Долго мы сидели молча, каждый погруженный в свои думы. Курильцы беспрерывно тянули свои вонючие махорочные самокрутки, что мне пришлось открывать отдушину и проветривать нашу клетку. Все были погружены в глубокое раздумье, пытаясь разгадать подоплеку напасти, неожиданно обрушившейся на всех...
Не существует ли какая связь предъявленного нам обвинения с трагедией, разыгравшейся на неведомом нам Белом мысе? Над разгадкой трудного вопроса усиленно заработало таинственное серое вещество в моей черепной коробке.
Я сидел на нарах, уставившись в тонкую жердевую перегородку с соседней камерой, в которой, как мы уже знали, сидел доставленный с побега один из убийц Николаенко - Ануфриев. «Он» - словно осененный внезапной догадкой, я ткнул пальцем в перегородку и прошептал, перефразировав слова легендарного князя Игоря:
«Так вот где таится наша погибель!»
Все недоуменно посмотрели на меня. А Острономов даже повертел пальцем около виска. Тут я подвинулся вплотную к перегородке. Услышав, что надзиратель вышел из коридора в тамбур за дровами, окликнул Ануфриева.
«Ануфриев! Скажи-ка откровенно, почему вы нас всех берете по своему делу, как соучастников?»
Он тут же без промедления выпалил:
«Ребята! Поверьте мне! Ни я, ни Кулемин никого из вас не знаем и по делу не берем. Мы кашу заварили по пьянке вдвоем, и за это сами отвечаем. А что вам шьет Тимонтаев с Эркеновым, разбирайтесь сами. Не будьте лопухами. Мы тут ни причем...»
Этими словами сказано все. Ясно и понятно. Разговор наш прекратился, так как в коридоре послышался шум сваленных дров и голоса людей. Из нашей камеры в камеру напротив перевели Клыкова, а на его место поместили нового постояльца - Иванько, одного из пекарей варнековской пекарни, красивого молодого, лет чуть более двадцати, осужденного по бытовой статье. Мы обрадовались нежданному пополнению. Его приход вносил некоторое разнообразие в нашу среду. Новый человек мог доставить немало разных новостей, может быть и связанных с тайной нашего пребывания здесь.
Все недоумевают о причине вашего ареста. Каких только версий не выдумывают. Кто-то распустил слух, что вы собирались взорвать рудник. Кто-то поговаривает о задуманном вами убийстве Дицкална и Тимонтаева, а некоторые связывают вас с Белым мысом. Даже пошел слух, что вы намеревались расправиться со всеми вольнонаемными. Словом, никто ничего не знает, тут сам черт может ногу сломать...
Мы все рассмеялись узнав об этом. В наших головах не укладывалось такое. Ну и ну! Придумают же злые языки такую несусветную чушь.
«А что же, все-таки, произошло на этом проклятом Белом мысе. Какие подробности известны о разыгравшейся там трагедии? Эти двое сидят гут рядом, но в отдельных камерах в одиночку, как мыши в своих норах, их и не слышно. А переговариваться строго запрещено. Кто они такие, паскуды?» - поинтересовался Острономов.
«Как рассказывают ребята с Белого мыса, приходящие сюда, что там только не вытворяли Николаенко с Ануфриевым после работы! Сколько они спирту попили, а спирт-то выдавался на всех работяг, промокших на работе. Вот еще этот Швец - махновский бандюга - задавал тон. Напьются и всю ночь горланят песни, работягам спать не дают».
Кто-то высказал это Николаенко, так тот так обматюкал по-моряцки и даже по зубам хотел садануть, но промахнулся. Пили всю ночь, а незадолго перед утром схватились меж собой. Началась всеобщая драка с мордобоем. Воспитатель пытался утихомирить их, но куда там! Ануфриев схватил карабин и сходу влепил ему пулю в лоб. Радист кинулся к рации, чтобы сообщить на Варнек об этом, так его Кулемин свалил на месте. Тут Николаенко со Швецом кинулись на них, чтобы расправиться с Ануфриевым и Кулёминым, но те оказались более проворными. Ануфриев-то, по его рассказам, оказывается, в армии был первоклассным снайпером. Он и застрелил Николаенко. Попал прямо в сердце, а Кулёмин двумя выстрелами прикончил Швеца. Когда убили воспитателя, то один паренек незаметно выскользнул из барака и побежал на Варнек. Пока он бегал. Ануфриев с Кулёминым загнали всех в барак. На складе сломали замок, загрузили сани продуктами и боеприпасами, двумя спальными мешками, впрягли лучшую лошадь и быстрехонько двинулись через пролив на материк, по направлению к хребту Северного Урала. Оперативники и вохровцы приехали с Варнека поздно, но сразу кинулись в погоню. Они настигли убийц, когда те шли напрямую к Полярному Уралу, вершины которого были хорошо видны над тундрой. Во время перестрелки был убит вохровец. Преследование и перестрелка длились около двух суток. Удалось ранить в правую руку Кулёмина. Отстреливался один Ануфриев, не желая сдаваться. Но усталость и бессонница взяли свое. Взяли их сонными только в конце вторых суток жесточайшей погони и перестрелки. Привезли на Варнек. Вы что, знаете их?
Мы ответили, что никто из нас ранее не слышал о них. Со своей стороны поинтересовались, за что Иванько попал в нашу компанию? Он ответил, что подрался с кем-то, за драку и получил пять суток карцера.
Прошло еще трое суток в ожидании вызова к следователю. Первым вызвали Копейкина. Когда тот вернулся, то опять разразился руганью, посылая тысячу проклятий на голову Эркенова. Но тут надзиратель выкликнул мою фамилию, и я покинул камеру, так и не успев узнать причины столь возбужденного состояния Копейкина.
Эркенов не ответил на мое приветствие. Мельком взглянув на меня, принялся что-то читать в лежавших перед ним бумагах и движением руки указал на табуретку. Минут пять мы сидели молча. Наконец он оторвался от бумаг.
«Приступим к делу?» - спросил он.
«Вам виднее»,- ответил я.
«Расскажи-ка, Гурский, когда у вас зародилась впервые мысль о побеге с Вайгача?»
«Я не знаю, о каком побеге идет речь. Я, кажется, уже говорил вам в прошлый раз, что ни в какой побег я ни с кем не собирался!»
«Не собирался?» - притворно удивился Эркенов, высоко приподняв свои густые черные брови,- скажи-ка лучше, что не успел бежать! Хорошо, что мы вовремя успели опередить и сорвать ваш гнусный, преступный замысел.
Его глаза со злыми огоньками так и сверлили меня, не предвещая ничего хорошего.
«Я жду ответа!» - потребовал он.
«Я повторяю, гражданин следователь, ни о каком побеге у меня ни с кем не было разговора. Да и зачем мне нужно бежать, если у меня срок всего три года. Из них я уже отсидел ровно год, с зачетами это составляет более двух лет. Значит, мне остается до освобождения всего около пяти месяцев. Если вам известно что-либо о моем вымышленном замысле бежать, то скажите мне сами об этом. Напомните».
«Не спеши. Слишком ты прыткий. Когда найду нужным, тогда и напомню. Где и когда ты познакомился с Ануфриевым и Кулёминым?»
«Никогда с ними не встречался. О их существовании впервые услышал несколько дней тому назад в связи с Белым мысом».
«Ты мне голову не крути! У меня имеются точные данные, что ты даже упрашивал Николаенко забрать тебя на Белый мыс. Для какой цели?»
«Никого я не упрашивал. Он сам нашел меня, как земляка, и я его увидел впервые. Соседи по бараку подтвердят, как мы встретились. Он, то и предложил мне перейти к нему на работу на Белый мыс. Вы меня арестовали без всяких на то оснований и теперь предъявляете необоснованные обвинения,- высказался я перед следователем».
Тот ответил мне ледяным тоном:
«Запомни, Гурский, ОГПУ никогда не арестовывает людей без всяких-доказательств. Для твоего ареста оснований имеется достаточно».
Несколько минут он сидел молча о чем-то раздумывая, затем сказал:
«Скажи откровенно, Гурский, неужели вы никогда на работе или в бараке не поднимали вопрос о возможности побега с Вайгача? Я согласен, у тебя, быть может, и не было никакого резона бежать, но кто-то, допустим, и интересовался таким вопросом, особенно человек с большим сроком».
Каким лицемерием нужно обладать, чтобы мне задавать подобные вопросы. Я с ненавистью смотрел ему в глаза.
«Я вам уже неоднократно твержу одно и то же, что ни с кем у меня не было таких разговоров».
«Значит, продолжаешь упорствовать? Хорошо. К этому вопросу мы еще вернемся позже. Теперь ответь мне еще на один вопрос. Какие у тебя были отношения с Острономовым, Ильинским, Тржаско, Копейкиным, Клыковым, Чуриным, Лобановым и Февралевым?»
«С Ильинским, Острономовым, Тржаско я работаю в одной бригаде. С ними встретился впервые в руднике. Живем в одном бараке. Чурина, Лобанова и Клыкова не знаю, никогда с ними не встречался. Февралев и Копейкин живут в нашем бараке, но работают в другой бригаде. Между нами ничего общего нет».
Эркенов записал мой ответ. Он опять устремил на меня свой мрачный взгляд, словно гипнотизируя.
«Гурский! Довольно водить меня за нос. Давай-ка по-хорошему сознавайся. Последний раз спрашиваю тебя, учти это, все же был у тебя разговор о побеге с Острономовым?»
Тут я не выдержал:
«Ну, сколько раз я буду вам отвечать: нет, нет, нет!»
«Гурский, еще раз предупреждаю, голоса не повышай! А вот Острономов, оказывается, умней тебя. Он сразу признался, что вы этот вопрос обсуждали еще в начале зимы, когда шли пешком на рудник».
Этого не могло быть, ибо на самом деле никогда у нас с ним не было разговора, затрагивавшего вопрос о побеге.
«Тогда давайте мне очную ставку с Острономовым»,- потребовал я.
«Ты настаиваешь?» - усмехнулся Эркенов.
«Да, настаиваю, потому что все это ложь!»
Эркенов вызвал стрелка и велел ему привести Острономова. Я увидел в окно, что стрелок направился в сторону изолятора. Значит, через несколько минут у меня состоится очная ставка с Михаилом. Неужели он поддался на удочку Эркенова и оговорил меня? Нет, такого не могло быть!
Эркенов с деланной добродушной улыбкой обратился ко мне:
«Вот ты настаивал на очной ставке с Острономовым. Сейчас его приведут. Мне просто жаль тебя по-человечески. Как ты будешь смотреть ему в глаза, отрицать то, что подтвердил Острономов. Давай лучше обойдемся без Острономова. Ты, наверное, его жалеешь, а он тебя не пожалел, сразу сознался».
Я почувствовал в его словах явный подвох, провокацию.
«Гражданин следователь. Я вас не пойму. То вы уверяете, что Острономов, якобы, подтвердил вам, что я действительно имел с ним разговор о побеге, а теперь же, когда должна состояться очная ставка, вы почему-то стали жалеть меня!»
В этот момент я увидел в окно, как Острономов в сопровождении конвоира стал подниматься на крыльцо. Стрелок постучал в дверь и доложил, что привел Острономова. Следователь попросил его обождать за дверьми.
«Даю тебе последний шанс, Гурский! - просящим тоном обратился ко мне Эркенов в надежде, что я клюну на его крючок. Пойми, тебе же будет легче! Что тут такого, что заключенные обсуждают вопрос о возможности побега из заключения? Но они ведь не совершают его. Это же не преступление, ты должен сам понимать. Ну, был у вас такой разговор, и ты просто забыл. Согласен со мной?»
Я не мог больше вынести такого беспардонного, явно провокационного, нажима. В моей голове стремительно металась мысль: неужели Острономов мог пойти на подлость и дать такое показание? Нет, не может быть. Я решительно обратился к следователю:
«Меня не нужно уговаривать. Я не маленький. Побег вы уже предъявили всем нам без исключения. Заранее. Острономов уже тут. Приглашайте его в кабинет, и пусть он мне скажет...»
Следователь не дал мне договорить. Куда делась его добродушная, слащавая, деланная улыбка и вкрадчивый голос, которым он только что пытался уговорить меня "признаться". Он, раскрасневшийся, вскочил со стула, матерясь, метая гром и молнии, закричал:
«Вон из кабинета! Ты еще пожалеешь о своем упрямстве! Отвести его обратно в камеру! Острономова ко мне!»
В коридоре я посмотрел на удивленного Острономова. Он явно ничего не понимал, услышав голос разъяренного Эркенова, выгонявшего меня из кабинета.
Это было только начало 1934 года. Пока еще не было слышно о допросах "с пристрастием" с помощниками-костоломами, с выстаиванием подследственного часами, наверное, без движения в кабинете следователя или в коридоре. Пока еще не применяли чудовищные пытки при допросах, не отбивали внутренности. Хотя бывали и такие случаи, но весьма редко, когда следователь в начале 1933 года прищемил в дверях пальцы одному человеку при допросе, размозжив кости...
Какофония безумия наступит после убийства Кирова в декабре 1934 года и личного указания Сталина о применении к "врагам народа" жестоких методов дознания, когда последуют невиданные в истории чудовищные репрессии против своего же народа. Как велика мера страдания, которая выпала на долю советского человека. Следователи проявят завидное патриотическое слепое рвение в своей работе с истинно "гуманной" целью: добиться всеми средствами "чистосердечного признания своей "вины" и "раскаяния" у фактически невинного человека.
Добивались этого всевозможными мерами, вплоть до гибели подследственного во время допроса "с пристрастием". Родным же сообщали, что тот скончался от сердечной недостаточности или воспаления легких. Отпустить же подследственного, не найдя за ним признаков "преступлений", значит, навлечь на себя самого тяжкое обвинение в отсутствии бдительности и в пособничестве "врагам народа". Это грозило нерадивому следователю непредсказуемыми последствиями...
Я возвратился в свою камеру. Минут через десять заявился Михаил. Я спросил его при всех:
«Как, ты, Миша, мог сказать следователю такую ложь, что мы с тобой обсуждали возможность побега с Вайгача?»
Острономов, глянув на меня подозрительно, в свою очередь спросил:
«Точно такой же вопрос я хотел задать тебе. Ведь между нами никогда такого разговора не было. Эркенов уверял меня, что ты сознался. Того же требовал от меня...»
Узнав подробности наших бесед со следователем, все в камере долго смеялись над незадачливым Эркеновым, потерпевшим неудачу с нами.
Вызовы к следователю то одного, то другого чередовались без перерыва не только днем, но и ночью. Не на шутку всех встревожили настойчивые вопросы следователя о связях и знакомстве с Ануфриевым или Кулеминым, хотя никто из нашей группы никого из них не знал.
Началась какая-то странная пертурбация среди нас. По указанию следователя мы перетасовывались по одиночке, перебрасываясь из одной камеры в другую. На следующий день возвращались обратно. Такая чехарда продолжалась несколько дней подряд. Одну ночь пришлось провести наедине с Ильинским в камере напротив, откуда все наши однодельцы заранее были переведены в нашу камеру, набившуюся и уплотненную сверх всякой нормы. Утром меня еще до завтрака перевели обратно. Ильинский остался там. На этот раз к нему перевели Тржаско, Клыкова, Февралева и Лобанова. Вскоре к ним подселили афериста Крылова, за какую-то провинность получившего десять суток. Когда он очутился в камере, то устроил настоящую истерику на весь изолятор.
«Выпустите меня! Я честный советский человек! Не желаю быть в одной камере с подлыми контриками, с проклятыми террористами! Я их ненавижу!»
Февралев с Клыковым его быстро успокоили, он перестал говорить о террористах.
Во время этой чехарды одновременно с Крыловым к нам в камеру попал Закалинский Алексей, одесский рецидивист, сын бывшего черноморского капитана. В разговоре с ним выяснилось, что в детстве с отцом и матерью жил в Ялте и город знал прекрасно. Сидел он за подделку документов, хотя был и вором.
В минуту откровенности сознался, что когда-то даже принимал участие в изготовлении денежных знаков. У нас он пробыл трое суток в наказание за картежную игру на "интерес", что было категорически запрещено лагерным распорядком.
Эркенов, на допрос меня больше не вызывал. Разговор с ним я имел только по поводу 82-й статьи - побег. В отношении же двух других, т.е. 58-8 и 59-3, предъявленных мне, он даже не заикнулся.
Прошло еще несколько дней. И вновь стали по одному вызывать к Эркенову. Он объявил, что следствие закончено, в уведомлении об этом каждому давали расписываться. На мой вопрос, почему мне приписаны все три статьи, в то время как на моем допросе ставился вопрос только о побеге и не затрагивались статьи о бандитизме и терроре, указываемые в сегодняшнем уведомлении, следователь только усмехнулся:
«А не все ли равно тебе - одна или три статьи. При разборе твоего дела решат, какую статью оставить, какую отменить».
Я опять отказался подписывать.
«Не знаю, чего ты добиваешься своим отказом? Не согласен? Дело твое. Никому не жарко, не холодно расписался ты или нет».
Утром следующего дня я объявил голодовку, настаивая на своей невиновности по предъявленным мне статьям. Днем нас сводили в баню. Там мы впервые увидели Ануфриева с Кулеминым. В бане присутствовали двое охранников, зорко следивших за каждым движением моющихся. Ануфриев и Кулемин мылись в противоположном конце от нас. Нам было категорически запрещено разговаривать. Но Ануфриев это правило нарушил, объявив, что никого из нас они не знают и никого по делу не берут.
В тот же день после обеда у Ануфриева произошел конфликт с дежурным надзирателем. Согласно правилам, он и Кулемин имели разрешение на курение. При надобности они обращались к дежурным и от них получали по зажженной папиросе. К вечеру Ануфриев подошел к двери и попросил у надзирателя покурить. Тот что-то заартачился и отказал. Ануфриев стал настаивать. Дежурный потребовал, чтобы Ануфриев замолчал и немедленно отошел от дверей. Но тот, отойдя от дверей, как он сам сказал, продолжал настаивать, прося папиросу, в противном случае требовал, чтобы надзиратель вызвал старшего. Тогда дежурный выстрелил в Ануфриева через глазок. Пуля попала в грудь. Теряя сознание, Ануфриев стал декламировать лермонтовскую "Сосну".
"На Севере диком стоит одиноко
На голой вершине сосна.
И дремлет... качаясь... и снег...''
Не докончив последней строки, он упал без сознания. Мы ясно слышали разговор Ануфриева с надзирателем, выстрел, декламацию Ануфриева и его падение на пол. Надзиратель сообщил по телефону начальству о случившемся. В изолятор примчалось несколько человек с врачом Полещуком. Поднялся шум. Ануфриева перевязали и оставили в камере - рана оказалась не смертельной. Врач дважды в сутки наведывался к Ануфриеву и делал перевязку.
Я продолжал голодовку. Правда, первые три - четыре дня были для меня очень тяжелыми. Зато воду пил без ограничения. В последующие дни мною стали овладевать апатия и безразличие ко всему. Появились слабость и бессонница. Как ни уговаривали мои товарищи по камере прекратить бесполезную голодовку, я отказался.
Наступили девятые сутки голодовки. Я лежал на верхних нарах и. несмотря на глухую ночь, мучился от бессонницы. Все вокруг спали крепким сном. Я услышал, как в полночь пришла смена. Один дежурный сдал свое дежурство, другой принял. Снова наступила тишина. Прошло около часа после пересмены. Я услышал, как в изолятор вошли несколько человек и затеяли разговор.
«Но как же я смогу пойти? У меня и сапог-то нет, а валенки промокнут. Ведь снег тает во всю...» - шептал кто-то.
«Ничего с тобой не станет! - доказывал другой, - это недолго продлится. Идти придется недалеко, тут же за бугром...»
Меня почему-то насторожили эти донесшиеся до меня фразы. Я стал прислушиваться. Слух у меня обострился. Но тут вошел еще кто-то и громко закричал:
« Подъем! Ну-ка все подымайтесь и собирайтесь с вещами. Быстрее! Одевайтесь и готовьтесь к выходу!»
И тут же во все двери камер забарабанили ногами.
Мы не заставили себя долго упрашивать, хотя мне было и тяжеловато спускаться с нар. Но в чем причина столь внезапного подъема в глухую ночь? Февралев не выдержал и крикнул:
«В чем дело? Зачем вы нас подняли?»
Откликнулся кто-то из коридора:
« Вас всех сейчас переведем в другое помещение. Здесь будет ремонт».
«Какой ремонт? Какое другое помещение, когда кроме этого изолятора нет другого подходящего под тюрьму? Что вы нам мозги морочите?» - посыпались реплики из двух камер.
« Замолчать сейчас же!» - послышался суровый крик из коридора.
Прошло еще несколько минут в молчании. В коридоре опять послышалось какое-то движение. О чем-то тихо переговаривались вохровцы. Наконец открылась дверь в нашу камеру, и какой-то незнакомец в военной форме выкликнул Копейкина на выход. Когда тот взвалил постель на плечо и прихватил ложку с миской, то ему сказали:
«Посуду оставить здесь. Там тебе не потребуется...»
Эта фраза почему-то сразу всех поразила. Копейкин спокойно вышел в коридор. Оттуда слышалась какая-то суета. По-видимому, его обыскали, а затем увели. Все стихло. Минут через пять, слышим, что из камеры напротив вызвали Ильинского. Такая же процедура, как и с Копейкиным. Такой же перерыв. Потом вызывают на выход Ануфриева. Он, выходя из камеры, крикнул:
«Прощайте, братцы-кролики! Не поминайте лихом! Вас...»
Но закончить фразу ему не дали. В коридоре послышался глухой шум, возня, стон. Опять недолгий перерыв. Пришли за Кулеминым. Только его вывели из изолятора, как прозвучала новая команда:
«Остальным немедленно спать! Никаких разговоров!»
Кто-то из наших крикнул:
«А нас, почему не выводите?»
Последовал ответ:
«Для вас там пока места нет!»
Мой матрас заброшен кем-то наверх на старое место. Туда же подсадили и меня. Все в камере находились в угнетенном состоянии. Поняли, почему и куда увели вызванных. Ануфриева с Кулеминым понятно. Кто-то выразил мысль, что, наверное, на Варнек прилетел самолет и их вывозят, для суда на материк. Но эту версию тут же отвергли.
Всех беспокоило другое. Почему с убийцами забрали Ильинского с Копейкиным. Ведь они никакого отношения к Белому мысу не имели! Я лежал и прислушивался к тихому разговору. Вдруг мы ясно услышали, как вплотную к изолятору подъехала телега, отчетливо слышен был скрип колес. Что это может быть? Кто-то высказал предположение, что, наверное, приехал ассенизатор чистить нашу уборную, стоявшую вплотную с тамбуром.
Я приподнялся и заглянул в отдушину. Едва вытащил затычку и бросил взгляд наружу, как сразу же буквально окаменел от увиденного. От изолятора удалялась повозка, запряженная парой лошадей. Ими правил вохровец. За подводой, шагах в пяти, следовали в одних шароварах и гимнастерках, со связанными отдельно позади руками, а затем вместе впритык друг к другу Ильинский и Копейкин. Они были без головных уборов. За ними, также в пяти шагах, в таком же положении следовали Ануфриев с Кулеминым. Вокруг них по сторонам шли несколько вохровцев. Позади шел наш лагерный врач, заключенный Иван Сергеевич Полещук, придерживая молодую жену Тимонтаева. Она слегка прихрамывала от полученной в детстве травмы, как рассказывали варнековские знатоки, прозвавшие ее хромоножкой. Шествие замыкал сам Тимонтаев верхом на белой лошади. Кавалькада проехала метрах в десяти от изолятора, поэтому я так отчетливо увидел все детали. Хорошо, что уже наступил полярный день, не было разницы во дне и ночи. Мой сосед Тржаско стал подталкивать меня и спрашивать, что такое я увидел? Я молча отодвинулся и уступил ему место. Он глянул, ойкнул и сразу же застыл. Затем, присвистнув, уступил место Острономову, промолвив:
«Ну, все! Царство им небесное!»
В этот момент в глазок заглянул надзиратель. Увидев у отдушины Острономова, он сейчас же закричал, чтобы немедленно закрыли отдушину, пригрозив, если застанет кого у нее, то будет стрелять без предупреждения. Помня историю с Ануфриевым, мы не стали рисковать. Как оказалось, стрелявший в Ануфриева надзиратель не понес никакого наказания...
До утра в камере никто не смог уснуть. Всем стала ясна развязка, мы сидели, как пришибленные. Но что еще ожидало нас, оставшихся в камере? Весь день был впереди.
Но наступивший день прошел как обычно. Нас никто никуда не вызывал. Так же по расписанию приносили из столовой пищу. А на прошлой неделе нам даже принесли положенный сахарный паек - по девятьсот грамм на месяц и махорку. Только я все еще продолжал свою голодовку.
Наступил вечер. В полночь, как обычно, сменился надзиратель. И вскоре, как по расписанию, повторилось вчерашнее. В первом часу заявились вохровцы. Нас опять подняли на ноги. Мы приготовились к худшему. Прощались друг с другом. На всякий случай давали адреса, чтобы при плохом исходе уцелевший мог сообщить близким о нашей гибели...
Первым вызвали Острономова. Та же процедура, что и в прошлую ночь. Та же команда: посуду не брать! Тот же пятиминутный интервал, словно по хорошо разработанному сценарию. Опять пришли за новым кандидатом. На этот раз вызвали меня. Последний прощальный взгляд на оставшихся. Придется ли увидеться еще? Торопливое рукопожатие. Ободряющее напутствие. Надзиратель торопит выходить. Ложку с миской я уже сам не беру. После этого обоюдное "прощайте"... Я вышел в коридор. Дверь в камеру закрылась, и я очутился перед двумя вохровцами с пистолетами в руках. В одном из них я узнал Соловьева, бывшего студента-комсомольца, осужденного за растрату комсомольских взносов. С ним вместе работали при разгрузке "Сибирякова".
Хороший, начитанный, эрудированный парень, по уши влюбленный в поэзию Пушкина. Как он попал в охранники? Ведь незадолго до нашего ареста я встречался с ним в клубе, он в ВОХРе еще не был.
«Иди вперед и не вздумай оглядываться или смотреть по сторонам!» - скомандовал он и пошел впереди. Его напарник следовал в нескольких шагах позади меня. Вышли мы из изолятора, и пошли медленным шагом по знакомому дощатому тротуару, направляясь в сторону Оперчекотдела. Каким чудесным показался мне весенний воздух после душного, спертого в камере. Вокруг интенсивно таял снег, наступило полярное лето. Несмотря на час ночи, было светло. Немудрено, ведь кончилась тяжелая полярная ночь, и солнце теперь не зайдет до осени.
Я шел медленно, едва передвигая ноги. Сказывалась девятидневная голодовка и слабость. Поравнялись с казармой ВОХРа. На крыльце и на деревянных ступенях сидели несколько вохровцев и курили. Один из них что-то неумело пиликал на гармошке. При нашем появлении стали внимательно разглядывать меня. Никто не обмолвился словом. Поворот вправо, и я перед зданием Оперчекотдела. Только мы подошли к углу дома, как на крыльце показалась чья-то фигура, и послышался торопливый топот ног по тротуару. Селезнев обернулся и стремительно толкнул меня за угол, предупредив:
«Стоять смирно, не оглядываться! Застрелю на месте, без предупреждения!»
По тротуару кто-то пробежал мимо, тяжело дыша. Я нарушил предупреждение Селезнева и быстро оглянулся, почему-то будучи уверен, что применять оружие в данной обстановке он не посмеет, увидел Острономова, свернувшего по тротуару направо и теперь бежавшего с постелью на плечах по мостику через овраг к лагерным баракам. Значит, Миша жив, быстро промелькнуло в моем сознании. Селезнев выругался и повел меня в здание. Войдя внутрь, он велел сбросить на пол постель и пройти в конец коридора. Слева, в последнем кабинете, дверь была распахнута настежь. В дверном проеме кабинета поставлен стол, за которым я увидел моего соседа по бараку, бывшего старого юриста Игонина, отбывавшего срок за какое-то служебное преступление. Когда меня арестовали, он работал рабочим на складе. За период следствия по нашему делу, по-видимому, его и забрали для работы в Оперчекотдел.
За его спиной стояли Эркенов, начальник 111-го отдела Тимонтаев со своей молодой женой, красивой хромоножкой, а позади еще двое неизвестных.
Я остановился перед столом. Игонин взял в руки небольшой листок, размером в половину тетрадного, и посмотрел на меня. Сколько настоящей человеческой боли и сочувствия увидел я, в его добрых глазах, когда наши взгляды встретились. Он отвел взгляд и стал зачитывать напечатанный текст:
"По постановлению военной коллегии ПП ОГПУ СССР по делу экспедиции ОГПУ от 11 июня 1934 года, согласно статей 58-8, 59-3, 82-17. упомянутые подсудимые проговариваются:
1. Ануфриев Николай Викторович к высшей мере наказания
2. Кулемин Павел Егорович к высшей мере наказания
3. Ильинский Николай Михайлович к высшей мере наказания
4. Копейкин Михаил Григорьевич к высшей мере наказания
5. Острономов Михаил Тихонович к замене ВМН 10-ю годами ИТЛ
6. Тржаско Владислав Брониславович к замене ВМН 10-ю годами ИТЛ
7. Клыков Григорий Николаевич к 10 годам ИТЛ
8. Гурский Константин Петрович к 10 годам ИТЛ
9. Февралев Аркадий Илларионович к 10 годам ИТЛ
10. Курин Иван Яковлевич к 10 годам ИТЛ
11. Лобанов Иван Иванович к 10 годам ИТЛ
Игонин положил передо мной листок с приговором, протянул ручку:
«Распишись...»
Я глянул на листок. Тогда мне показалось, что он представлял собой телеграмму, ибо напоминал бланк. В дальнейшем и мои однодельцы пришли к такому же выводу.
Ясно увидел подписи расстрелянных. Размашистая подпись Николая Ильинского, короткая, незаконченная из двух букв Кулемина, простая Ануфриева и какая-то закорючка Копейкина. Неразборчивая Острономова. Поднял голову и встретился взглядом с Игониным.
Увидел, в упор смотревшего на меня Эркенова.
«За что же вы мне дали 10 лет? Ведь я не совершал никакого преступления?! Ответьте мне!»
Стоявший за Игониным Тимонтаев громко захохотал:
«Какой наглец! И еще у него хватает совести спрашивать, в чем его вина! Скажи спасибо, что тебя, паразита, не шлепнули!»
Игонин вторично напомнил мне:
«Ты не расписался. Распишись, что с приговором ознакомлен».
В наш барак я возвращался медленно, качаясь от слабости. Кружилась голова. Осознав свое безысходное положение, не в силах более сдерживаться от охватившего меня негодования на Тимонтаева и Эркенова, так ловко состряпавших наше дело. Разнузданная пьянка на Белом мысу оказалась причиной, чтобы осудить невинных людей к расстрелу и десяти годам. Чисто сработано, нечего сказать! В голове все перемешалось. Мы в камере строили разные предположения о причинах ареста, и нам было невдомек, что из нас сотворили опасных преступников - козлов отпущения.
У входа в барак меня встретили зеки. Один схватил мой матрас, двое подхватили под руки, и повели внутрь. Смотрю, посреди барака длинный стол с разными закусками и даже бутылка водки. Миша сидит в окружении зеков и уплетает угощения, подкладываемые ему гостеприимными друзьями. В бараке, несмотря на глухую ночь, никто не спит. Он гудит, как растревоженный улей. Все столпились вокруг стола и слушают Михаила. Меня тут же усадили около него и принялись усердно потчевать. Я категорически отказался от вина и пищи, зная, что щедрое угощение принесет мне тяжелые последствия после голодовки, выпил только две кружки крепкого чая со сгущенным молоком и двумя плитками печенья. Тут в барак вваливается Февралев, на чем свет, ругая Эркенова и Тимонтаева. За ним постепенно один задругам появляются и все остальные члены нашей "бандитско-террористической контрреволюционной организации".
На диете я просидел 10 дней. Ни среди зеков, ни со стороны вольнонаемных я не видел враждебного взгляда, наоборот, всюду встречал сочувствие. Создавалось впечатление, что все знают о нашей истинной невиновности.