В день рождения Ольги Берггольц

May 16, 2021 23:40

Глава из повести «Журналисты» (1934)

Новоселье Тони и Калганова справляли все четверо и уже весной, хотя после приезда Орешина прошло только тринадцать дней.
Тоня и Калганов впервые переживали южную весну. Она была вовсе не похожа на медленную и неуверенную весну Ленинграда, с её морскими туманами, с её темнеющей Невой, которая, трогаясь, заставляет хвататься за грудь туберкулёзников. «Нева тронулась», говорят они и угадывают как раз. «Идёт ладожский лед», - говорят они, ёжась в теплой комнате; и верно - по синей воде плывут некрупные льдины, и издали похоже, что это гуси. А если около университета сойти к самой воде, то увидишь, что льдины состоят из острых, как бы стеклянных, трубочек, и услышишь, как они невнятно шумят. Если долго смотреть на лёд и прислушиваться, то умолкает шум городских камней и слышен только слабый, звенящий шум ледохода. Потом внезапно останавливается река, и мимо тебя быстро плывет Адмиралтейство, дворцы на той стороне плывут, не трогаясь с места... И уже рыбаки возвели около мостов свои свайные селения, и уже пробираются к Фонтанке, к Летнему саду лодки гончаров. Они плывут с каких-то лесных рек, на каждой посудине сидит тусклое тёплое солнце. А над всем городом тянется сладкий запах сжигаемых в садах листьев.
- Ты помнишь это? - спрашивала Калганова Тоня, и он вспоминал, что действительно всё так и было, только он не замечал этого тогда.
И в южной весне он многого не заметил бы, если б Тоня жадно не указывала на её мелочи. Она обратила внимание на то, что около каждой калитки над арыками возведены маленькие воротца, - зимой их не было видно. Сначала ребята не могли понять, для чего это, но потом сообразили: это были игрушечные плотины, устроенные для того, чтоб удобнее было набирать воду. Шлюзы были пока подняты, рыжая вода, клокоча, неслась через воротца, и дети опускали в неё растопыренные пальцы. Горы внезапно обострились, снег отступил к самым вершинам, за которыми начинался край света, а пониже уже обнаружились лужайки - зелёные, как во сне. Лужайки были видны из города...
- Ужасно хочется туда забраться, - сказала Тоня, - верно? Я думаю, там лучше всего на земле.
- Это просто, - ответил Калганов. - Вот подсохнет, и заберёмся.
Весна прибавила работы в редакции: шел сев. Колымаго забирал себе под яровые почти всю первую полосу и совершенно извёл телефонисток. В отместку они иногда пускали ему в ухо особый гудок, после которого он минут пять ничего не слышал. В связи с весной Колымаго перешел на морскую терминологию в шапках: «Есть вести сев», «Так держать темпы посевной», «На полный ход к победе» и т. д. Но ему действительно здорово доставалось. Материал с периферии шел туго, Тоня чувствовала это по своей секции. Даже Словцов писал редко - сев в хлопковых районах начался раньше, чем в зерновых; наверное, люди не находили времени даже для того, чтобы написать заметку. Приходилось собирать телеграммы в Водстрое, Хлопкоме, Кендырьсоюзе, ловить инструкторов, приезжающих и уезжающих на периферию. Подборки надо было давать ежедневно.
И Тоне, да и Калганову, зачастую случалось работать даже в «зелёные дни». Выходные дни у редакции были зелёного цвета, по календарю, состоящему из разноцветных кружков.
Новоселье решили справить тоже в зелёный, - как раз работать в тот день не пришлось.
После обеда Тоня и Калганов пошли домой через Нижний базар - они хотели купить чего-нибудь к вечеру. На утоптанном поле базара, единственно сухом месте в городе, продавали новые тюбетейки, столетние ковры и паласы, носильное старье, коричневую яблочную муку, сушеные дыни и в изобилии - айран, варенец и кумыс. Китайцы зазывали прохожих к своим жирным вонючим кухонькам, предлагая маленькие сочные пирожки или кусочки мяса, нанизанные на раскалённую проволоку. Стройные узбеки проходили, держа на головах огромные плоские корзины, и солнце обливало их сквозь прутья косым золотым дождем.
Держась за рукав Павла, Тоня жадно поглядывала на цветущие паласы.
- Паш, - сказала она робко, - а что, если нам купить паласик?.. Недорогой...
- Зачем это?
- Ну, на стенку повесить. Уютней будет...
Павел похлопал её по руке.
- Не к чему, Козлова... И, знаешь, я вообще хотел тебя предупредить: не увлекайся этим особенно.
- Чем это «этим»?
- Ну, бытом, даже, скажем, любовью. Мы здесь не брачное путешествие совершаем, ясно? Для меня это вещи не первого плана...
Тоня насторожилась. То, что говорил сейчас Павел, как-то не вязалось с его лёгким, ровным умением жить, а как бы навязывалось ему. Кроме того, после подобных заявлений Тоня чувствовала себя гораздо невыдержаннее Павла. А этого не должно было быть в их негласном соревновании. Первый раз Тоня насторожилась тогда, когда они переехали в новую комнату и разбирали свои чемоданы. Калганов вытащил из стопки белья толстую клеёнчатую тетрадь, исписанную угловатым почерком.
- Вот моя работа, - сказал он тёплым голосом, разворачивая тетрадь, и улыбнулся. Такой нежной, глубокой улыбки Тоня у него ещё не видела.
- О чём это? - спросила она с уважением.
- О народной драме. Это так, черновые наброски. Думал заняться этим, когда буду аспирантом. Занятнейшая тема. Я собирался исследовать ее совершенно по-новому...
- Почему ж ты не закончил её?.. Не остался в аспирантах? - спросила Тоня с вызовом.
Калганов бросил тетрадь и досадливо пожал плечами.
- Ну, я ж говорил тебе ещё в поезде. Потому что счёл, что как оперативный работник я сейчас нужнее. Перестроим фундамент, а надстройками займемся потом, когда немного полегчает.
- Ну, а тебе-то самому что больше хочется: о народной драме писать или обзоры?
- Тонька, сердце мое, к чему вдаваться в психоанализ? В данном случае - конечно, обзоры.
Тоня замолчала. Всё, что говорил Калганов, было достойно уважения и все-таки казалось чем-то навязанным самому себе, «сверхсознательным» и потому тяжёлым. И вот сейчас - эта декларация насчёт любви и быта.
«Так-так... „вещи не первого плана”, - повторяла Тоня про себя до самого дома. - Но как же иначе, дорогой товарищ?.. Так, так... „вещи не первого плана”», - повторяла Тоня.
Комната Тони и Калганова была меньше, но светлее бунгало. Одно окно выходило на улицу, другое - во дворик. Во дворике под самым окном расположился сарай с плоской земляной крышей, а на крыше начинала уже подниматься густая молодая трава. Если немного присесть перед подоконником, то казалось, что окно упирается в лужайку, и это нравилось Тоне. Кровать и одна перевезённая со старого пепелища кушетка стояли по стенам комнаты, оставляя узенький проход к столу под окном. У стола помещался единственный стул. Тот же траурный портрет Маяковского висел на стене, над самодельной полкой, где журналисты разложили свои любимые книги. Больше в комнате ничего не было. Из всей программы уюта Тоне удалось осуществить только две вещи: она застлала кровать белым пикейным одеялом и положила на стол полотенце, вышитое петухами.
Вернувшись с базара, Тоня вспомнила, что в чемодане у неё лежит пёстрый шёлковый платочек, и накинула его на лампочку. Калганов покосился на импровизированный абажур.
- Паша, я сниму потом, пусть хоть только сегодня. Для гостей, - пробормотала Тоня. - Увидишь, будет красиво.
Павел вдруг с неожиданной нежностью притянул ее к себе.
Тут в фанерной прихожей послышались шаги. Без предупреждения ввалился Орешин, весёлый и вспотевший. Он сменил военную форму на темный костюм и надел галстук. На галстуке красным шелком были вышиты аккуратные серп и молот. От Орешина пахло парикмахерской и влажной улицей.
- Ах, Петька, какой ты красивый! - кинулась к нему Тоня. - Ребята, я тоже сейчас наряжусь, надену летнее платье, тепло... Только галстук-то такой зачем нацепил?
- А что галстук? Идейный! - посмеялся Орешин и выложил на стол большую плитку шоколада. - По русскому обычаю - хлеб-соль молодожёнам. Знакомый железнодорожник уступил.
- Ах, шоколад! - Топя даже покраснела, нюхая плитку. - Петенька, вот молодец! У меня четыре месяца сладкого во рту не было.
И она сразу забыла о разговоре с Павлом, запела песенку, вынула из корзины темно-синюю татьянку и вышла в прихожую переодеться.
- А Мишка где? - спросил Калганов.
- Ему тонна писем пришла. Сидит отвечает. Сейчас придет.
- Петька, что ты думаешь о Банко? - спросила Тоня, выходя из прихожей и охорашиваясь.
Орешин мотнул головой.
- Антик с мармеладом. Правда... Нет, это я так. Умнейший парень, ребята. Культурный. Нам до него переть и переть...
- А не кажется тебе, Петя, - перебила Тоня, - что он какой-то одинокий? Очень, очень одинокий.
- Ну, на это я, по правде, внимания не обращал, - немного смутился Орешин. - Надо будет задуматься... Ведь я его люблю, ребята, - широко улыбнулся он, - ведь я через Мишу журналистом стал, мечту исполнил...
Калгапов удивленно и обрадованно поднял брови.
- Да что ты? Вот не думал я, что Якорев...
- Именно Якорев, - восторженно подтвердил Орешин. - Я ведь сюда по мобилизации комсомольской прибыл, на постройку магистрали. Ну, и остался тут, в депо. Другие говорят: «Каракумы, каракурты», а мне понравилось. А рабкорствовать я давно начал, ещё, знаешь, в угаре нэпа, когда рабкоры не своими именами подписывались, а там - Шило, Змея, Вострый Глаз... Гонении пережил, как же! Ну да это всё - прелюдия. Когда я тут работал, Мишка на железнодорожной секции сидел. И принес я один раз заметку насчёт решения крайкома... Ну, значит, принес, она называлась «Решение доведено до сердца». Мишке это очень понравилось. Я уж потом сообразил, что он всякие штучки собирает. Он меня на учет взял, заметку напечатал. Потом мы с ним полоску готовили - о больных паровозах. Всё вместе. Он у меня о каждом винтике расспрашивал, очень интересовался. Потом написал статью и дал мне её прочитать, чтоб проверить... И вот, ребята, тут-то я и увидел, что такое квалифицированный журналист. Ведь он написал о паровозах как о живых людях - и хоть бы одна техническая ошибочка! Читаешь, и - ну прямо жалко, жалко эти паровозы, как детей! И, кроме того, он оформил это так, будто паровозы говорят от себя. Мы так и пустили под названием «Митинг паровозов». Я тут и подумал: «Никакой ты, товарищ Орешин, не журналист, а просто действительно шило...» Ну, а потом Мишка предложил мне от редакции поступить в газету. Я, конечно, пошёл, ну и вот...
- Хорошо, - сказал Калганов, тепло улыбаясь и о чём-то думая. - Знаешь, это меня просто как-то успокаивает. В отношении Банко. Уж очень мне кое-что в нём не нравится. Особенно не понравилось, что он тебе Хлебникова подсунул. И потом эти его издёвочки над нашей неграмотностью.
- Это в нём есть... Ну, вот сам он отлично напишет, а, например, мне помочь не смог. Уровни у нас очень разные, что ли... А вот твоя программа мне подошла. Понимаешь, чувствую, что ухватываю основное, корешки... Я по твоей программе этак процентов сорок прошел...
- Когда ты успеваешь, Петя?
- Ну да после работы... Выходные использовываю... - Орешин застеснялся. - Ну, до Мишкиной культуры еще далеко, конечно... Вот сейчас на стоимости засел... Ты меня завтра утром, знаешь, немного просвети. Не так чтобы разжевать - этого я не хочу, - а поясни... А то у старика больно закручено.
- Ты бы Борхарда взял, - посоветовала Тоня.
Она чувствовала себя гордой от рассказов Орешина о своей учёбе, точно ее хвалили или благодарили.
- Э, дорогая, это ты оставь пионерам... Я уж основоположников одолею. Пашка поможет. А там... - Но, не договорив, Орешин заглянул под стол, под кушетку, и вдруг лицо его сделалось лукавым. Он развел руками, недоумевая.
- Хозяева! Это что ж у вас - горючего-то нету, что ли?
- Нет, - ответил Павел.
- Нету? Прорыв, прорыв, хозяева. Что ж это за новоселье без горючего! Ну, Пашка, давай ведро, я сбегаю.
- Не стоит, пожалуй, Пётр, - нерешительно возразил Калганов.
- Так ведь мы не как свиньи, мы интеллигентно. Ну, давай ведро! Да не ходи со мной, я сам. Сидите тут, целуйтесь...
Он выбежал, подмигивая.
- Замечательный Орешин, - произнесла Тоня, стараясь разглядеть себя в карманное зеркальце и потемневшее окно. - Пашка, он будет расти, как царевич в бочке, вот увидишь.
Калганов, промолчав, вытащил из корзины свою тетрадь и перелистал страницы.
- А знаешь, Тонька, - сказал он открыто и просто, - я ведь, пожалуй, буду продолжать свою работу здесь. Наверное, в университете и библиотеке кое-какие материалы найду, кое-что попрошу ребят выслать. Честное слово, стоящее дело, а? Ты прочти как-нибудь наброски в зелёный.
Тоня ничего не ответила, благодарно взглянув на него. Она раскладывала на бумажках сушёную дыню, яблочную муку, дробила на мельчайшие кусочки плитку шоколада. Посуды у них не было.
Орешин вернулся с пивом, с двумя бутылками шуварганы и с круглыми лепёшками под мышкой. За ним плёлся Банко, нахохленный и неулыбающийся.
- Ты чего, Мишка? - озаботилась Тоня.
Банко забился в угол кушетки и нахохлился ещё больше.
- Получил письма, - протянул он многозначительно. - Отвечал. Думал о жизни.
Банко умолчал о том, что друзья единодушно и сурово осуждали его за трюк с рецензией, за вечные скитания, за тоску на новом месте.
Орешин потряс его за плечи.
- Брось, Мишка, упадочничество. Дома хандрить будешь. Ух, Тонечка! Как у нас паршиво в бунгало стало, как ты ушла! В Мишкиной банке - помнишь, с овощами? - скоро крокодилы заведутся.
- А ты женись. Знаешь, универсальное средство, - посмеялась Тоня. - Всем советуют...
- Жениться? Жениться-то я собираюсь, - задушевно ответил Орешин, разливая пиво. - Есть у меня тут недалеко невеста, беленькая девочка, вроде вас, Антонина Ивановна... Только я ее берегу. Молодая ещё, семнадцатый год. Подрастет - тогда женюсь. Пусть годика два погуляет. А? Как вы думаете, ребята?
- Правильно, Петя, - серьёзно ответил Калганов. - Беспартийная?
- Ну что ты! Комсомолка, актив. Беленькая такая девочка. Ну, за ваше наркомздравие, молодожены!
Они пили густое, негорькое пиво и теплую, терпкую на вкус шуваргану, закусывая вязким дынным жгутиком. Два надвигающихся события наполняли их разговор: приезд ответственного редактора и открытие цирка. Редактора ожидали из длительной командировки со дня на день, цирк спешно сколачивался около Верхнего базара.
- Товарищи, - говорил Калганов, держа в руке пиалу с пивом, - редактор устроит редакционное совещание. Это факт. И я считаю, что мы должны выступить на нем единым, что ли, фронтом.
- Бузливой когортой с комсомольским задором, - вставил уныло Банко.
- Да брось, Мишка, не язви. Выступить и рассказать о наших наблюдениях. Надо просто поставить вопрос о коренном переломе в работе. Надо реконструировать всю машину.
- Дворцовый переворот, - опять вставил Банко.
Калганов не обратил внимания на реплику.
- Это ж позорище, ребята! Читаю сегодняшнюю передовую. В чем дело? Как будто что-то знакомое... Потом вспомнил: читал такую в пишпекской газете. Сличил - ну слово в слово, только тамошние учреждения и совхозы нашими заменены... Статья называется «По-новому работать, по-новому руководить». Сатира на нравы.
- Да не может быть! - воскликнул Орешин почти с восхищением. - Это, Пашка, материалец. Я, конечно, журналист сырой... Но и я вижу, что работа ни к черту. И надо кое-кого освободить от обязанностей...
Банко уныло махнул рукой.
- Утописты. На Колымаго и Лыткине держится вся газета... Это ж кадровики. Киты.
- Поменьше бы таких дорогих китов! - входя в азарт, кричал Орешин. - Колымаго вышибить, а Лыткина учиться послать! Ведь он, ребята, мохом оброс. Грамоте скоро разучится. В общем... выпьем, ребята, за новые кадры.
- Выпьем, - подхватил Калганов, - Не робей, Банко. Кадры у нас будут. Замечательные кадры. Вот, в частности, с радиоцентром мы договорились, организуем заочные курсы журналистики; я, между прочим, там тоже буду читать. - Он большими глотками, не пьянея, опустошил пиалу. - Ребята, а вот, мне думается, недооценивают у нас всё-таки радио. Ведь это - будущее журналистики, черти... И, понимаете, хотелось бы мне каким-нибудь главкомом поработать... Вы подумайте, года через три, когда вся страна радиофицирована будет... какую газету создадим! На такой территории только радиогазету и нужно строить. Громкую, во всеуслышание!
Медленно начинали кружиться головы. У Тони вдруг необыкновенно лёгкими стали ноги, ей стало легко говорить обо всём, что приходило в голову, что навертывалось на язык. Она подсела к Банко, беседа разделилась. Калганов и Орешин говорили о чем-то, сидя на кровати. Красное вино плескалось в Тониной пиалушке, комната разбегалась перед глазами.
- Выпьем, Банкушко, вместе! - сказала она. - За что только? За новую газету, да?
- За тебя, - сказал Банко, смотря на неё через очки жалобно и трезво. - Я только за тебя.
- А почему, Банкушко? - Тоне всё легче и проще было спрашивать и говорить обо всём на свете. - Что я тебе, Банко?
- Я люблю тебя, - тихо произнёс Банко, веря себе.
- Любишь? - Тоня не удивилась даже. - А я думала - совсем, ну совсем напротив. Да! Ты ведь все время подначиваешь меня.
- А ты смешная, - протянул Банко. - Топорщишься, споришь с Лыткиным, болеешь за хлопок. Всякие у тебя комсомольские ухваточки. Энтузиазм!..
- Да ведь я такая и есть, Мишенька, что ты!
- Нет. Не такая... Ты рыжая и радостная, простая. С тобой дышишь. Без промфинплана, хлопковой независимости. И я их отбрасываю от тебя и люблю. Вот как жизнь.
- Любишь, любишь... И для тебя это вещи первого плана?
Банко промолчал и важно проговорил вполголоса, покачиваясь:

- Я бродяга и трущобник, непутёвый человек,
Всё, чему я научился, я забыл теперь навек
Ради розовой усмешки и напева одного:
Мир - лишь луч от лика друга, всё иное - тень его.

Вот... Вот, Тоня... И так у меня с тобою.

Мир - лишь луч от лика друга, всё иное - тень его.

- Миша, а вот Калганов... Как ты думаешь, он любит меня? Вот он часто точно не замечает меня, правда...
И вдруг Тоне стало так обидно, что она чуть не заплакала.
Банко протянул ей пиво.
- Он мыслимый человек, Тоня. Вымыслил себя, выдумал жизнь себе - и всё. Хочет быть ортодоксом железобетонным... Мы все, интеллигенты, такие. В крови. И ничего Советской власти с нами не поделать. Но я по-другому. Я просто живу И вот.
- Ну, ты врёшь что-то, Банко, только я плохо соображаю. А Орешин - он что? Тоже себя вымыслил?
- А Орешин вообще не мыслит. И ты не мыслишь, ты живёшь подражательно. Только ты - жизнь, и всё. И мир - лишь луч от лика друга... Я очень счастлив, что испытываю это.
Тоне уже трудно было поднимать голову. Руки и ноги её двигались как в воде. Но она ответила, посмеиваясь:
- Миша, если б я была трезвая, я дала бы тебе отпор по-комсомольски, и ты не считай, что я согласна.
- Дурочка, - протянул Банко, - ты согласна. Ведь интеллигентка ты. Служащая по происхождению и положению. Чего тебе притворяться?
Тоня молчала. Банко сказал, наклоняясь к ней:
- Уедем со мной, а?
- А разве ты уезжаешь? Тебя отпускают?
- Нет. И не отпустят, наверное. Знаешь слова: кадры, промфинплан, печать. Только я уеду. Здесь гнусно. А наш быт? Сплошное издевательство. Одни уборные чего стоят... И потом - я принципиально. Я бродяга и трущобник, непутёвый человек. Служащий.
- Но ты комсомолец. - Тоня постаралась взглянуть на Якорева строго.
- А! - Он махнул рукой. - Это всё мнимо...
- Что мнимо, что мнимо? - закричал Калганов, срываясь с кровати. - Мишка! Солипсист несчастный... Ты что мою жену развращаешь?
- А смешно звучит - «жена». Значит, ты - «мой муж», Калганов? - спросила Тоня, посмеиваясь.
- А как же? Обязательно муж, - авторитетно заявил Орешин. - Эх, братцы! Есть у меня беленькая девочка. Невеста...
- Ребята, допивай остатки за Петькину невесту! - весело командовал Павел.
Все задвигались угловато и безалаберно, повеселели, опять начали что-то жевать, не разбирая вкуса и запаха.
- За Петькину невесту! - провозгласил Калганов ещё раз.
Тоне уже не хотелось пить, но она пила, смеялась, пиво плескалось у губ и тоненькой струйкой бежало по подбородку за ворот.
- Паша, - кричал Орешин, - друг! Спасибо, друг. Руковод мой! Дай я тебя поцелую. За учёбу... за тост.
Оп двинулся на Павла, расставив руки. Банко сорвался с кушетки, внезапно повеселев.
- Вторая стадия опьянения! - кричал он тонким голосом. - Третья стадия - пение, четвертая - слёзы.
- Правильно, правильно, Мишка! - орал Орешин. - Ах... ты всегда правильно... Ребята, переходим в третью стадию. Дайте спою. Ну, цыц! Дайте. Душа запела.
- Ну пой, пой! - кричала Тоня с кушетки; ей все время казалось, что она летит и просыпается.
Орешин встал посреди комнаты, кудрявый, красный, нелепый в «идейном» галстуке, склонил голову набок, точно прислушиваясь к невидимому камертону, и запел, медленно и щедро разводя руки.
Он пел старинную песню о Ваньке-ключнике, и мягкому его, ласковому голосу было тесно в дымной узкой комнате.

- А-ах, Ванька-ключник... злой разлучник...
Ра-аз-лучил князя с женой...

Лепет и хлопоты весенней воды за окном отчётливо вплетались в песню.

А княгиня к нему льнула...
Да как... рубашка ко плечу.

Орешин пел, то улыбаясь, то хмуря пушистые брови, поводя плечом, поигрывая растопыренными пальцами.
И Тоне всё казалось, что она летит и просыпается, летит и просыпается; и она совсем не знала, кого же она любит: Калганова? Банко? Орешина?
Калганов сидел, облокотясь руками на колени, и усмехался, благодарно удивляясь и радуясь той никому не известной перемене, которая произошла в его жизни: у него никогда не было любимой - здесь сидела его жена; у него не было друзей - здесь пел о Ваньке-ключнике самый первый и настоящий друг его...
Банко, прикрыв глаза и облизывая кончиком языка узкие губы, покачивался, и ему казалось, что он ни о чём не думает...

О повести и прототипах персонажей: https://fem-books.livejournal.com/1737798.html

Казахстан, журналистка, СССР, 20 век, русский язык, повесть

Previous post Next post
Up