Соглашусь с
Огюстом Жановичем, что вчерашняя
премьера Pagliacci в
КД выглядела удручающе (как странно, что в зале, наполненном телевизионными лицами, мы, неизвестные друг другу, были, возможно, совсем рядом). Действительно, опера это искусство для партера, и усилители не смогут ничего поделать с непоправимой акустикой огромного гулкого пространства. Не помогает и итальянский кинореализм, импортированный Дзеффирелли lock, stock, and barrel: „Паяцы“ относятся к жанру verismo, а истина (vero), это вовсе не реальность. Конечно,
Vesti la giubba это никакая не „тарабарщина“ - птичий итальянский это естественный язык оперы, так же как греческий - язык греческой трагедии.
Согласно обязательному для того времени оправданию Леонкавалло, сюжет основан на невозможных, но реальных событиях, однако его истинным источником является якобитская драма, а именно
revenge play, с заменой героев на комедиантов (а драма сама является снижением трагедии) и типичной „вложенной историей“, повторяющей объемлющий сюжет (см. сцену пира-оргии в
The Courier's Tragedy). В „Паяцах“ вложенная история сама оформлена в виде театрального произведения, как и „Мышеловка“ в самой знаменитой revenge play - „Гамлете“. Дзеффирелли добавляет третий уровень, полуокружая сцену декорациями итальянского города, т.е. внутренним зрительским залом.
Пародия на „Гамлета“ (символично, что Леонкавалло защищался в суде от обвинений в плагиате либретто) начинается с замены датского принца на Канио - ревнивого актёра бродячего цирка, который из слов, обращённых к невидимому баритону (т.е. призраку) узнаёт о предательстве. Терзания героя достигают своего пика в знаменитой арии „Смейся, Паяц“, соответствующей известному монологу Гамлета. Опять подножка Шекспиру: в том месте, где принц проявляет нерешительность, шут невероятным образом остаётся твёрд и верен долгу. Второе действие повторяет третий акт „Гамлета“, однако Леонкавалло достигает гораздо большей симметрии, так как его актёры играют самих себя: обитатели Эльсинора смотрят „Убийство Гонзаго“ разыгрываемое перед ними приезжей труппой, а актёры, остановившиеся в Монтальто, сами играют в пьесе, которая скрупулёзно повторяет первое действие „Паяцев“. Снова перед нами ревнивец, неверная жена, и в точности те же слова, обращённые к невидимке. Внутренние пьесы „Гамлета“ и „Паяцев“ имеют одну и ту же цель - симпатической магией воспроизведения повлиять на расположенного за их пределами противника, показать ему, в стеклянном шарике внутренней сцены, точную копию его реальности, и этим получить над ним такую же власть, какую восковая фигурка даёт колдунам. „Объемлющие пьесы“ таким же образом воздействуют на расположенного за их пределами зрителя.
В замкнутом мире, созданном Леонкавалло, логичной формой такого воспроизведения было бы разворачивание внутри вложенной постановки ещё одной копии представления, а в ней ещё одной и т.д. - бесконечного ряда чётных и нечётных пьес, происходящих поочерёдно в Деревне и Театре, как в рассказах Осберга, воздействие которых в большой степени основано на возникающей у читателя иллюзии, что последовательность эта продолжима в обе стороны. Но Канио и не думает спускаться в этот колодец (где рефлексирующий наследник датского престола несомненно ощущал бы себя как a king of infinite space, борясь с кошмарами быть может). Вместо этого он поднимается: как спящий, осознавший, что он спит, персонаж, осознавший, что он актёр, получает власть над миром.
Концовка „Паяцев“ повторяет кровавую баню гамлетовского пятого акта, со всеми подробностями, включая убийство находящегося среди публики злодея, однако заключительная реплика Тонио (т.е. Фортинбраса): „La Commedia è finita!“ (предсмертные слова Августа) - показывают, что Канио продолжал спать, думая, что проснулся.