Ольга Балла
Цена прекрасной ясности
Знамя. - 2014. - № 11. =
http://magazines.russ.ru/znamia/2014/11/16b.html Николай Богомолов‚ Джон Малмстад. Михаил Кузмин. - М.: Молодая гвардия, 2013. - (Жизнь замечательных людей: сер. биогр.; вып. 1435).
Биография Михаила Кузмина, написанная Николаем Богомоловым и Джоном Малмстадом, издается - вы не поверите - уже в четвертый раз. А по большому счету - в пятый, если считать самым первым ее вариантом статью Д. Малмстада, писанную по-английски для вышедшего в 1977 году в Мюнхене трехтомного «Собрания стихов» поэта и адресованную прежде всего зарубежному читателю (из наших соотечественников ее, надо думать, мало кто видел). Тем не менее это издание смело можно считать в некотором смысле первым.
Первым - потому что биография поэта наконец вышла в популярной серии, адресованной широкой русскоязычной аудитории, и теперь наконец - есть основания надеяться - будет этой широкой аудиторией замечена. (Это, по всей вероятности, может означать новый этап в осмыслении Кузмина как культурной фигуры, о чем мы еще скажем подробнее.) Самый ранний русский ее вариант, написанный в 1990-1991 годах, был издан спустя пять лет (1996) «Новым литературным обозрением» в серии «Научная библиотека», оказавшись, таким образом, в поле зрения прежде всего читателей со специально-филологическими интересами. Тремя годами позже издательством Harvard University Press был выпущен английский вариант биографической книги о Кузмине, написанный на основе русского варианта Джоном Малмстадом и предназначавшийся опять-таки западной аудитории. Наконец, третье издание, оно же второе русское, основанное на книге 1996 года, но скорректированное с учетом и новых материалов, и новых размышлений авторов над жизнью и творчеством их героя, вышло в 1997-м в петербургском издательстве «Вита Нова» - увы, настолько, из-за обильных иллюстраций, дорогое (рассчитанное, как мягко сказано в предисловии, «на элитарную аудиторию»), что оказавшееся практически недоступным для специалистов. Каждое новое издание важно тем, что вводило в оборот новые материалы, ко времени предыдущих изданий еще не известные или недоступные. В жэзээловский вариант, который мы держим в руках сейчас, внесен, по утверждениям авторов, «минимум уточнений и добавлений», притом касающихся по большей части библиографии. Таким образом, перед нами - плод более чем тридцатилетней уточняющей, накапливающей, шлифующей работы.
Как признают сами авторы, в биографии их героя все-таки
по сию пору остается немало темных мест - отчасти затемненных им самим, отчасти неизвестных из-за отсутствия документов (непонятно, например, действительно ли он в период своих религиозных исканий месяцами живал в старообрядческих скитах - или это всего лишь одна из легенд о нем, которые он сам же и поощрял; стал ли он вообще на самом деле старообрядцем - и если да, то какого согласия - или все ограничилось только изучением старообрядческой культуры и принятием на некоторое время свойственной староверам внешности). Но вообще Кузмину повезло - в существенно большей степени, чем многим его современникам: его архив очень неплохо сохранился. Он, правда, рассеян по нескольким собраниям, как государственным, так и частным, но главное - цел физически. Поэтому жизнь Михаила Алексеевича может быть восстановлена с очень высокой степенью подробности - что, собственно, авторы и сделали.
И вот теперь - о новом этапе в осмыслении. Дело в том, что Кузмина, одного из самых значительных русских поэтов ушедшего века, в общекультурном сознании, как ни удивительно, почти нет - хотя он уже лет двадцать как, после большого перерыва, издается*, а первая конференция по Кузмину в нашей стране была проведена еще при советской власти - в 1990-м**. Точнее, именно на общекультурном уровне (профессионалы-филологи - дело все-таки отдельное) он плохо прочитан и мало отрефлектирован. Из текстов Кузмина помнят в лучшем случае «Где слог найду, чтоб описать прогулку…» да, может быть, еще «Если завтра будет солнце, мы во Фьезоле поедем» и несколько «Александрийских песен». С именем же его в голове более-менее массового читателя связаны разве что «прекрасная ясность», «привольная легкость бездумного житья» и (может быть, еще и прежде прочего) его гомоэротические пристрастия - как будто эти последние имеют хоть какое-то отношение к качеству литературы. Такой специфический способ рецепции авторы книги называют «чтением с закрытыми глазами». Попросту говоря, нет представления о том, что Кузмин - поэт значительный, сильный и сложный. И, кстати, с годами лишь набиравший сложности и темноты - и не снижавший, но увеличивавший уровень поэтического напряжения. Что само по себе бывает нечасто.
Опровержением расхожих стереотипов авторы, скрупулезные филологи, впрочем, не занимаются. Точнее, они не делают этого напрямую и с пафосом - обращая зато против стереотипов все свое тщательно выстроенное повествование. Они вообще довольно осторожны с обобщающими суждениями и позволяют приводимому в систему материалу говорить самому за себя. Они не то чтобы развенчивают миф о кузминской «прекрасной ясности» (тем более что поэт действительно ценил ее и стремился к ней), но показывают ее корни.
С самого начала, в порядке настройки читательского восприятия, авторы обращают внимание на то, что их герой был человеком «необычайно сложным, с трудом разгадываемым даже теми, кто внимательно прочитает все его произведения и проследит день за днем его жизнь, насколько она зафиксировалась в дневниках и письмах». Они всего лишь подробно - едва ли не по дням - реконструируют жизнь Кузмина, подкрепляя каждый свой шаг на этом пути цитатами из его дневников, писем, стихов, писем к нему разных его корреспондентов, свидетельств понимающих-непонимающих современников. Такая многоголосость, кстати, сама по себе дает почувствовать прожитое Кузминым время в его цветущей и хрупкой сложности. Это время - благодаря обилию привлеченного документального материала - мы воспринимаем практически наощупь, со всеми его интонационными, лексическими, тематическими особенностями. Почти попадаем внутрь.
Всякий раз Богомолов и Малмстад показывают своего героя в широком и тщательно прописанном контексте, представляя его сменявшие друг друга интересы как часть культурных, интеллектуальных, эмоциональных тенденций времени. Штучный, единичный, парадоксальный и ни на кого не похожий Кузмин оказывается одновременно - не теряя штучности, единичности и парадоксальности - типичным явлением своей эпохи, таким, какое могло возникнуть только там и тогда. Даже при том, что решительно не укладывался в предлагаемые ею рамки: у него с этими рамками возникало своеобразное - и культурообразующее - взаимодействие.
Не укладывался он уже тем, что - недаром так застряло на этой теме, и по сию пору, массовое читательское сознание - «принципиально, с первых же своих опубликованных произведений, не только не старался скрыть характер своей сексуальной жизни, но делал это с небывалой для того времени открытостью, будь то в современном аналоге платоновского “Пира” - повести “Крылья”, будь то в чисто лирических стихотворениях». И это при том, что «по тогдашнему законодательству, как и по советскому Уголовному кодексу, гомосексуализм был наказуем, но, очевидно, важнее было даже не это, а то, что в общественной морали эпохи он рассматривался как нечто в высшей степени запретное, табуированное и подлежащее умолчанию, раз уж с человеком случилось такое “несчастье”». Кузмин «несчастья» в случившемся с ним отнюдь не видел - напротив того, любовные переживания, «чаще всего поначалу приобретавшие характер почти болезненный», были для него одним из сильнейших и важнейших источников счастья, а степень их табуированности его, кажется, не занимала вовсе. Он не исповедовался, не каялся, не эпатировал - он не имел никаких иных целей, кроме художественных. Он делал из этого - как и вообще из всего - литературу.
И теперь уж из состава культуры этого не изъять - тем более что литература получилась сильная.
У него, сильно и страстно жившего человека, все шло в топку искусства - вначале музыки, затем поэзии и прозы, - чтобы гореть тем самым легким и светлым огнем. И это была принципиальная позиция. Кузмин - как показывают нам Богомолов и Малмстад - был, при всей неожиданности многократно случавшихся с ним перемен, человек отнюдь не спонтанный, но самовыращенный и самовыстроенный. Он себя постоянно рефлектировал и культивировал.
При сколько-нибудь внимательном прочтении становится очевидным, что жизнь «прекрасно-ясного» Кузмина - это история практически непрерывных усилий и постоянного напряжения.
Но и еще того более - при всех своих напряжениях и усилиях и даже, как вспоминал один мемуарист, «несмотря на изрядный цинизм и как бы вопреки ему», - он умудрился быть человеком счастливым и гармоничным. Это вообще мало кому дано, в доставшуюся Кузмину эпоху - особенно. Даже умирая, он рассуждал о балете, цитировал Лермонтова, говорил, что на душе у него легко и спокойно. Думается, что это хоть в какой-то степени - все-таки результат самоформирования.
Кузмин вообще выпадал из ряда и бросался в глаза - уже самой своей нетипичной для славянина внешностью. Эту внешность он, конечно, тоже не преминул сделать частью мифа о себе, не раз акцентируя в автобиографических высказываниях, в том числе и поэтических, собственные французские корни. (Читатель наверняка вспомнит одно из самых известных его стихотворений, «Мои предки»: «Моряки старинных фамилий, / влюбленные в далекие горизонты…») Авторы предприняли разыскания и подтвердили, что такие корни у него были. Среди предков Кузмина они действительно обнаружили - правда, не моряка, но - кстати, упоминавшегося им в дневнике 1934 года - Жана Офреня (Риваля), «весьма известного французского актера» XVIII века, считавшегося одним из лучших французских актеров своего столетия, который «много играл в трагедиях Вольтера и нередко упоминается в вольтеровских письмах», а ближе к концу жизни перебрался в Россию, был высоко ценим Екатериной и «жил в Петербурге, играя и обучая молодых актеров, до самой своей смерти в 1804 году». Нашелся и еще один француз-актер - кузминский прадед, Леон Монготье. Подробностей о своих предках, известных его биографам, сам Кузмин не знал. Тем не менее на простом факте своего отчасти французского происхождения он построил целую стратегию самоосуществления: «французская культура, - пишут Богомолов и Малмстад, - навсегда стала для Кузмина почти родной, столь же важной, как и русская». Он сделал себе из этого факта «далекие горизонты» - в которые можно быть влюбленным и бесконечно к ним плыть.
Кузмин поражал, дразнил воображение, ускользал от понимания. Он сам был смысло- и мифообразователем для своего окружения, воздействуя на него уже одним только своим в нем присутствием. Из книги мы узнаем многое и о том, как современники воспринимали Кузмина и как они пытались его себе объяснить, как они его домысливали, какие распространяли о нем (не без его содействия) слухи и легенды. Говоря о Кузмине, авторы, таким образом, пишут еще и историю его среды, оставленных им в ней следов.
Богомолов и Малмстад выстраивают прежде всего интеллектуальную - и неотрывную от нее, значительно на нее влиявшую эмоциональную - биографию своего героя. Но занимает их не столько «психологический облик» Кузмина как таковой, хотя да, они стараются - и помогают читателю - понять, что и почему происходило в разные годы в его душевном пространстве (тонко истолковывают, например, его проблематичные отношения в юности с религией и религиозным чувством: это чувство, пишут авторы, «для Кузмина является не каким-то нерасчлененным состоянием души - он находится, если можно так выразиться, в постоянной пограничной ситуации, где внешнее становится внутренним, вера поверяется рациональностью и временами очень сильна тоска по вере безотчетной, «детской», дающей возможность создать столь же наивное и сильное искусство, подобное творчеству народному или древнему»). Они также не только выявляют следы реальной биографии Кузмина в его произведениях - они идут глубже. Они вообще реконструируют - и это самое интересное - историю его смыслов, их истоков и стимулов, принципов их образования. Уточняют его культурные координаты - стремятся выяснить, «каково вообще должно быть положение Кузмина в среде русской культуры, что соединяет и что разделяет его как личность и его как творца с Россией в самом широком смысле этого слова». Занимаясь своим героем как частным и своеобразнейшимслучаем, они стараются понять симптоматичность этого случая для «состояния умов русской интеллигенции» прожитых им десятилетий.
Может быть, теперь, наконец, Кузмин будет как следует прочитан?
* Точно двадцать: первый сборник Кузмина, «Арена. Избранные стихотворения», был издан санкт-петербургским «Северо-Западом» в 1994 году завидным по нынешним временам тиражом - 25 000 экземпляров.
** По ее итогам тогда же был издан сборник: Михаил Кузмин и русская культура XX века. Тезисы и материалы конференции 15-17 мая 1990 г. Сост. и ред.: Г. А. Морев. - Л., 1990.