Одно время мы с Еленой Бушуевой стали собирать такие файлики с пятью самыми любимыми стихотворениями от каждого дорогого сердцу поэта. На Осипа Эмильевича следующая "ладошка" сложилась:
(1) Ламарк
Был старик, застенчивый, как мальчик,
Неуклюжий, робкий патриарх.
Кто за честь природы фехтовальщик?
Ну конечно, пламенный Ламарк.
Если все живое лишь помарка
За короткий выморочный день,
На подвижной лестнице Ламарка
Я займу последнюю ступень.
К кольчецам спущусь и к усоногим,
Прошуршав средь ящериц и змей,
По упругим сходням, по излогам
Сокращусь, исчезну, как протей.
Роговую мантию надену,
От горячей крови откажусь,
Обрасту присосками и в пену
Океана завитком вопьюсь.
Мы прошли разряды насекомых
С наливными рюмочками глаз.
Он сказал: 'Природа вся в разломах,
Зренья нет, - ты зришь в последний раз!'
Он сказал: 'Довольно полнозвучья,
н Ты напрасно Моцарта любил,
Наступает глухота паучья,
Здесь провал сильнее наших сил'.
И от нас природа отступила
Так, как будто мы ей не нужны,
И продольный мозг она вложила,
Словно шпагу, в темные ножны.
И подъемный мост она забыла,
Опоздала опустить для тех,
У кого зеленая могила,
Красное дыханье, гибкий смех.
(2) Нашедший подкову
(Пиндарический отрывок)
Глядим на лес и говорим:
- Вот лес корабельный, мачтовый,
Розовые сосны,
До самой верхушки свободные от мохнатой ноши,
Им бы поскрипывать в бурю,
Одинокими пиниями,
В разъяренном безлесном воздухе;
Под соленою пятою ветра устоит отвес,
пригнанный к пляшущей палубе,
И мореплаватель,
В необузданной жажде пространства,
Влача через влажные рытвины хрупкий
прибор геометра,
Сличит с притяженьем земного лона
Шероховатую поверхность морей.
А вдыхая запах
Смолистых слез, проступивших сквозь
обшивку корабля,
Любуясь на доски
Заклепанные, слаженные в переборки
Не вифлеемским мирным плотником,
а другим -
Отцом путешествий, другом морехода,-
Говорим:
- И они стояли на земле,
Неудобной, как хребет осла,
Забывая верхушками о корнях
На знаменитом горном кряже,
И шумели под пресным ливнем,
Безуспешно предлагая небу выменять
на щепотку соли
Свой благородный груз.
С чего начать?
Всё трещит и качается.
Воздух дрожит от сравнений.
Ни одно слово не лучше другого,
Земля гудит метафорой,
И легкие двуколки,
В броской упряжи густых от натуги птичьих
стай,
Разрываются на части,
Соперничая с храпящими любимцами
ристалищ.
Трижды блажен, кто введет в песнь имя;
Украшенная названьем песнь
Дольше живет среди других -
Она отмечена среди подруг повязкой на лбу,
Исцеляющий от беспамятства, слишком
сильного
одуряющего запаха -
Будь то близость мужчины,
Или запах шерсти сильного зверя,
Или просто дух чебра, растертого между
ладоней.
Воздух бывает темным, как вода, и всё живое
в нем плавает, как рыба,
Плавниками расталкивая сферу,
Плотную, упругую, чуть нагретую,-
Хрусталь, в котором движутся колеса
и шарахаются лошади,
Влажный чернозем Нееры, каждую ночь
распаханный заново
Вилами, трезубцами, мотыгами, плугами.
Воздух замешен так же густо, как земля,-
Из него нельзя выйти, в него трудно войти.
Шорох пробегает по деревьям зеленой
лаптой:
Дети играют в бабки позвонками умерших
животных.
Хрупкое исчисление нашей эры подходит
к концу.
Спасибо за то, что было:
Я сам ошибся, я сбился, запутался в счете.
Эра звенела, как шар золотой,
Полая, литая, никем не поддерживаемая,
На всякое прикосновение отвечала
"да" и "нет".
Так ребенок отвечает:
"Я дам тебе яблоко" или "Я не дам тебе
яблока".
И лицо его точный слепок с голоса, который
произносит эти слова.
Звук еще звенит, хотя причина звука исчезла.
Конь лежит в пыли и храпит в мыле,
Но крутой поворот его шеи
Еще сохраняет воспоминание о беге
с разбросанными ногами,-
Когда их было не четыре,
А по числу камней дороги,
Обновляемых в четыре смены,
По числу отталкивании от земли пышущего
жаром иноходца.
Так
Нашедший подкову
Сдувает с нее пыль
И растирает ее шерстью, пока она
не заблестит,
Тогда
Он вешает ее на пороге,
Чтобы она отдохнула,
И больше уж ей не придется высекать
искры из кремня.
Человеческие губы, которым больше нечего
сказать,
Сохраняют форму последнего сказанного
слова,
И в руке остается ощущенье тяжести,
Хотя кувшин
наполовину расплескался,
пока его несли
домой.
То, что я сейчас говорю, говорю не я,
А вырыто из земли, подобно зернам
окаменелой пшеницы.
Одни
на монетах изображают льва,
Другие -
голову.
Разнообразные медные, золотые и бронзовые
лепешки
С одинаковой почестью лежат в земле;
Век, пробуя их перегрызть, оттиснул на них
свои зубы.
Время срезает меня, как монету,
И мне уж не хватает меня самого.
1923
(3) * * *
Бессонница. Гомер. Тугие паруса.
Я список кораблей прочел до середины:
Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный,
Что над Элладою когда-то поднялся.
Как журавлиный клин в чужие рубежи,-
На головах царей божественная пена,-
Куда плывете вы? Когда бы не Елена,
Что Троя вам одна, ахейские мужи?
И море, и Гомер - всё движется любовью.
Кого же слушать мне? И вот Гомер молчит,
И море черное, витийствуя, шумит
И с тяжким грохотом подходит к изголовью.
1915
(4) * * *
Я буду метаться по табору улицы темной
За веткой черемухи в черной рессорной карете,
За капором снега, за вечным, за мельничным шумом...
Я только запомнил каштановых прядей осечки,
Придымленных горечью, нет - с муравьиной кислинкой,
От них на губах остается янтарная сухость.
В такие минуты и воздух мне кажется карим,
И кольца зрачков одеваются выпушкой светлой,
И то, что я знаю о яблочной, розовой коже...
Но все же скрипели извозчичьих санок полозья,
B плетенку рогожи глядели колючие звезды,
И били вразрядку копыта по клавишам мерзлым.
И только и свету, что в звездной колючей неправде,
А жизнь проплывет театрального капора пеной;
И некому молвить: "Из табора улицы темной..."
Весна 1925
(5) * * *
За Паганини длиннопалым
Бегут цыганскою гурьбой -
Кто с чохом чех, кто с польским балом,
А кто с венгерской немчурой.
Девчонка, выскочка, гордячка,
Чей звук широк, как Енисей,-
Утешь меня игрой своей:
На голове твоей, полячка,
Марины Мнишек холм кудрей,
Смычок твой мнителен, скрипачка.
Утешь меня Шопеном чалым,
Серьезным Брамсом, нет, постой:
Парижем мощно-одичалым,
Мучным и потным карнавалом
Иль брагой Вены молодой -
Вертлявой, в дирижерских фрачках.
В дунайских фейерверках, скачках
И вальс из гроба в колыбель
Переливающей, как хмель.
Играй же на разрыв аорты
С кошачьей головой во рту,
Три чорта было - ты четвертый,
Последний чудный чорт в цвету.
5 апреля - июль 1935
В своих мемуарах "Джозеф Антон" Салман Рушди регулярно перечисляет авторов, пострадавших от гнева власти или же глупости народа. Имя Мандельштама повторяется вновь и вновь, порой даже назойливо. Подозреваю, что все доступные переводы на английский русского поэта Салман Рушди прочёл.
Для меня лично Осип Эмильевич существовал в неразрывной связке: Георгий Иванов - Николай Гумилёв - Максимилиан Волошин - Марина Цветаева - прочие Одоевцевы и Берберовы. Сразу всем пластом. Потому и в стихах он у меня так всплывает:
ГЕОРГИЙ ИВАНОВ
каждый шаг отмечая потерей
плешеед ебанько нёбоскрёб
зарешёченный веник артерий
жрёт ворованный воздух взахлёб
жрёт по жажде и платит по вере
у колючей неправды в дому
где стоит очевидцем в партере
на волошинском месте в Крыму
в небеса обращаясь с Николой
на своём гопоязе вась-вась
резидент поэтической школы
задыхается словно карась
обнажённая родина снится
где седой бородой Гумилёв
и финальная жизни страница
собутыльниц полунощный рёв
февраль 2008