Ольга Гертман
Самая важная работа на свете
Отар Чиладзе. Авелум [Роман] / Пер. с грузинского М. Бирюковой. - М.: Культурная революция, 2016
Дружба народов. - № 9. - 2017. =
http://magazines.russ.ru/druzhba/2017/9/prodiranie-skvoz-slepotu.html
Последний роман Отара Чиладзе (1933-2009) «Авелум» (перевод с грузинского М.Бирюковой. - М.: Культурная революция, 2016. - 396 с.), законченный в 1995-м - о взаимодействии человека и судьбы. Не о противоборстве их, нет, - именно о взаимодействии, с неминуемым, неизмеримым, непреодолимым перевесом сил на стороне судьбы. Притом, со стороны человека - вслепую.
Человека - даже не как личности, тут сложнее и неожиданнее.
Главный герой, именем которого назван роман, «Авелум» (собственно, это - не имя, это - иносказание-умолчание; имена в романе - вообще отдельная история, и мы о ней еще поговорим подробнее) в каком-то смысле - не личность. Несмотря на вроде бы обилие вроде бы индивидуальных (на самом деле - сплошь типовых) черт, рассыпанных по роману, у него парадоксальным образом не оказывается стержня, который собирал бы все это обилие и делал бы центрального персонажа узнаваемым. И это - несмотря даже на несомненное наличие у Авелума биографии (определяемой чередой роковых и таинственным образом между собою связанных случайностей) и даже чего-то такого, что вполне могло бы быть названо - сопутствующим едва ли не каждой жизни - личностным мифом.
В случае Авелума это - миф определяющих его жизнь, не отделимых друг от друга любви и вины, даже так: любви-вины; миф невозможности, принципиальной недоосуществляемости любви и невозможности не быть виноватым. Вина перед всеми тремя главными любимыми женщинами (отношения с каждой из них не удались ему катастрофически), перед отданной в детстве чужим людям родной сестрой, перед двумя - законной и незаконной - дочерьми, перед раненым незнакомцем, которого он нашел на улице во время восстания в Тбилиси 9 марта 1956 года и не смог спасти, - все это для Авелума - стороны одной темы, тесно между собою связанные, отзывающиеся друг в друге, продолжающие друг друга. Однако личностный миф есть, а вот личности - нет. Авелум ускользает. Он рассыпается. Он не отражается в зеркалах. Мы не видим его лица.
К особенностям Авелума и возможному их смыслу нам тоже еще предстоит вернуться, пока же важно уточнить некоторые исходные определения.
Человек здесь скорее единица самовосприятия. Это у Авелума есть точно. И вот таким образом понятый - или угаданный - человек взаимодействует с непрозрачными для него, бесконечно превосходящими его по жизнеобразующей мощи силами судьбы.
И это - не история, хотя время романа вполне исторично: оно охватывает тридцать три года - сакральное какое-то число, хотя, скорее всего, так вышло непроизвольно - с середины 1950-х до конца 1980-х. Пуще того, ткань романа натянута между четко обозначенными точками катастрофических событий грузинской истории: от упомянутого уже тбилисского восстания 1956-го (интересно, у многих ли наших собратьев по русской культуре есть представление о том, что оно вообще было? Это, кажется, одно из тех мест в романе, которые очень стоило бы сопроводить комментариями для русского читателя), через кровавый разгон демонстрации там же 9 апреля 1989-го - до боев на улицах грузинской столицы в новогоднюю ночь наступающего 1990-го, - ночь, когда на одной из улиц погибнет и главный герой. Формально - Авелума убьет гибнущая империя, «одна из величайших и жесточайших империй мира» просто погребет его, рухнув, под собой, как стихия, чуждая смыслам, внеположная и иноприродная им. (Что характерно, под романом, оконченным, как утверждают издатели, в 1995 году, автор ставит дату: «1989».) Фактически - его просто втянет, наконец, в смерть, в которую его начало втягивать еще раньше, по меньшей мере за главу до этого.
Но что же начало его втягивать - и втянуло?
Ясной видимости сил, движущих (не к очередной ли, не к окончательной ли катастрофе?) Авелумов мир, четкость обозначения исторического контекста не способствует никак.
«…полагаю, - признается - автор ли? повествователь ли? (это - отдельный персонаж, со специально для него изобретенной интонацией), - что все то, что случается с нами, случается с тем, чтоб не случилось то, чему случиться надлежало бы, если б мы не свершили того, что свершили».
Кажется, на эту непрозрачность работает, всею собой свидетельствует о ней сама выделка текста. Он - плотный, густой, сплошь из тесно сплетенных мелких волокон, увязающий в веществе существования, нарочито монотонный, иногда нарочито архаизирующий, с (псевдо)дидактичными интонациями, с наукообразными оборотами, на разные лады повторяющий одно и то же, якобы растолковывающий (мнится - разновидность уклончивости: разъясняет, чтобы не сказать прямо), с огромными - до нескольких страниц - абзацами. (Не имея возможности судить о характере грузинского оригинала и о степени соответствия ему перевода, думаю все-таки, что работа переводчика тут была столько же трудна по задачам, сколько виртуозна по исполнению: вышло очень убедительно.) Текст водит читателя по лабиринтам - с тесными стенами, с низкими потолками, захлестывает его петлями поворотов вокруг одного и того же («…все то, что случается с нами, случается с тем, чтоб не случилось то, чему случиться надлежало бы…»). Читатель иной раз попросту задыхается в этом тексте - не на чем перевести дыхание.
«Да, конец света неумолимо приближается. [Заметим, об этом говорится - настраивая читательское восприятие - уже в самом начале романа, на 10-й странице. - О.Б.] Со смерти малого начинается гибель большого. В данном, правда, случае мы сталкиваемся скорее с самоубийством, нежели со смертью естественной. Погублению и гибели Авелумовой микроимперии, точней обесцениванию и растворению в небытии его многоликой, но единой в духе и плоти любви, сопутствовало падение одной из величайших и жесточайших империй мира. Неуемный порыв к уничтожению малого умалил и измельчил великое…»
Такой организацией речи Чиладзе, кажется, передает характер описываемой им реальности - безвоздушной, задыхающейся позднесоветской реальности - куда вернее, чем если бы он сказал об этом прямо.
Проясняем дальше (роман вообще, несмотря на разлитое по всему тексту медленное внимание чуть ли не к каждой упоминаемой подробности - или, скорее, отчасти благодаря этому, - темный; более же всего темный - вследствие тех материй, которые и составляют главный предмет его внимания). Если речь идет о взаимоотношениях человека и судьбы - то, значит, роман метафизический? И тут снова - и сложнее, и неожиданнее. Точнее было бы спросить себя, в какой мере этот текст метафизичен? Ответ получается, кажется, примерно такой: он - мерцающий. У него много лиц.
Одно из этих лиц - роман социальный, публицистичный, не без свойственной этому модусу речи прямолинейности. Глянет на нас из толщи текста несколько раз и румяное, узнаваемое лицо физиологического, критически-реалистического очерка - там, скажем, где описывается жизнь Авелума с одной из его любимых женщин, парижанкой Франсуазой, в экзотичной и мучительной для обоих московской коммуналке семидесятых, - все узнаваемо до карикатурности. А то подаст голос политический памфлет: в его интонациях описывается, например, «великое» - подавляющая маленького частного человека империя. Это «великое», одержимое (уже в силу своей таинственной мизантропической природы) «неуемным порывом к уничтожению малого» - «перлюстрировало письма, записывало на магнитофонную пленку его [частного человека. - О.Б.] высказывания и речи, неустанно прокручивало записи в подвалах и кабинетах ГБ, отслеживало каждый шаг, снимало отпечатки пальцев с предметов, которых он касался, копалось в его белье с надеждой и целью обнаружить и, разумеется, истребить бациллу чувства, со второй половины двадцатого века обретшего пристанище и укрытие в его душе [надо полагать, чувства свободы или потребности в ней. - О.Б.], из него исходящего и объемлющего весь мир».
Но что-то упорно заставляет думать, что все лица здешней социальности - не более чем спешно надеваемые маски, и именно потому черты их утрированны и резки. Все в этих масках, казалось бы, точно как в реальности, - ан из-под них то и дело торчит что-то, что масками не покрывается. Так посреди вязкого, нарочито-литературного текста вдруг выпрыгнет просторечное «Фиг!». Ударит в глаза читателю - и тот просыпается от морока. Ненадолго: не меняя прежней монотонной интонации, текст переключается в совсем другой тематический регистр и повествует уже об основах устройства мира. «С абстрактным понятием [это свобода или чувство ее, стало быть, «абстрактные понятия»? С чего бы? - О.Б.] не совладать ни пуле, ни яду, ни полчищам соглядатаев и стукачей. Но не устранив абстрактного понятия, оно не могло бы и счесть себя сверхдержавой, повелительницей и властительницей мироздания, прекрасно осознававшей, что единственная вечная империя - это любовь, которой добровольно, по собственному соизволению покорялись, покоряются и будут покоряться и впредь, если господин Адам вообще выживет и упасется».
Чем ближе к концу, тем решительнее текст сбрасывает социальные маски - и обращается к чистой метафизике, которая торжествует в последних, катастрофических, смертных главах, вытесняя все остальное.
«Что касается "авелума", - предуведомляет нас Чиладзе в самом начале, - то это шумерское слово со значеньем "полноправный, свободный гражданин"», - и уточняет: «Впрочем, единственный источник, устанавливающий его происхождение, моя очень давняя тетрадка». Однако происхождение и настоящее значение слова автору не так уж и важны - важно значение, которое он вкладывает в имя своего героя теперь: «Авелум на протяжении всей своей жизни всячески старался быть именно свободным и полноправным гражданином, пусть страны, существовавшей лишь в его воображении».
Беда в том, что на всем протяжении романа мы видим как раз противоположное. Авелум полностью влеком внешними силами и своими желаниями, которые, в общем, тоже вполне внешние (по отношению к осознающему «я») силы. Пытаясь жить по собственной недальновидной, как правило, совершенно ситуативной воле, он то и дело совершает неправильные поступки, в конечном счете - неправильно организует свою жизнь в целом, принося несчастья своим близким, и его гибель в конце, ничем, кроме хаоса на тбилисских улицах, не мотивированная, выглядит как метафизическое возмездие.
Убивающая Авелума катастрофа - не социальна. Никакого противостояния советской власти или, скажем, борьбы за грузинскую независимость здесь нет даже на уровне беглых упоминаний: чистый хаос, война всех против всех.
Силы, соперничающие в этом противостоянии, для героя совершенно непрозрачны и более того - неинтересны, несмотря даже на то, что на какой-то из этих сторон - если это только не предсмертное его видение - воюет родная дочь Авелума (он выходит на улицу той роковой ночью с единственной целью вернуть ее домой, но выходит уже в таком состоянии, когда граница между видениями и реальностью различима очень слабо или неразличима вовсе). Он погибает от роковой и непоправимой поврежденности жизни - не только собственной, жизни вообще. Его личная неправедность, конечно, один из множества источников катастрофы, но явно не решающий. При этом ни за собственную жизнь, ни тем более за жизнь вообще с него не спросишь - этот «свободный и полноправный гражданин» совсем не представляет себе, что именно следует делать. Он не личность, кажется, именно поэтому.
(Кстати, кроме упомянутого личного мифа любви-вины и подвластности текущим желаниям, герой совсем лишен содержаний. По свидетельству автора, Авелум - поэт, но в этом качестве он почти не явлен читательскому взору, не видно, что писание стихов как-то влияет на его жизнь, не говоря уже о том, что за этим занятием мы не застанем его ни разу. Весь Авелумов мир заполняют исключительно напряженные личные отношения, по преимуществу с тремя его главными женщинами, более прочего - с женой и с ее французской альтернативой Франсуазой.)
Вот тут самое время вернуться к именованию героев в романе. Автор тут избирает особенную стратегию избегания имен. Он наделяет ими героев избирательно.
Без имени остаются и французская дочь Авелума, и его внук от законной грузинской дочери - которая, в свою очередь, единственная на весь роман! - обременена тройным именем, в одно слово: Экаекатеринакато, призванным, видимо, отражать три разных, но нераздельных аспекта ее личности. Вообще, это - фигура, несущая сильную символическую нагрузку, чуть ли не более концентрированную, чем сам главный герой: начиная с того, что она унаследовала имя отданной чужим людям сестры Авелума (и продолжает, и усиливает тем самым ключевую тему вины и невозможности любви), и кончая тем, что именно она в конечном счете становится причиной его смерти.
(Вот версия: кто личность - у того и имя.)
У главного же героя - особая ситуация среди названных и неназванных: он носит неимя. Своим настоящим именем он не окликнут ни разу - только вот этим словом, которое даже не грузинское, которого наверняка нет в его собственном лексиконе: он ни разу не называет так себя сам.
Может быть, «Авелум» - это посмертное имя?
Ведущая же интуиция романа примерно такова. Основа мира и суть человека - любовь. Но только осуществленная полно, с предельной самоотдачей. Если же она в силу чего бы то ни было - роковых ли обстоятельств, недостатка ли усердия - не осуществляется вполне, если человек, так сказать, уклоняется от долга ее осуществления, это губит и его самого, и, в конечном счете, его мир. Тот хаос, который захлестывает Авелумов город и мир в конце романа, - явное следствие катастрофической нехватки сил любви, спасающих вещество жизни от распада. Но и удушливая советская империя, в которой Авелуму никак не удавалось быть самим собой и выполнять единственно нужную работу любви, - следствие, по Чиладзе, явно (и исключительно) того же самого. Люди нелепы, потому что не любят. Люди совершают зло и губят друг друга, потому что не любят. Их жизнь некрасива, бедна, скучна, трудна, неправедна - потому что не любят. Работа любви - не просто единственно нужная, но и самая трудная работа на свете. Она, в конечном счете, очень мало кому удается. И очень мало кому, если вообще кому-то, понятно, что это действительно надо.
Пожалуй, единственная сила, творящая и удерживающая мир в этом постхристианском, постъязыческом романе, - именно она.
Впрочем, автор говорит нам об этом уже в самом начале.
«Лишь любовь, - говорит он о своем бившемся тридцать лет и три года вслепую герое, - давала ему ощущенье свободы и полноправности, и он самоотверженно и самозабвенно, если угодно, бесконечно, нелепо и тщетно боролся за спасенье и сохраненье того, что мы все еще упорно именуем любовью и что обращает земное наше существование - в жизнь, при том, правда, если не оказывается всеобщей, необходимой, обязательной потребностью, и до конца остается устремленьем, мечтой. прихотью отдельных, по-своему свихнувшихся личностей, хотя ее мизерные, жалкие крохи, должно быть, оседают в уголках и наших сердец и памяти, как дробь в суставах и мышцах подбитого зверя, то есть почти уже не существуют».
Вот весь роман, кажется, - развертывание, иновыговаривание этой мета-форической конструкции.
Других мирообразующих сущностей и инстанций тут нет, как нет и Господа-Бога, упоминаемого у Чиладзе исключительно вот так, через дефис - видимо, для пущей ироничности. То, для чего в самом начале нашего рассуждения подобралось рабочее название «сил судьбы», - это неведомые человеку закономерности мироустройства, о которые он бьется - и разбивается, - пытаясь своевольничать. «То, что мы все еще упорно именуем любовью», - единственное, что можно хоть как-то видеть.
В каком-то смысле это - роман слепоты, продирания сквозь слепоту.
И очень похоже на то, что главный, гибнущий в финале, герой сквозь нее все-таки продрался: его гаснущее сознание в последних строках романа заливает свет. Но что открылось ему в этом свете - читатель уже не увидит.