустяковине (письме из-за границы что ли?), а потом, когда его совет был исполнен, беспрестанно язвил «потерявшего лицо» мальчика насмешками…
Наши совместные путешествия. Первым из них и самым солнечным была поездка на юг. Шагаем по горячему песку в сторону Анапы. Протянутыми с берега в море веревками пляж разделен на участки, закрепленные за отдельными пионерлагерями. Каждую границу охраняют по паре пионериков, тщетно пытающихся вразумить или умолить двух дядей-правонарушителей, которые между тем прут и прут, отодвигая юных пограничников со своего пути. В Анапе у каждого из нас было по своему прошлому, но мое было совсем давнее, тех еще времен, когда я попадал туда в рамках семейного летнего отдыха, с родителями и сестрой Аней (этих поездок было не менее двух, год последней можно установить по тому факту, что на пляже мы пели частушку «Берия, Берия вышел из доверия, а товарищ Маленков надавал ему пинков»: 1956-й), а Славино - существенно более недавнее: пару лет тому назад они пожили там с Ритой. Соответственно, мои памятные места были практически для меня неузнаваемы, а вот Слава уверенно привел меня к дому армянского семейства, где жил в прошлый раз. Там для нас места не оказалось - кто-то гостил, - и мы разбили палатку на улице, на подходе к дому. А купаться ходили с хозяйскими дочками и их приятелями. Младшая была совсем мальчишка, лет тринадцати, черно-кудлатая, тощая и угловатая, а старшая - шестнадцатилетняя красавица (так мне во всяком случае казалось) с большими, томными глазами. Лучков не замедлил отреагировать на ситуацию рассуждениями о том, как привлекательна перспектива взять совершенно природное, никак не затронутое культурой создание и вырастить, вылепить себе жену… Мои возражения, что у нее есть жених, были пренебрежительно отвергнуты: «Вчера был он, завтра будешь ты…».
Этот жених или кто-то из его приятелей и вытащил, по всей вероятности (они оставались на берегу, когда мы последний раз купались перед отъездом), из лучковского брючного кармана остаток наших денег. Как добираться домой? Мы пошли в милицию и все рассказали - и вот, нас посадили на поезд, наказав проводнику довезти до Москвы.
(Пользуюсь случаем сказать - в надежде хоть немного уравновесить те, возможно и справедливые, сообщения о современной милицейской коррупции и жестокости, - что мне в моей жизни вообще везло на контакты с этими служителями правопорядка: ничего, кроме хорошего, я от них не видел. И в ситуациях незнакомого места, с какими-нибудь не вселявшими доверия людьми, появление человека в синей форме всегда действовало успокоительно).
Основной нашей едой в этом южном путешествии были сухие супы в пакетиках, которые мы варили на костре в Славином котелке. Однажды как-то свидетелями приготовления этого скромного обеда стала толстая и веселая хохлацкая семья, расположившаяся недалеко от нас на том же пляже, и вот мы, онемев от удивления, видим, как колышащееся тело в купальнике решительно перемещается к нашему костру и, ни слова не говоря, бухает в наш котелок грамм эдак сто сливочного масла. И уж потом с певучей украинской интонацией, улыбаясь в нашу сторону, произносит: «Так-то лучше будет, что же пустую воду хлебать».
А вообще, еда занимала в жизни Лучкова место значительное. (Скажите мне, дарили ли кому-нибудь еще борщ на день рождения?). Слава был большой, и еды ему надо было много. (Наташа Барботченко рассказывала, как он раз признался ей, что количество яиц в яичнице еще ни разу в его жизни не достигло предела насыщения). Но при этом он никогда не ел жадно, поедание блюда, простого или изысканного, осуществлялось медленно и обставлялось по возможности красиво - тесная кухонка их квартиры, маленький стол, придвинутый к топчану, на котором спит Слава и люблю сидеть я - в углу, прислонившись спиной к стене, и на столе поднос с маленькими, в полпальца бутербродиками, на которых, в подчинении прихотливому колористическому решеию, размещено попурри из всего, что удалось обнаружить в холодильнике... (К философеме о самодостаточности, припомненной Огурчиковым, можно добавить проявление вкусовой дерзости, высоко оцененное семейством Фингеровых: соленый огурец, намазанный тонким слоем меда). Процесс всегда комментировался, в стихах или прозе:
«Пикантно посолено. Много соли, но еще на грани, за которой начинается протест. А так - очень вкусно, Вова. Бездна палатального удовольствия! Берешь в рот немного салата - будто ангел в рот влетел. И пока он перемещается по пищеводу, все звучат небесные трубы… Воинство желудка длани свои простирает (жест), дабы воспринять… Возрадовался пилорический канал - привратник! Засуетились малые ребята-кишенята! Толкают в бок старуху-поджелудочную железу: Вставай, старая! Кто к нам в гости пришел!».
Кормить его и смотреть как он ест, хозяйкам (много раз слышал) доставляло большое удовольствие.
Разговор о еде напомнил о голодании. Это поветрие пошло, кажется, от Марка Кунина, который где-то на начальных, сравнительно сохранных стадиях своего наркоманического путешествия в смерть, понуждаемый близкими что-нибудь предпринять, выбрал лечебное голодание по методу профессора Николаева, в чьей клинике он и провел с перерывами несколько месяцев, восторженно оповещая всех знакомых о кайфе (сродни наркотическому), который переживает полностью очищенный организм. Разумеется, его все более глубокого погружения в маразм нарко- и токсикоманской жизни это не остановило, и в середине 70-х он стал первым покойником в кругу наших близких знакомых-ровесников.
А идея исцеления-очищения голоданием, имя апостола здоровой жизни Брэгга и название излюбленного им фрукта, авокадо, какое-то время имели хождение в нашей среде, вызывая у кого насмешку, а у кого сочувственный интерес.
Слава в тот первый раз голодал дней 20. Часть этого времени он провел на Николиной горе, где дом тогда отапливался углем. Уголь надо было носить в железных ведрах, и Лучков, когда его оставляли на даче одного, был горд, что чуть ли не на пятнадцатый день голодания справляется с этим.
Обрабатывал и меня, и наконец, уговорил. Один раз я выдержал всего дня три, второй - целых шесть. На сей раз дело закончилось тем, что я, подражая Лучкову, который всячески демонстрировал способность готовить и угощать, не соблазняясь, отправился к кому-то на день рождения и так нанюхался вкусной еды, что у меня внутри что-то сдвинулось…
Голодание было к тому же и для оздоровления. Отношения со своим организмом у Славы были непростые. Он все время вслушивался в то, что там происходит, внимательно локализовал ощущения. Придумывал выразительные характеристики своих состояний, сочетая физиологические термины с причудами своего идиолекта («Организм дешевит» - из самых коротких и часто повторяемых формул). Отслеживал связь своих состояний с фазами луны, особо отмечая дискомфортно переживаемое полнолуние.
Никак не хотел мириться с неизбежно грядущими (и ему, благодаря физиологическому образованию хорошо ведомыми) возрастными ограничениями, для каковых был придуман специальный термин: «обУживание». Когда жил у меня, уговаривал бегать трусцой, что мы изредка и делали в сообществе моего спаниэля Рамзеса, норовившего, впрочем, совлечь нас с нашего маршрута, то отставая, то уклоняясь в своих, более для него привлекательных направлениях.
Но вот вам эпизод. На даче отправляемся кататься на лыжах. В доме имеется бутылка водки. Слава: Давай выпьем по стакану. Я: Как? Перед лыжами? Слава: А что, мы разве не молодые?
Больше чем через год после того, как Слава умер, мне пришлось говорить по телефону с Х., женщиной-психологом, которая знала Лучкова. Она спросила меня, отчего это случилось. Я рассказал про то, как он работал по ночам, не лечился. «А, все понятно, - сказала Х. - Скрытая аутоагрессия». Но что это значит? Эти люди почему-то думают, что подыскать термин значит что-то объяснить…
Его отношения со сном и суточным ритмом я имел возможность наблюдать в тот период, когда мы жили-работали вместе, у нас на квартире и на даче. Расходились по комнатам за полночь, но Слава еще довольно долго читал что-нибудь. В течение же дня время от времени брал, по его выражению, «тайм-аут», прося разбудить его через «три минутки» (получалось, с полчаса, поскольку будить было жалко).
У себя же дома, в их крошечной квартире, он вообще, насколько я знаю, работал почти исключительно по ночам, на кухне, когда Рита и Аня спали.
Пожалуй, Лучков даже культивировал в себе своеобразную эстетику ночного образа жизни. Из гостей не торопился успеть на метро до закрытия, запросто отправлялся пешком, чтобы к утру добраться до дома. (Отсюда, наверно, и знание улочек и дворов центральной части города, исхоженных в этих ночных блужданиях. Любил, когда идешь с ним куда-то, вдруг остановиться, прервать разговор и завлечь в какую-нибудь подворотню с неожиданно открывающимся городским видом).
Радовался тому, что еще оставались люди, которым можно позвонить и зайти к ним ночью, и сетовал, что их число убывает. Это неуважение к обывательскому табу на нарушение ночного покоя связывается в моем представлении с более общим свойственным ему неприятием норм и авторитетов окружавшей нас жизни, корни которого надо, наверно, искать где-то во впечатлениях детства, в отношениях с родителями, не очень почтительных или нежных…
Но ведь и независимо от семейно-биографических обстоятельств жизнь-то окружала советская и какие там были нормы и авторитеты, мы помним…
Советские порядки, советский образ жизни и нравы Лучков буквально ненавидел, отказывая его держателям и хранителям, начальникам всех видов и рангов в каком-либо снисхождении. Соответственно, в холодной войне был полностью и безоговорочно по ту сторону фронта. Запомнилось, как он однажды, заставив меня поежиться и что-то вяло возражать против такой односторонности суждений, сравнил действия советских руководителей в каком-то дипломатическом конфликте с поведением свиней в заливе, которое он наблюдал в Ираке: свиньи лезли что-то пожрать и отступали только когда их жестоко лупцевали палками по головам и спинам. Другой эпизод - на кухне у Белостоцких, после просмотра формановского «Мефистофеля», когда Слава искренне и свирепо возмутился моей попыткой усмотреть сходство в каких-то сторонах американской и советской пропаганды - так, кажется. И наконец, еще один пример - разговор у него дома, когда он недоумевал, чем плохо, если нас завоюют американцы - все определяется переходным периодом, тем, как мы сами воспользуемся этим обстоятельством.
Я вот что хочу при этом подчеркнуть: мы все были с какого-то, достаточно раннего возраста антисоветчиками, но в Славе меня изумляла и порой задевала непосредственность и аффективность реакций на самые обыденные и нейтральные, казалось бы, вещи и обстоятельства. Так, помню, я был ошарашен и не знал даже, что и возражать против того, как мне казалось (да, честно говоря, и сейчас кажется) несоразмерного предмету негодования, с каким он говорил об унизительности для него советской паспортной системы…
Кстати, о «завоевании». Эта тема, современный отголосок стародавнего российского мотива, призвания варягов («да поидут княжити и володети нами»), имела хождение в нашем круге, обсуждалась и вызывала споры и размежевания. Витя Красин, например, со смешком говорил о патриотическом негодовании какого-то своего приятеля: «А чего он боится? Американцы его не посадят. Разве что выпорют». А Леня Васильев немного смягчал перспективу: «Нет, американцы - это все-таки не совсем хорошо. Голубые каски - вот кто здесь нужен». Помню, как и я поражал своего недавно обретенного друга Марка такого рода дерзкими и кощунственными суждениями - и такое было!
Впрочем, на меня вскоре нашлось противоядие в лице Алика Соболева, ставшего моим соседом - после того, как мы с Таней поселились на улице Новаторов, - и почти ежедневным собеседником во время прогулок с Рамзесом. Соболев… - ну, начать рассказывать о нем и нашем многолетнем общении значит отправиться в долгое плавание по еще одному рукаву реки-памяти, потому скажу лишь, что с Аликом в мою жизнь вошли и в ней навсегда остались темы России, русской истории, русской мысли и русского чувства. И много книг - философских, исторических, мемуарных, - о существовании которых я до того либо вовсе не знал, либо оно для меня мало что значило.
Одна из таких книг, краткий вариант «Истории России» евразийца Георгия Вернадского, была взята у меня Славой и произвела на него почему-то очень сильное впечатление. Я говорю «почему-то», так как «засечные разговоры» (лучковское, тогда же и сотворенное им выражение - от «засечной черты» между Русью и кочевниками) о судьбах России, в которых Слава хотел поделиться своими об этих судьбах мыслями, так и не состоялись, поскольку все время откладывались им - ввиду важности - на более свободную от злобы дня пору. Но во всяком случае это дает, мне кажется, некоторое основание для того, чтобы не слишком буквально понимать слова, сказанные в ответ на прямой вопрос Марка: «Слава, а для тебя лично имеет какое-нибудь значение то, что ты - русский?» - «Ни малейшего».
(Продолжение в следующем постинге)
Previous post Next post
Up