Новая глава у моего любимого автора ЖЖ.
Оригинал взят у
onlytext в
ЕФРЕЙТОР ГУЩИН (ИЗ ПОВЕСТИ "ДИВИЗИЯ") 2 Теперь мне представилась реальная возможность узнать, что такое госпиталь. Спина почти не болела, но я упорно отказывался подниматься с кровати без посторонней помощи, чем навлек большую печаль на капитана Щукина - совершенно не военного человека, растерявшего в армии все знания, полученные в медицинской академии, но чудом сохранившего гражданский стиль общения и совесть.
- Гм-гм, непонятное что-то с тобой, Прибылов, - пытался он поставить диагноз. - Что с тобой, все-таки? Гм…
- Вы доктор, товарищ капитан, вам видней, - отвечал я, пробуя приподняться в кровати, но тут же оставлял эту затею, искажая лицо гримасой смертельной боли и внутренне досадуя, что боль не так сильна, как хотелось бы, дабы не чинить большой обман в отношении порядочного человека.
- Лежи, лежи, - испуганно вскакивал Щукин, испытывая еще более глубокое сожаление от невозможности помочь мне.
- Мне - морфия укольчик, товарищ капитан, - канючил я, зная, что в ПМП морфия и Щукин никогда не видел.
- Ну, прям сразу тебе морфия! - суетливо успокаивал меня Щукин и опять тщетно напрягал лоб, пытаясь подобрать заболевание, подходящее моему состоянию.
- Травм спины в детстве не было? - спросил он меня в надежде уже в третий раз.
Я опять заверил, что не было. Щукин снова долго думал и ушел в итоге звонить в госпиталь. Я же принялся размышлять, что лучше - хороший человек, но плохой врач, или наоборот - отменный специалист, но сущая гнида? По всему выходило, что меня сейчас идеально устраивал Щукин.
Про него рассказывали, что он пытался поломать систему лечения в нашем ПМП, которая заключается в том, что все лекарства делятся на внутренние и наружные. Причем их два, поэтому перепутать сложно. Лекарство для приема внутрь - это тетрациклин. Наружное - мазь Вишневского. Щукин взялся лечить геморрой у бойца и выписал ему анальные свечки. Когда он спросил у солдата по прошествии времени, как у него дела, тот с досадой ответил, что всю коробку съел, а сидеть все равно больно. Больше Щукин не экспериментировал, а стал лечить по уставу, предоставив право дежурным санинструкторам заниматься назначением, дозировкой и раздачей тетрациклина.
Тетрациклин валялся везде - в тумбочках, под кроватями. Им играли в шашки на расчерченных тетрадных листах, малиновые таблетки хрустели под ногами в сортире, и лишь солдаты, не прослужившие полгода, подвергались обязательному контролю при приеме этого могучего препарата.
Если солдат не выздоравливал сам или возникал сложный случай неуставного заболевания, тогда для дальнейшей помощи Щукин прибегал к отправке в госпиталь.
Через два дня меня туда спровадил дежурный санинструктор. При осмотре в приемном покое врач безапелляционно объявил, что у меня больные почки - не исключается операция. Во взгляде санинструктора, с которым мы мило беседовали по дороге на нехитрые солдатские темы, обозначилась нехорошая многозначительность. Теперь, вместо естественного гуманитарного сочувствия я увидел в его глазах оттенок нового качества. Он стал стыдливо отводить их, как бы извиняясь, что жить дальше выпало ему, а не мне, одновременно радуясь, что масть легла именно так, при этом, старательно делая вид... Короче, забавный психологический ряд, который может выстроиться у любого живого в присутствии покойника.
Не отягченная воинским званием бабулька из приемного покоя дала мне кусок хозяйственного мыла традиционного цвета разбитой российской дороги и отправила в душ. Это был праздник, потому что до этого я в армии душа не принимал. Бабулька дремала на стуле за клеенчатой занавеской, а я ловил кайф под колючими струями, ошалев от огромного количества воды, которая все текла на меня. Перспектива предстоящей операции не пугала. Я допускал, что и этот врач - человек хороший, а значит, мог что-то напутать, забыть или не так понять. Бабуля дала мне коричневую пижаму, а девушка-медсестра проводила в урологическое отделение. Поступил я в пятницу вечером и до понедельника меня никто не осматривал.
В понедельник лечащий врач - он же заведующий отделением - простучав меня во всех положениях, ничего определенного не сказал, но заболевание почек не исключил. В палате, где я разместился, были только солдаты срочной службы. Вообще в госпитале ориентироваться было легко. В коричневых пижамах - солдаты. В тренировочных костюмах и прочих гражданских одеждах - офицеры и прапорщики. Остальные - члены их семей: дети, женщины, старики.
Столовая способствовала стиранию граней и комплексов. Солдат сажали вперемешку со всеми остальными. Место закреплялось за определенным столом на весь период лечения. Стол на четыре персоны был усложнен салфетками, ножами и вилками. Поскольку народу сменилось предостаточно за моим столом, а кантовался я в госпитале месяц, сидели рядом со мной какие-то дети, пухлые немолодые тети, несколько офицеров и даже начальник особого отдела Н-ской дивизии. Все культурно пилили мясо тупыми ножами и, окончив трапезу раньше других, вежливо желали оставшимся приятного аппетита. Уже с самого начала все это напоминало мне какой-то санаторий, и я расслабился до такой степени, что вскоре забыл, с чем меня положили.
Я записался в госпитальную библиотеку и даже взял там очень толстую книгу с серьезной надписью Ч.-П.Сноу. Я даже успел придти в палату и открыть страницу с названием романа «В коридорах власти», но меня вызвал лечащий врач. С этого момента начались мои неприятности. Врач заявил, что мои почки - это осложнение запущенной болезни, которая передается постыдным образом с помощью гнусной бациллы. Я был возмущен и подавлен одновременно, заявляя, что это какая-то ошибка. Ошибка, например, вполне укладывалась в мою схему, ибо у меня и об этом враче сложилось впечатление как о человеке хорошем.
«Хороший человек» сделал гадкое лицо, принялся хихикать и называть меня наивным. «Все так говорят, - убеждал он. - Ты лучше вспомни, куда ты бегал, кто тебя инфицировал?».
Я сказал, что из дивизии имени Дружбы Народов куда-то бегать трудней, чем из замка Иф, что все заборы охраняются сигнальными устройствами, которые даже перелет вороны фиксируют. Врач долго молчал, а потом заключил, что надо серьезно лечиться - есть объективный анализ, моя задача - ничего не утаивать.
Три дня меня наполняли таблетками величиной с хоккейную шайбу. Я ходил с бледным лицом по коридорам, со страхом поглядывая на эндоскопический кабинет, которого все обитатели нашей палаты советовали бояться больше всего.
День третий завершился унизительной процедурой. Старшая медсестра залила мне в уретру три больших шприца чего-то желтого. Она сказала, что это фурацилин, однако обманула меня, так как шприц она уносила из поля моего зрения и заменяла на другой., заправленный расплавленным оловом. Потом мне наложили жгут и сказали сорок минут воздерживаться. Я воздерживался ровно столько, сколько заняла быстрая перебежка до туалета. Там я висел над унитазом часа два, испытывая огромную потребность. Это по аналогии с «фантомной болью» можно назвать «фантомным позывом», который не позволяет чувствовать себя нормальным человеком.
Там меня нашел мой лечащий врач и сделал признание, что в лаборатории перепутали мой анализ, поэтому все «наши» сомнения напрасны. Я сказал, что у меня на этот счет не было сомнений, но был очень доволен таким поворотом дела. Фантомный позыв закончился, и я был приглашен в ординаторскую для продолжения беседы. Там мой врач спросил, не умею ли я печатать на машинке, на что я с достоинством и наглостью ответил: «Если кто в этом заведении и умеет печатать, так это только я». Мне предстояло ответственное дело - перепечатать его работу по урологии.
В этот же вечер я оседлал миниатюрный «Унис» и долбил по нему часа четыре, пока в глазах не зарябило. Навык постепенно возвращался, и я уже не опасался, что меня назовут самозванцем. Врач остался доволен работой и решил сделать мне сюрприз. Из палаты, где мне отлично жилось с моими новыми приятелями, он предложил мне перебраться в офицерскую палату, где лежал только один дедуля, но зато был телевизор, туалет и телефон.
«Нет, нет и еще раз нет», - конечно сказал бы я, но телефон - мой спасательный круг, питательная магистраль, по которой я получаю веру, любовь и свободу - телефон явился тем решающим аргументом, против которого я не мог устоять.
Дед оказался жуткой заразой. Он ужасно ругался со всеми врачами и сестрами, гундел и гнусавил, обвиняя их в недобросовестном выполнении операции, орал про какой-то тампон, оставленный в организме. Помимо трубки из резины, которая упиралась одним концом в пятилитровую бутыль, а другим уходила под одеяло и там затыкалась в этого деда, ситуация его осложнялась незарастающим швом. Шов не зарастал, потому что дед был жирный и злой. У жирных вообще плохо проходит рубцевание, а тут он еще исходит злобой. У злого человека, если он толстый, от напряжения выделяется подкожное сало - это вообще для шва дело гиблое.
Я сказал ему об этом, допуская, что он с интересом отнесется к моим словам, однако он вообще взорвался как грязевой гейзер, закатил глаза и принялся орать, что он полковник в отставке, а я быдло солдатское. Я, сорвавшись, заметил ему дерзко, но отвлеченно, что и полковник в отставке может быть быдлом, а быдло солдатское при правильном рассмотрении может оказаться замечательным человеком. В качестве подтверждающего примера я решил ему напомнить о бессмертном подвиге рядового Александра Матросова. Старик неожиданно затих, и мы помирились.
Я регулярно по утрам выносил его бутылку, поправлял ему одеяло и подушки и брил электробритвой. К запаху мочи мне было не привыкать - это армейский физиологический раствор, это запах армейского солдатского дома, который пока по недоразумению именуют казармой. Но побривки меня удручали. Проведение работ на лице экс-полковника. стоило мне огромных хлопот, при том что и себя я брил электробритвой с большим отвращением. Бритва с плавающими ножами ни черта не цепляла, мне приходилось сильно давить, и тогда она вязла в лице, сминая контуры старческого подбородка. Дед орал и проклинал меня, но от моих услуг не отказывался.
Я терпел его, а он меня. Я большей частью молчал, он же гундел, гундел как майский жук, но мне не хотелось понимать его и сострадать ему. Я бы давно ушел от него, но мне нужен был телефон. Мне очень было нужно, чтобы мне позвонили, а я снял трубку: «Привет! Как ты, родная?»
Днем я старался уходить из палаты. Мне очень нравилось гулять в госпитальном парке. Но в последние дни я перестал получать от этих прогулок удовольствие, потому что по всем его дорожкам прогуливался наш Борис Евграфович. Ирония судьбы, а может и бог шельму метит. Как много словесных упражнений проделал он, стоя перед ротой в казарме, на тему солдатской вонючести, гнилостной сути, общей любви юношей к тухлым портянкам, стращая всех кожным грибком, который он приравнивал к «гнусному сифилису».
Шила в мешке не утаишь, товарищ ротный, все подразделение уже знает, что вы лежите в инфекционном отделении по причине глобального грибка, который вам выводили вместе с ногтями. Перышко вам в задницу для ровного полета.
Я перенес свои прогулки на противоположную сторону госпитальной территории, где трава дикая и густая. Там за забором - ненавистная мне дивизия, но она дальше, а совсем рядом - Дом офицеров. Наши ребята выходят на перекуры, и я кричу им через этот забор. Я рад их видеть, и они мне тоже рады.
Сегодня в садике у Дома офицеров пусто, я долго пытался кого-нибудь высмотреть и уже собрался уйти, когда заметил под лавкой человека. Гущин лежал под прикрытием лавки со стороны газона и читал книгу. Я позвал его, и он подошел. Мы поговорили немного о моем здоровье, немного о делах в роте и немного о дембеле. Казалось, сказано самое главное и можно спокойно разойтись, но не уходит Гущин, словно хочет сказать мне еще что-то, что волнует его. Он начинает сам.
- Скажи, - говорит он, - прилично разговаривать про книгу?
- В каком смысле прилично? - не понимаю я его.
- Ну вот, я читаю книгу, и мне захотелось понять или определить, как я себе ее представляю. Может, у меня мозги куриные и я представляю другое, а человек умный старался, писал. Вот если я с тобой, например, решу поговорить, это прилично? У нас никто в роте про книги не разговаривает. Вот про дембель говорят, про жратву, про баб, а про книги я не слышал.
Гущин смотрел на меня с какой-то надеждой, словно боялся, что я посмеюсь над его сомнением, все же думая, что этого не случится.
- Я на гражданке знал кучу людей, которые часами говорили о книгах.
- Правда? - обрадовался Гущин, и лицо его поплыло в радостной улыбке.
- Правда. Я тоже люблю про книги говорить.
- Ты читал Гончарова «Обломов»? - Гущин достал из-за спины книгу, которая была заткнута за ремень.
- Читал, - сказал я, вспоминая, когда это было.
Гущин опять стал серьезным:
- Вот, ты понимаешь, какая интересная получается штука. Читал я целый год «Семью Рубанюк». Я тебе говорил. Читал, и все было замечательно. Почитал десять минут, закрыл и забыл. На следующий день опять открыл, почитал и закрыл. Ходил и знал, что книгу читаю. Ощущение правильное было и все. Здесь все не так. Закрываю книгу и думаю, думаю, думаю.
Он замолчал и задумался, словно желая показать мне, как он думает, когда закрывает книгу.
- Это замечательно, - говорю я ему, - только о чём ты думаешь?
- О чем я думаю! - Гущин вышел из прострации. - Я думаю знаешь о чем? Я тебе сейчас точно скажу, слова сейчас подберу… Люди в книгах могут строить мосты, их много может быть, людей. Месят бетон, шум стоит, гам - все дрожит, и ничего не происходит. Во мне не происходит. А вот здесь лежит Обломов на диване - смотри какая книга толстая - полкниги лежит. Ничего, вроде, в ней не происходит и во мне не должно происходить, ведь непонятно, чего лежит. А я чувствую, что это жизнь.
- Жизнь - лежать на диване? - вставляю я для прояснения.
- Нет, на диване не жизнь, жизнь живая идет по книге, понимаешь? Ольга когда появилась, я аж вспотел, ну, думаю, теперь все будет отлично. Ан нет, нет. Штольц приехал, тормошит, тормошит Илью, такой егоза - я прям напрягся. Сдвинулся Обломов, слез с дивана. Меня дежурный по части из туалета на самом существенном месте выпер. Ты представляешь, я еле следующего дня дождался. Читаю, все вроде нормально. Ольга, такая красивая, хорошая девушка. Штольц замечательный, и Обломов-то человек интересный, и вдруг раз - опять скис. «Ну, давай!» - кричу я ему, и такая обида! Вот ты понимаешь, это жизнь!
- Я понимаю, - ответил я ему, хотя, кажется, не понимал уже ничего.
- Я прекратил чтение, стал читать в конце книги «О романе Гончарова «Обломов», одним словом. Ну и что там? Он плохой получается! Выведен тип. А он не тип, он человек. А человек не может быть только плохим или только хорошим. Человек в течение дня разный бывает!
- Даже в течение одного часа, - сказал я Гущину, поражаясь тому, что узнаю Обломова позже него и от него. Поражаясь тому, что никогда не ломал голову, размышляя над внутренней сутью этого героя, и, вообще, не думая о какой-либо внутренней сути. Обломов и Обломов. Относился к нему как к типу выведенному, а просто парень с Волги отказывается видеть тип, он хочет видеть человека, значит и он сам никогда уже типом не станет.
- Я сам на стороне Штольца, - Гущин опять заговорил. - Я и сам на него похож. Ты же знаешь, какой я активный, вас тормошил всегда: давайте, давайте… Да, я похож на Штольца, и вроде не должен я жалеть Обломова, а мне жалко. Слушай, как я раньше жил и здесь в армии! Масло съел, на концерте попел, на стрельбы съездил. Жизнь идет полным ходом. У-ух! И еще книжку садился читать - знал, что не читать нельзя. Дерьмо это, а не жизнь. И ведь всегда доволен был. И все хорошо. Сколько же я мог книг серьезных прочитать за полтора года.
- Ты прочитаешь, - успокоил я Гущина.
- Конечно, прочитаю, - радостно согласился Гущин. - Ты мне скажешь, что читать нужно. Я имею в виду, чтоб не вляпаться в Рубанюков. Есть еще такие книги, как эта? - Гущин бережно погладил Гончарова и подоткнул книгу за ремень.
- Есть, конечно! Трех жизней не хватит.
Мы расстались с Гущиным, и я пошел в корпус, радуясь жизни оттого, что есть в мире Обломов, есть Гущин и что, вообще, в этой жизни есть что-то общее и правильное, что действует вопреки агрессивной логике, что разрушает зло, что позволяет поверить, что жизнь моя - не только для отдачи долга государству, и даже совсем не для этого, она для неба, для любви, для познания космической тайны.
На лестнице меня поймал мой уролог. В руках он держал мокрый рентгеновский снимок в железной рамке. Лицом был слегка озабочен.
- Прибылов, мне придется тебя выписать, - как будто с грустью произнес он. - У тебя нет показаний для лечения в урологии.
Он подвел меня к окну.
- Вот, смотри. У тебя остеохондроз, от этого и боли в спине.
- Отчего это? - спросил я на всякий случай.
- Разрослись позвоночные диски. Новая армейская среда, новый режим, смена питания, стрессы - функциональные изменения организма. Функциональные изменения организма, - еще раз, но уже уверенно произнес уролог.
Он, может быть, действительно хороший человек, но врач из него никудышный, да и не виноват он, когда и рентген бессилен.
Функциональное изменение организма, так размышлял я, собирая для ухода в часть свои скромные солдатские пожитки, наверное, вполне допустимо при функциональном изменении всего направления жизни сегодняшней, где ничтожно мало предполагается места для самых простых и привычных с самого детства слов - милый, дорогой, любимый, "душа моя"…