Светская хроника XVIII-ХІХ века, жареные скандалы, интриги, расследования, сборник развесёлых (и совсем невесёлых) анекдотцев от признанного в своё время и ныне уже позабытого мэтра жанра. Книга пусть и не самая талантливая, но безусловно поучительная для всех почитателей эпохи, исследователей феномена фричества, стенателей по Россее-которую-они-потеряли, детей среднего школьного возраста и выше. Безумие, самодурство, сермяга и безнадёга. Шикарно, как и всё на Руси.
Читаем или качаем
здесь.
Большими странностями... отличался командующий на Кавказе и в Черномории генерал Вельяминов, известный славный сподвижник войн 1812 и 1814 гг. Проживая в Ставрополе со всем штабом, генерал выказывал много оригинального в своем характере. Так, он имел привычку говорить почти всем «дражайший», но видеть его можно было только тогда, когда он отправлялся в экспедицию против горцев, иначе он не выходил из комнат занимаемого им дома. Отправляясь в экспедицию, на вопрос подчиненных ему генералов - куда? - он обычно отвечал: «Дражайший! барабанщик вам это укажет!» В походе он ходил подобно Наполеону I в сером коротком сюртуке сверх мундира. У него был открытый стол, к которому приглашались все небогатые офицеры и штабные. Сам он никогда не выходил к столу, кушаний с этого стола не вкушал, а ему подавали в его кабинет одно особое кушанье - ужа под жёлтым соусом, так называемого желтобрюха, откормленного прежде молоком. Это кушанье он чрезвычайно любил. Вельяминов был одинок и умер от полной апатии ко всему.
<...>
Заботливость его о детях была очень оригинальна. Он был крестным отцом всей своей деревни и давал своим крестникам такие мудреные для крестьян имена, что последние так и умирали, не умея правильно затвердить своего названия. У него был крестный сын то Фусик, то Садик, то Тихик, то Зотик, то Капик, то Псой, то Дада, то Кукша, то Пуд. Крестницы его именовались: Стадулиями, Праскудиями, Кикилиями, Пуплиями. «Ишь имена какие выбирал наш барин, - говорили крестьяне. - Ум за разум у него зашел, не знаем, когда и праздновать их именины». Барин торжественно разрешал их сомнения. «Как, бишь, твоего сынишку-то зовут?» - спрашивал он, бывало, пришедшего. «Да Кукшею ваше сиятельство его именовали», - отвечал крестьянин, тоскливо махнув рукой. «Празднуется 21-го августа. А твоего?» - обращался барин к пришедшей бабе. «Уж и не выговоришь, батюшка! Сиглия, кажется». «Сиглии нет, - отвечал бывало барин. - Сиглитикия - такая есть. Празднуется января 5, октября 24». - «В какое же число праздновать прикажете, ваше сиятельство?» - «А когда родилась Сиглитикия?» - «Да в самой серединке. Месяцы-то мы плохо помним…» - «Ну, так 5-го января праздновать надо». - «С панталыку спятил наш барин», - говорили крестьяне. И, действительно, добрый к своим крестьянам, попечительный и заботливый, он последние годы стал сходить с ума.
Он завел у себя на дому школу для своих крестников и крестниц, но вместо того, чтобы учить их грамоте, приказал затверживать параграфы масонской ложи, к которой он сам принадлежал, строго наблюдая, чтобы эти параграфы были твердо заучены. Барин хотел всех своих крестьян сделать масонами и образовать их верными сынами отечества. Наставления его не были многочисленны и ограничивались всего тремя параграфами. Под конец он даже впал в галлюцинацию: ему стали представляться отжившие души, с которыми он будто бы беседовал и прозревал будущее; а то мысли его бродили в подземном пространстве, и ему виделись гномы, над которыми он воображал себя властелином.
На гномах, созданных каббалистами, и сосредоточились все его любимые мечтания и надежды. Когда строилась московская железная дорога, он подавал прошение генералу Клейнмихелю, предлагая ему сотрудничество своих подчиненных гномов, уверяя своим честным словом, что эта сволочь, которая разрабатывает подземные жилы благородных металлов и бронзовых руд, будет гораздо полезнее всех инженеров и землекопов в мире. Он так часто подавал Клейнмихелю прошения, что его даже формально просили не предлагать более своих услуг.
<...>
Ежедневно за столом он угощал более пятидесяти человек, а в праздничные дни давал большие обеды. В делах он был трудолюбив и не оставлял их даже тогда, когда у него танцевали гости: сам он являлся только к ужину. Страдая постоянно бессонницей, он превращал ночь в день, издавая приказы, чтобы чиновники работали только ночью, а днем спали. В дни своего величавого губернаторства он раз задумал создать у себя целый сенат, в роде римского, и сенаторами произвел всех учителей семинарии, которые и были наряжены в римские тоги.
Когда он приезжал в этот сенат, ему говорилось латинское приветствие, на которое он отвечал по латыни же. В дни его губернаторства утренняя и вечерняя заря в летние месяцы сопровождались особенным церемониалом: перед губернаторским домом становилась музыкальная и певческая капеллы, и когда после отбоя барабана все затихало, над городом разносились усладительные мелодии из кларнетов и скрипок, оживлявшие пение тенором или альтом божественного стиха: «О всепетая Мати, рождшая всех святых Светлейшее Слово, нынешнее приемши приношение, от всякой напасти избави всех и будущие нам муки Тебе вопиющих: аллилуйя!»
<...>
На вопрос известного адмирала Шишкова, что побудило его отважиться на опасность этого воздушного путешествия с Гарнереном, Львов объяснил, что, кроме желания испытать свои нервы, другого побуждения к тому не было. «Я бывал в нескольких сражениях, - сказал он, - больших и малых, видел неприятеля лицом к лицу и никогда не чувствовал, чтоб у меня забилось сердце. Я играл в карты, проигрывал все до последнего гроша, не зная, чем завтра существовать буду, и оставался также спокоен, как бы имея миллион за пазухою. Наконец, вздумалось мне влюбиться в одну красавицу-польку, которая, казалось, была от меня без памяти, но, в самом деле, безбожно обманывала меня для одного венгерца. Я узнал об измене со всеми гнусными её подробностями, и мне стало смешно. Как же, я думал, дожить до шестидесяти лет и не испытать в жизни ни одного сильного ощущения! Если оно не давалось мне на земле, - дай поищу его за облаками. Вот я и полетел. Но за пределами нашей атмосферы я не ощутил ничего, кроме тумана и сырости, немного продрог - вот и всё…»
<...>
В Орловской губернии, в нескольких верстах от уездного города Малоархангельска, существует большое село князей К[ураки]ных, где на обширном дворе в виду сельского храма виднеется небольшое кладбище, обросшее пирамидальными тополями. Кладбище это переносит нас к бывшим барским причудам одного из владельцев, о причудах которого рассказали выше. Там между несколькими уцелевшими весьма недурными каменными мавзолеями ещё в шестидесятых годах можно было отыскать несколько с упоминаниями особ пышной дворни князя К[уракина]. В одной могиле похоронена «девица Евпраксия, служившая до конца дней своих при дворе его сиятельства камер-юнгферой», на другой могиле написано, что в ней «покоится Сенька Триангильянов», бывший в ранге полицеймейстера в придворном штате его сиятельства, далее находим «стремянного Иакима Безупречного, пролившего кровь за своего властелина 9-го октября 1819 года» и т.д.
Что только ни происходило при жизни этого гордого вельможи! Окруженный многочисленной дворней, он, как и брат его, разыгрывал при ней роль немецкого принца и мечтал, что он в своем владельческом княжестве. Он давал такие обеды, за которыми, как хозяин, так и гости бывали пьяны настолько, что не могли ни дверей сыскать, ни без помощи слуги сесть в свою карету. Это называлось на языке князя «des diners a hui clos». Он принимал приезжих гостей обыкновенно у себя в спальне, когда ему мылили бороду, а по сторонам стояли шуты в золоченых камзолах. Гордость князя доходила до смешного: он рассчитал своего старого домового доктора за то только, что тот осмелился ночью, во время приступа болезни князя, явиться не во фраке. Кто, впрочем, в былые годы не доходил до сумасбродства в деревне, чтобы «показать себя» своим вассалам и чинить там суд и расправу?!
<...>
Костров был небольшого роста, головка маленькая, несколько курнос, волосы приглажены так, как все тогда носили букли и пудрились; коленки согнуты, на ногах стоял нетвердо и был вообще, что называется, рохля. И.И. Дмитриев говорит, что рядом с ним на улице ходить было совестно: он и трезвый шатался. Какая-нибудь старуха, увидев его, скажет с сожалением: видно, бедный, больнехонек! А другой, встретясь с ним, пробормочет: эк, нахлюстался!
Костров был добродушен, прост, чрезвычайно безобиден и незлопамятен, податлив на всё и безответен. В нем было что-то ребяческое. Нравственности он был непорочной, а когда был навеселе, то любил читать роман Вертера и заливался слезами. В таком поэтическом положении, лежа на столе, обращался он мыслию и словами к какой-то любезной, которой у него никогда не было, называл её по имени и восклицал: «Где ты? На Олимпе?… Выше! В Эмпирее? Выше! Не постигаю!!» - и умолкал.
<...>
Странные причуды были у этого помещика, собирателя охотничьих предметов. В одной из беседок в его саду, богато отделанной в виде надгробного мавзолея, внутренность здания была украшена всеми врагами пернатых. Над самою дверью парила с распростертыми крыльями и разинутым клювом огромная сова. По стенам, окрашенным черным цветом, были прибиты крылья и головы филинов, орлов, коршунов, копчиков, ворон, обведенные каймою из мышей, крыс, хорьков, ласочек. Все эти хищники, прибитые к стене, составляли звезды, треугольники, розетки, словом, все фигуры, которыми только умудрилось больное воображение, создав их из крыльев, голов, ног и корпусов птиц и животных. Также отделан был потолок. В простенках между окнами были прибиты головы казненных кошек. Над каждой имелась надпись, когда и за какое преступление виновная лишена жизни. Например: «приговорена к смерти за покушение на жизнь голубя», на другой надписи: «лишена жизни за убийство воробья» и т.д. Под ними были укреплены накрест их лапки в том положении, как на надгробных камнях ставят кости под мертвыми головами.
<...>
Она выходила в гостиную, ковыляя и опираясь на костыль. Впереди бежал её любимый казачок Каркачек, сзади шла, угрюмо насупившись, её неизменная спутница, приживалка Авдотья Петровна, постоянно вязавшая чулок и изредка огрызавшаяся. Старуха чудила много и рассказывала про себя многие диковинки. Она очень боялась воров и не любила ездить по Цепному мосту возле Летнего сада, - «вдруг как из леса выскочат разбойники и на меня бросятся».
Однажды она услышала, что воры влезли к кому-то в окно, и она для того, чтобы быть обеспеченной от такого нежданного визита, приказала дворнику купить балалайку с тем, чтобы он всю ночь ходил по тротуару, играл и пел. Так и было сделано. Мороз был трескучий. Дворник побренчал и ушел спать. Ночью она просыпается. Кругом тишина… Звон, крик, вбегает испуганная приживалка. «Что случилось?» - «Скажи, матушка, чтобы Каркачек побежал на улицу и спросил, отчего дворник не веселится? Я хочу, чтобы он веселился!»
<...>
В двадцатых годах, недалеко от Загряжской, проживала другая знаменитость тех дней, красавица П[укало]ва, о сыне которой, большом шалуне, мы расскажем ниже.
<...>
Челядь в своем доме она имела многочисленную. Толпа горничных под начальством барыни дежурила во всех комнатах; у каждой двери господских покоев стоял огромный малый. Встать с кресел и сделать несколько шагов для того, чтобы взять нужную вещь, она считала действием неприличным и обращалась к малому у двери с приказаниями Феньке, чтобы та прислала рыжую Шурку подать ей карты, хотя карты лежали на столе в той же комнате, где сидела барыня.
У этой барыни была особая комната для болонок и для приставленных к ним девушек; два попугая у ней тоже имели своих слуг, которые получали сухари и сливки для птиц. Болонки были у барыни очень злобные от слишком целомудренной жизни, их даже не выпускали гулять из комнат. Собаки кусали слуг ежеминутно. Нередко слуга, подавая чай, стоял танцуя перед барыней с подносом в руках. Наливая сливки в чашку, барыня замечала слуге:
- Скажи, зачем ты так трясешь подносом?
- Фиделька больно ноги кусает!
- Должно ли из-за этого трясти подносом, когда ты подаешь мне чай?
<...>
В числе уличных оригиналов в сороковых годах часто попадался на улицах небольшой худенький старичок, по профессии учитель французского языка. Он суетливо, почти бегом шагал по тротуарам, но всегда зимою и летом с непокрытою головою. Шляпы у него совсем не было. По рассказам, он приехал в Петербург в суровое царствование императора Павла I. Раз ему случилось проходить мимо Михайловского замка, где жил государь, имея шляпу на голове. Возле дворца его увидали, догнали и не очень вежливо сбили с головы шляпу, а самого отвели в крепость. Когда узнали, что он иностранец, не знавший тогдашних порядков, то его выпустили; но испуг так на него подействовал, что он помешался на этом и никогда уже не надевал более шляпы.
<...>
Приезжал ещё по зимам в Петербург какой то малороссийский помещик, очень тучный и высокий старик, который тоже гулял, несмотря на снег и мороз, всегда босым. Привычка эта у него явилась после какой-то хронической болезни, от которой таким способом его вылечил известный знахарь Ерофеич.
<...>
Эксцентричность его состояла в необыкновенном гостеприимстве. Когда гость въезжал к нему во двор, то ворота запирались на несколько дней и никто уже из усадьбы не выпускался. В обильном его подвале хранилось много старых дорогих вин. Он любил, чтобы за его столом пили и ели как можно более, и не выносил, когда на тарелках его гостей оставалось недоеденное кушанье или в больших его рюмках недопитое вино. «Что ты, душенька, не пьешь?» - говорил он гостю, заметив, что вино не допито. «Не могу, Акакий Прокофьич, много пил». «А зачем же ты, душенька, наливал? Пей, или я велю, душенька, вылить тебе за пазуху…» Гость, зная Акакия Прокофьича и что его спокойно сказанная угроза неотразима, - выпивал.
Также точно он заставлял гостя доедать взятое на тарелку кушанье, обещая в противном случае выложить остатки гостю за пазуху. Вина в его подвале были распределены по числу лет. Спрашивая, например, рейнвейн или венгерское, он показывал дворецкому знаками, поднимая вверх то одну, то другую руку с растопыренными пальцами. Одна поднятая рука означала пять лет, две руки - десять лет; вторично поднятая первая рука - пятнадцать и т.д. Для почетных и редких гостей счет этот восходил до восьмидесяти и более лет.
<...>
На вызов к бою или на «затравку», как тогда говорили, высылали детей; те задевали детей противников. Любопытные собирались смотреть. После охотники являлись на защиту детей; тут-то и разыгрывалась молодецкая кровь. Избитые дети мало-помалу уходили, а между взрослыми начиналась свалка. В других городах на кулачные бои выходило селение против селения, одна часть города против другой, охотник против охотника, татары против русских, мещане против посадских и т.д. Прославившихся бойцов возили из города в город и вызывали против них охотников биться. Бойцы городские, привыкшие к ловкости, почти всегда брали верх над деревенскими; из городских славных бойцов были казанские, калужские и тульские.
Таких бойцов богатые купцы привозили зимою в Москву и в Петербург, и они держали бой с татарами, привозившими рыбу и икру. Слабые, но хитрые бойцы иногда закладывали в рукавицы камни, свинчатки, чугунные бабки, чтобы удар был сильнее. Но таких, если ловили, то били уже не на живот, а насмерть.
Видов боев в старину было три: «один на один», «стенка на стенку» и «сцеплялка-свалка». Бойцы один на один считались выше других и никогда не ходили стенка на стенку. Лучшими из них считались в тридцатых годах тульские: Алеша Родимый, Никита Долговяз, братья Походкины, семейство Зубовых, Тереша Кункин - их с почётом развозили купцы по городам, называя «чудо-богатырями». Пить как можно больше вина считалось у них доблестью, а брать деньги в подарок - бесчестьем. Лучшими бойцами стенка на стенку славились казанские суконщики; всегдашними соперниками их были татары. В Херсоне суконщики дрались с евреями-караимами. В Туле известны бои оружейников с посадскими, в Костроме - дебрян с сулянами на Молочной горе. Когда бились стенка на стенку, лучшие бойцы выдерживались в стороне с толпою зрителей, их называли почетным прозвищем «надёжа-боец». Их обязанность была поддержать своих, когда одолевали противники.
Когда неприятели пробивали «стенку», «надёжа-боец» летел на подмогу с шапкою в зубах, бил кулаками на обе стороны и, пробив вражескую «стенку», возвращался при громких похвалах. Угощение в кабаке было неизменною наградою «надёжи-бойца». В «сцеплялке-свалке» противники шли врассыпную и тузились в толпе. Этот род боя употреблялся очень редко.
<...>
Так, однажды возле Измайловского моста, по Фонтанке плыла шляпа. Шляпа, как все шляпы - круглая, черная, не слишком новая, не слишком старая, шляпа плыла себе, да и только.
Казалось, кому до неё какое дело. Но зеваки любят смотреть на все, и толпы стали собираться на набережной смотреть на шляпу, толковать о ней и наблюдать, как она продолжает свой путь. На это дешевое зрелище подоспели и наши проказники. Жильцы домов по Фонтанке, увидев из окон стечение публики, посылали горничных и лакеев узнать, что такое случилось, и в разных частях города получали разные ответы, которые усердно рассказывали шутники.
Так, у Пантелеймоновского моста говорили, что шляпа эта принадлежала чиновнику, утопившемуся с горя, потому что ему не дали никакой награды, тогда как все, кто был ниже его чином и местом, получили по Станиславу.
У Симеоновского моста утонувший чиновник превратился в молодого коломенского поэта, бросившегося в Фонтанку оттого, что издатель одного журнала не хотел печатать его стихотворений.
Далее говорили, что погибший был не поэт, а купец, утопившийся с отчаяния, что ему не удалось взять подряд в казенное место. Уверяли также очень серьезно, что эта шляпа принадлежит какому-то волшебнику, и что она заколдована, потому что, как ни старались её поймать, она никак не давалась и ускользала из рук, и даже один слишком усердно погнавшийся за нею мужик поплатился жизнью - сам упал в воду и утонул. Далее повествовали, что шляпа принадлежала упавшему по неосторожности и утонувшему шестнадцатилетнему мальчику, единственному сыну богатейших родителей; другие тут же уверяли, что мальчик погиб от безнадежной любви к одной жестокосердной и неумолимой актрисе.
Уверяли здесь же, что погибший был известный красавец-миллионер, на днях получивший ещё миллион в наследство, но прекративший самовольно жизнь свою, потому что проиграл этот миллион одному купцу, содержателю трактиров и фруктовых лавок. Говорили также, что в шляпе зашито было 200000 рублей, и что её снесло ветром с головы скряги, переезжавшего на другую квартиру и опасавшегося, чтобы у него во время переезда не украли этих денег.
Далее, уже у Аничкина моста, за верное утверждали, что шляпа эта принадлежала девушке, переодевшейся в мужское платье, чтобы бежать со своим любовником, и уронившей шляпу по неловкости в Фонтанку, отчего волосы несчастной рассыпались по плечам, и она, узнанная преследовавшею её роднею, была возвращена обратно в дом разгневанных родителей.
Затем у Обуховского и Измайловского моста шутники уверяли, что эта шляпа привязана за ниточку к руке одного англичанина, который вследствие крупного пари плывет под водою от самого Прачешного моста.
Нередко распускаемые этими проказниками слухи принимали колоссальные размеры. Петербургские старожилы помнили один такой случай, собравший несметные толпы народа к Казанскому собору по поводу ходившего слуха, что в собор будет привезен покойник с рогами и когтями, словом - верное подобие черта. Ходившие рассказы были так упорны, и народ шел в такой массе на это воображаемое зрелище, что никакие увещания полиции не помогли и потребовалось вмешательство пожарных команд, которые из труб поливали народ, чтобы очистить от зевак Казанскую площадь и Невский проспект.
Впоследствии тонкие политики уверяли, что этот нелепый слух был пущен самим Аракчеевым, чтобы отвлечь умы петербуржцев от царивших тогда в обществе рассказов про убийство его любовницы Настасьи Минкиной.
<...>
Любимыми местами таких лукулловских ужинов были «Hotel du Nord» в Офицерской улице и ресторан «Роше де Канкаль» у Николаевского моста, известного Борреля. «Таможенный квасок», как называли тогда шампанское вино, истреблялся десятками ящиков. Им поили не только всех слуг, но спаивали и извозчичьих лошадей, дожидавших гостей у крыльца. Кутеж его дошел до таких колоссальных размеров, что раз, выходя из ресторана в дождливую погоду, чтобы не промочить ног, он велел артельщику рассыпать депозитки по грязи, и ступая по ним, сел в карету.
Благодаря своей виннооткупной деятельности, откупщики загребали огромные капиталы. При Екатерине II, как видно из «Дневника» Храповицкого, известными винными откупщиками не брезгали быть князь Юрий Долгоруков, Сергей Гагарин и князь Куракин. Откупная система для всей империи утверждена была только в 1795 году, по проекту купца К[андалин]цева.
Откупщик того времени пользовался неограниченным правом делать все, что угодно. В великороссийских губерниях, где до этих пор по старине пробавлялись пивом и брагой, тогда явилась одна водка, и с ней вдруг появилось страшное пьянство, а в мире народных поверий возродился образ Ярилы, бога водки, русского Бахуса, и праздник Ярилы, почти забытый, разом появляется в губерниях Тверской, Костромской, Владимирской, Нижегородской, Рязанской, Тамбовской и Воронежской. В Петров пост, 30 мая, в последний день празднования Яриле, в Воронеже, на площади стояли бочки с вином, валялись пьяные. В это время является на площади епископ воронежский Тихон, начинает кротко поучать любимый им народ, народ его слушает, потом разбивает бочки с вином, и с тех пор праздник Ярилы в Воронеже навсегда прекращается.
Но преосвященному Тихону подвиг этот даром не прошел. Всесильные откупщики донесли, что он смущает народ, учит его не пить водки и тем подрывает казенный интерес. Вследствие этого доноса святитель должен был отправиться на покой.
<...>
В ложе перед хозяином театра лежала на столе книга, куда он собственноручно вписывал замеченные им на сцене ошибки или упущения, а сзади на стене висело несколько плеток, и после всякого акта он ходил за кулисы и там делал свои расчеты с виновными, вопли которых иногда доходили до слуха зрителей. Он требовал от актёров, чтобы роль была заучена слово в слово, говорили бы без суфлера, и беда тому, кто запнется; но собственно об игре актёра он мало хлопотал. Во время спектакля он приходил и в кресла.
<...>
В смерть он не верил. По его мнению, интеллигентные люди не умирают, а только исчезают на время: они продолжают жить на земле и ходят между людьми, невидимые для других. Он умер тихо, как тихо жил. Он впал в беспамятство, сидя на скамейке в Летнем саду, и когда к нему подошли, то он уже не обнаруживал ни малейшего признака жизни.
<...>
Граф Соллогуб рассказывает, что в юности ему удалось подслушать исповедь Архаровой, причем исповедником был старик-священник, такой же глухой, как и она. «Грешна я, батюшка, - каялась старушка, - в том, что я покушать люблю!» - «И, матушка, ваше превосходительство, - возражал духовник, - в наши-то годы оно и извинительно». - «Еще каюсь, батюшка, - продолжала грешница, - что иногда сержусь на людей, да и выбраню их». - «Да как же и не бранить их», - извинял священник. - «В картишки люблю поиграть, батюшка». - «Лучше, чем злословить», - довершал духовник. Этим исповедь и кончалась.