В этом фильме Новый Год празднуют не менее десяти раз, это главный семейный праздник (о народности здесь говорить не вполне прилично: герои истории - аристократы и при них приживающие), празднуется он, однако, с маленьким нюансом - ударов курантов на грани прошлого и будущего в этом мире не двенадцать, а тринадцать, а потому у избранных есть чуть больше времени, чтобы, как требует традиция, написать на бумажке желание, сжечь эту бумажку, смешать пепел с шампанским и осушить бокал. Их желания чаще исполняются - не в этом ли одна из причин их привилегированности? У привилегированности, впрочем, есть и более прочные основания: зарытые в вечную мерзлоту местных почв капиталы и дворец, да что там - не дворец, а чертог Снежной Королевы, точнее нескольких Снежных Королев, поскольку в северном мире царит матриархат. Женщины правят, копят, платят, принимают решения, ведут хозяйство и с бесподобным вкусом (сервировка, наряды, оперная дива в подарок) украшают свою жизнь. Мужчин они лишь безнадёжно ждут - "сильных и любимых". И не то чтобы вокруг них совсем никаких мужчин не было - они есть, и на подхвате, и на побегушках, и в качестве прибившихся к дому из милости горемык, у королев есть даже потомство с игрек хромосомой, но это всё самоочевидное, оскорбительное, в отчаяние вгоняющее не то, им допуск к телу (и к центрам управления жизнью) заказан. Тела королев ублажают манекены, наркотического действия газы, просмотры индийского кино, шампанское, шёлковое, с блеском, бельё и поцелуи собственных губ на медленно, благодаря всё тому же тринадцатому часу, увядающей коже. Мужчине из числа тех, что болтаются под ногами, отдают лишь последышка, уродинку, семейную страхолюдинку - да и та замужем не задерживается, не для того цвела.
Упадок этого мира из духов и льда начинается, конечно, с таяния мужественности, с превращения долженствующих быть непоколебимыми глыбами плеч в невнятную жижу, но какая королева-матриарх допустит подобную ересь до собственного сознания? Матриархат - это ведь всегда патриархат сыновей, любых - подлых, никчёмных, пьющих, психически и физически разлагающихся в том числе, сыновья не могут быть ни в чём виноваты, всю ответственность матери уж найдут, как переложить на невесток, что, и родив, и любя беззаветно, то есть на все унижения, тычки, затрещины отвечая "люблю! люблю!!" - окажутся грешны, хотя бы тем, что воняют плотью, поскольку едят яйца, поскольку просто едят, просто живут, просто не хотят использовавших их, выпивших их до дна от себя, постылых, ни на что больше королевам не годных, избавить. Безжалостнее и точнее Ренаты Литвиной нашу версию межгендерного, межпоколенческого кошмара не описал никто, она создала настоящий, вписыванию в классический канон текстов и архетипов подлежащий миф - но кто у нас это заметил, отметил, восхитился ювелирностью смысловой (а не токмо эстетической) конструкции? А ведь в ней есть и алгоритм развития, и вполне годный прогноз - с таяньем мужественности начинает таять и служащая порукой сохранности вкладов и ценных бумаг мерзлота, рассыпаются в прах купюры в сундуках, плодятся мыши и прочие мелкие, гадящие вредители, зарастает мхами и пыльными ветками дом, киснет шампанское, рвутся чулки, облупляется лак на безукоризненных ногтях - и бегут, да хоть бы на войну, последние мужчины, видящие в доблести солдатской смерти последний шанс сохраниться как мужчины, как иной, отличной от вседовлеющей женской, природы сущности. Им казалось, всё - пустое, лучше, выиграв, уйти, чем бесславно сгнить в застое или скиснуть взаперти.
Удивительный визуал Ренаты изыскан на грани безвкусицы и при всём своём экзотизме стыдливо узнаваем: золотые плоёные кудри примы, алые губы и туалеты, то с чеховскими тюрнюрами и хвостами, то с жёсткими пиджачными плечиками над крепдешином платья напоминают попеременно обо всех отечественных звёздах кино тех ещё периодов, когда был смысл о звёздах говорить, об Орловой, о Серовой, о Шульженко; на указательном пальце у неё серебряный чехол, и сигарета втиснута в мундштук, а прикуривает её дрессированный ворон; сёстры-тётки-матери примы причёсаны, как пиковые дамы, и двоятся-троятся-множатся, как карты в краплёной колоде; домашние животные по мере захудания северного рода мельчают от полярного оленя по везущей игрушечную тележку крыски; Спасская башня Кремля окружена дремучим лесом, а по Москве-реке плывёт айсберг (впрочем, эту сцену из окончательной версии фильма, кажется, вырезали) - всё тут такое родное, такое нам органичное, теперебящее общее, на элитарность претендующее, самую чуточку до него, тем не менее, не доходя, чувство прекрасного, такое на минималках бродское, набоковское, бунинское, но и гофмановское, одоевское, погорельское - что не испустить блаженный "ах!" порой невозможно, несмотря текущие с экрана хищь, жестокость и ложь. Такой взгляд на Россию - и я принимаю. Так родится эклога, взамен светила загорается лампа: кириллица, грешным делом, разбредаясь по прописи вкривь ли, вкось ли, знает больше, чем та сивилла, о грядущем, о том, как чернеть на белом, пока белое есть - и после.