Татьяна Краснова
Приоткрыть окно
Об авторе | Татьяна Викторовна Краснова - москвичка, преподаватель английского языка на факультете журналистики МГУ им. Ломоносова, соучредитель фонда помощи российским детям с болезнями центральной нервной системы «Галчонок», координатор интернет-сообщества «Конвертик для Бога», помогающего детям из стран бывшего СССР. В «Знамени» публикуется впервые.
Иногда мне снится сон, что ты вырос, а я состарилась. Это очень хороший сон. В нем обычно присутствует вокзал Святой Лючии в Венеции. Я встречаю поезд, который привез тебя, взрослого, из Гамбурга или Брюсселя. В моем сне ты изучаешь в тамошнем университете биологию, философию или даже медицину.
Я иду вдоль перрона, опираясь на трость, вглядываюсь в лица, а ты бежишь мне навстречу, высокий и очень красивый. Плечи у тебя широкие, и кудри рыжие, а глаза такие же, как сейчас, - насмешливые. И ты обнимаешь меня и говоришь: «Не плачь!».
А я еще и не начинала плакать, я только сейчас начну, гладя тебя, двадцатипятилетнего, по плечу…
- Не плачь!
- Не буду. Не буду.
И мы выходим с тобой из вокзала, и вокруг нас шумит, звенит и переливается цветная карнавальная Венеция, которую тысячу лет назад я обещала тебе, как обещают игрушку, как обещают велосипед, как обещают: «Вот мы поедем в Африку, и я куплю тебе льва!».
Мы тогда сидели с тобой в маленькой белой комнатке, которую называют боксом, и тебе было без двух месяцев четыре года, и возле тебя стоял умный прибор с разноцветными кнопками, и от тебя к прибору тянулась длинная трубочка. И ты был привязан за эту трубочку к «капельнице», и из нее в тебя переливалась «химия». От этой «химии» тебе не хотелось есть, пить и играть, но я принесла тебе маленький смешной кораблик с настоящим винтом, и твоя мама налила нам теплой воды в таз. И ты вдруг заинтересовался, сел на кровати, и мы с мамой, ломая ногти об дурацкие мелкие шурупчики, наконец вставили в кораблик батарейку, и он загудел винтом, взбивая воду в тазу…
Мама твоя укоризненно шептала: «Вы его балуете!», а я-то тогда уж точно знала, что балую не тебя, а себя, потому что это такое счастье - слышать твой смех, что за него не жалко отдать все кораблики в мире. Даже те, что швартуются сейчас у венецианских причалов под крик матросов: «Ferrovia!».
В моем сне я везу тебя на Сан-Марко, и мы пьем с тобой кофе в безумно дорогом «Флориане», и оркестр играет нам как минимум Штрауса, и голуби садятся на столик, и черт с ними, лишь бы тебе было смешно…
И ты рассказываешь мне про биологию, философию или даже медицину, и я задаю тебе какие-то важные вопросы, а потом роюсь в огромной старушечьей сумке и ставлю на стол перед тобой игрушечную гоночную машинку.
Потому что произойти, конечно же, может все что угодно, но пока я жива - при каждой нашей встрече я буду дарить тебе машинку.
И ты улыбаешься, и сжимаешь ее в кулаке, и я просыпаюсь от собственных слез…
* * *
Впервые я вижу тебя в первый день месяца марта, в больничном коридоре.
Это очень красивый коридор: стены в нем выкрашены светлой краской, на полу - желтый линолеум, на скамеечках - куча игрушек, а вдоль стены - аквариум с тропическими рыбками. Снаружи на двери - табличка. На табличке длинное слово: «Онкогематология». Это значит, что здесь лечат рак крови. Больница - детская, и это, по умолчанию, означает страшный и невероятный кошмар, громадный и холодный, как Северный Ледовитый океан.
Мы все - и родители, и доктора, и волонтеры - суетимся на берегу этого океана.
У меня мало времени, я пришла на полчаса, у меня встреча на другом конце стылого ледяного города, мне надо бежать, но ты подходишь ко мне, и я замираю. У тебя фантастические глаза. Строгие и серьезные. Потом я узнаю, как ты можешь смеяться одними глазами, но это будет потом…
На тебе спортивные штаны и толстая фланелевая рубашка, а на лице - маска. Смешная детская маска с рисунками. Я и не вижу-то ничего, кроме твоих глаз. В руках ты мнешь розовый пластилин, и это можно счесть поводом для знакомства.
- Как тебя зовут? - спрашиваю я. - И что ты лепишь?
У тебя очень красивая мама. Измотанная, как большинство здешних мамочек, но очень красивая. И не очень уж молодая. Постарше большинства юных девочек, годных мне в дочки. Потом я узнаю, что ей за сорок, и ты - поздний ребенок.
Мама пытается быть вежливой:
- Скажи тете, как тебя зовут!
- Кошка, - говоришь ты.
- Что?
Маска приглушает звуки, и я не понимаю.
- Кошка. Я леплю кошку.
Вот оно что…
- А это у нее лапа? - спрашиваю я.
Ты поднимаешь глаза и смотришь на меня с жалостью:
- Это спина.
Ну да. Понятно. Человек, неспособный отличить спину от лапы, ничего, кроме жалости, не заслуживает.
- Митя, - сообщаешь ты, - Митя Панин. Три года.
Митя Панин, три года.
Так обычно пишут на двери стерильных боксов.
Имя, фамилия, возраст.
Я натыкаюсь на взгляд твоей мамы и пытаюсь не отвести глаза.
Оказывается, я знаю тебя, Митя Панин. Мы говорили про тебя с доктором, спокойным серьезным доктором, пару дней тому назад. Доктор тогда не был ни спокоен, ни серьезен, он то снимал, то надевал очки, и без нужды шелестел по столу какими-то бумагами. Видно было, что на душе у доктора муторно, и больше всего ему хочется закрыть за собой белую дверь отделения детской онкогематологии и уехать куда-нибудь в отпуск, в лес или на море. Говорили мы, собственно, не о тебе, а о том, что доктор устал, и все его коллеги устали, и что это больница, а не хоспис, а иногда нужен именно хоспис, то есть место для тех, кого медицина не умеет вылечить. Для тех, кого надо проводить достойно, а провожать-то доктор как раз и не умеет, его учили лечить, а не провожать, а это совсем особая наука… А словосочетание «детский хоспис» до сих пор вызывает такую панику, как будто паникой и правда можно остановить смерть, и самое главное - запретить «дома смерти» для детей, а уж старуха с косой сама сбежит, напугавшись запрета...
- Вот Панин, - сказал доктор. - Знаете Митю Панина?
- Нет.
- Ну и не надо, все равно уж…
- Так плохо? - спросила я.
Доктор махнул рукой и снова снял очки.
Лейкоз. Рефракторное течение. Это очень плохое слово - «рефракторное». Одно из первых страшных слов, которые я узнала в больнице. Это значит, что ты «не отвечаешь» на лечение. Тебе «капают» самые лучшие лекарства, проводят самую суровую терапию, а ты - «не отвечаешь».
Врачи бьются уже полгода. Тебя смотрят серьезные пожилые профессора и молодые европейские гении. Твой доктор выдумывает новые «протоколы» лечения. Пробует то и это.
И у них у всех ничего не получается. Не выходит. Твоя болезнь намного сильнее, чем все они вместе взятые.
«По-хорошему», то есть - по правилам, тебя надо выписывать домой. В маленький городок на Волге. Там у тебя папа, сестра, любимые игрушки. Там тебя нужно баловать, как балуют только таких детей…
Все разрешать, всему потакать, не боясь «испортить». Потому что у тебя нет времени на то, чтобы «испортиться».
- Ну что же ты?! Лепи!
Ты недоволен мною. Еще бы. Доверил неизвестно кому самую важную, шестую ногу, а она сидит, комкает пластилин и смотрит мимо…
- Мы будем делать экспериментальную химию, - вдруг говорит твоя мама. Тихо говорит, горячим заговорщицким шепотом, мне одной. - Это шанс.
- Это шанс, - повторяю я эхом.
- Я подписала согласие.
- Правильно.
Как будто спрашивала она меня, правильно или нет… Как будто есть хоть кто-нибудь на свете, кто имеет право ей советовать...
Шестая нога готова. Мы прикрепляем ее к кошкиному телу, и ты, осмотрев работу, делаешь широкий мужской жест:
- Бери. Дарю.
Я бережно заворачиваю кошку в салфетку и слышу деловитое:
- Ты когда ко мне придешь?
Смотрю на маму.
- Митенька, может, у тети нет времени?
Мама готовит мне достойный путь к отступлению. Так, чтобы я могла струсить «красиво», не огорчив Митю.
- Можно мне прийти? - спрашиваю я.
Она улыбается.
Мы торопливо и нескладно обмениваемся телефонами и именами.
Она про меня слышала и записывает - как слышала: Татьяна Викторовна.
Я записываю: Ника.
- Послезавтра - можно?
- Конечно. Конечно.
Не знаю, зачем я беру этот день паузы.
Ясно, что весь день я думаю только о тебе.
В университете - три пары, мы что-то переводим, толкуем со студентами про английскую грамматику…
Моя основная работа - университет. Уже несколько лет это не только основная работа, а еще и убежище, тихая пристань, мир, где все здоровы, а самая страшная проблема - несданный зачет.
У меня в сумке, в маленькой пластмассовой коробочке, лежит завернутая в вату шестиногая кошка.
После работы я еду в магазин игрушек.
Некоторое время хожу вдоль стеллажей…
Мимо кукол, мимо погремушек - ты уже взрослый…
В больницу нельзя принести плюшевого кота с хитрой мордой, потому что по нашим санитарным нормам плюш запрещен - в нем микробы. Подержав кота в руках, сажаю его на место. Мне очень нравится кот, но я стараюсь представить, что понравилось бы тебе…
Вспоминаю твой серьезный, сосредоточенный, очень мальчишеский взгляд.
Я покупаю алую спортивную машину «на пульте» и батарейках.
Пройдет четыре месяца, и веселая продавщица в магазине запомнит меня и будет встречать радостно:
- Вот новая машинка, такую вы еще не брали!
Наступает «послезавтра».
Меня почему-то слегка потряхивает, и я даже прислушиваюсь к себе - уж не заболеваю ли. В больнице нерушимое правило: малейший насморк - табу. «Химия» убивает иммунитет, и самая легкая, едва незаметная простуда может кончиться бедой.
Но нет, я в порядке. Просто почему-то волнуюсь.
Твоя мама встречает меня в коридоре.
Пока я переобуваюсь, переодеваюсь, натягиваю маску, мою руки с мылом, а потом тру их спиртом, она стоит рядом и улыбается. Так, словно я пришла в хорошие веселые гости.
- Он вас так ждал!
Я открываю дверь бокса. Ты сидишь на кровати, спиной ко мне, взгляд твой прикован к экрану. На экране - мультипликационный ежик, бредущий сквозь туман.
Я получаю несколько секунд форы - чтобы рассмотреть твою тонкую шейку, острые лопатки и лысый затылок. На тебе трусы и майка. От мигающего прибора на высокой подставке к тебе тянется тонкая трубка. Катетер приклеен пластырем возле ключицы, но этого я не вижу: ты не оборачиваешься.
- Смотри, кто пришел! - говорит твоя мама.
Ты смотришь на меня через плечо. И спрашиваешь совершенно взрослым тоном:
- Что так долго ехала? Пробки?
Я потом привыкну к тому, что иногда, словно забывшись, ты ведешь себя совсем как взрослый. Как будто кто-то поручил тебе роль маленького мальчика в сложном, дурацком спектакле, и ты иногда забываешь эту роль.
Я тащу из шуршащего пакета коробку, и ты замираешь, расширив глаза от восторга.
- Машина! - выговариваешь ты одними губами. - Какая машина!!!
- Это «Феррари», - сообщаю я с нарочитой небрежностью.
- «Феррари!» - выдыхаешь ты.
Твои руки подняты вверх, ладони раскрыты, пальцы растопырены. Ты не прикасаешься к коробке.
Любой мальчишка порвал бы ее мгновенно, схватил бы игрушку.
Ты едва дышишь, замерев над сокровищем, не прикасаясь руками. Не трогая.
Потом, оставшись одна в машине у больничного забора, я буду рыдать, глотая теплую воду из пластиковой бутылки, размазывая по щекам слезы. Твой страшный диагноз для меня - слова на бумаге. Можно отвлечься, отрешиться, не думать. Даже от катетера под ключицей можно попробовать отвлечься. То, что тебе запрещено трогать руками принесенный с улицы предмет, и ты привык, уже привык не трогать - отчего-то гораздо страшнее.
- Ну протри же «Феррари» спиртом, - умоляешь ты.
Мама пшикает на игрушку из специальной бутылки с распылителем.
Готово.
Ты прижимаешь к себе автомобиль, и мы с мамой перестаем для тебя существовать.
- Скажи Татьяне Викторовне спасибо!
Какое там! Точным движением крошечных пальчиков ты рассовываешь по местам батарейки, захлопываешь крышечки, и через секунду маленький бокс наполняется жужжанием машины и твоим самозабвенным визгом.
Мы с твоей мамой сидим в уголке, и она говорит быстро-быстро, тихо-тихо. Так, что я едва слышу, больше догадываюсь. Мама рассказывает о том, как вы жили в городке на Волге, как ты рос веселым человеком с рыжими кудрями, как тебя любили все соседи и как сестренка Мила гордилась тобой.
И как однажды мама заметила, что ты стал уставать, и охотно спать днем, а раньше не спал, совсем не спал… А потом участковый врач сказал, что у тебя грипп, и все думали, что это очень плохо, что грипп…
Это обычная история, похожая на все другие истории в отделении онкогематологии.
Я слышала их много, я даже как-то привыкла к ледяному ужасу внутри, и даже как-то приучилась отключать воображение, перестала примерять на себя.
Я попала в больницу так, как попадают все, - случайно. Это потом, присмотревшись, начинаешь понимать, что случайность - это милосердно адаптированный вариант воли Божьей. Расслышанный сквозь помехи приказ. Выполняешь его, не раздумывая, а потом, время спустя, смотришь на готовый рисунок и сознаешь: вот зачем оно было… И этот штрих, и тот.
Если бы не «случайность», мы бы с тобой не встретились, Митя Панин.
Если бы не дешевенькая цифровая «мыльница», о которой мечтала «взрослая» девочка Катя…
Я иногда давала денег «на детишек».
Оставляла в ящике для пожертвований в храме. Передавала через студенток, девочек-волонтеров. Покупала иногда незначительную чепуху вроде игрушек, стирального порошка, подгузников…
Мало ли чего не хватает в больницах нашей щедрой Родины.
Натолкнувшись на объявление в Интернете, отсылала какую-то мелочь. Знаете, как это бывает? Сделал что-то незначительное, и как будто плюсик себе поставил. Дескать, молодец, повел себя как приличный человек. Я старалась вести себя прилично. По правде сказать, я старалась при этом не сильно напрягаться.
Сделать последний шаг, перешагнуть порог, честно нырнуть в этот леденящий ужас я не могла. Прибегала, приносила что-то к дверям, совала в руки девочкам-волонтерам: «Вот, возьми, передай!».
Катя хотела фотоаппарат.
Строго говоря, в тот самый момент Катя не хотела ничего. Позади у нее был год в больнице, у нее не было волос, ресниц и бровей, ее непрерывно тошнило, и жить ей было, собственно, незачем. Рядом с Катей сидела мама, которой незачем было жить без Кати. Мама придумывала Кате желания.
Так расставляют вешки по бесконечному болоту, обозначая тропинку через топь. Новая книжка. Вот принесут новую книжку. Ты же хочешь книжку? Новая косынка. Красивая новая косынка. Хочешь? Фотоаппарат. Хочешь? Ты будешь снимать всех, кто придет. Друзей-волонтеров. Доктора. Маму. Смешную щекастую годовалую соседку по боксу, Аньку. Хочешь?
Человек ведь жив, пока он чего-то хочет. Перестал хотеть - умер.
Катя захотела фотоаппарат.
Мы с подругой-фотографом скинулись, купили «мыльницу».
- Передашь? - спросила я знакомую девочку-волонтера.
- А вы сами принесите, - сказала девочка. - Катя рада будет.
Вы замечали, как это здорово у нас у всех выходит - ругать себя «за хорошее»?
«Ах, я такая доверчивая!»
«Ох, доброта моя меня губит!»
А попробуйте-ка встать перед зеркалом и назвать себя трусливой овцой…
Неприятно.
Кажется, как раз тогда я эту трусливую овцу решила в себе придушить. Ну, хоть попробовать.
А Катя, надо сказать, оказалась смешливой лукавой девицей с хорошим юмором, и даже самоиронией, что не так часто водится за пятнадцатилетними.
- Дайте умереть спокойно, - сказала Катя вместо приветствия нам, зашедшим в ее бокс с фальшивыми радостными лицами массовиков-затейников.
- Ну, умереть ты успеешь, - ответила я. - А вот не хочешь ли для начала поступить в университет?
- Я? В университет? - изумилась Катя. - Да разве я смогу? Я, хоть и отличница, а в деревенской школе училась…
- И к тому же помираешь, - «подбодрила» я, - значит, только на заочку. На журфак. Ты, говорят, стихи какие-то пишешь, рассказы… Хочешь?
- Туда ж только по блату…
- Ага, - согласилась я, - вот я он и есть.
- Кто?
- Блат.
- Как это?
- Очень просто. Я буду приходить и тебя учить. Готовить. Знаешь такое слово - репетитор?
- У меня будет репетитор из МГУ?! Но у нас же нет денег! Вы что, будете учить меня бесплатно?
- Нет, - ответила я. - Бесплатно я ничего делать не буду. Ты мне за это дорого заплатишь. Ты мне за это поправишься.
Надо отдать Кате должное, она расхохоталась. Мама Катина отвернулась к окну, а Катя расхохоталась.
Мы стали учиться.
Ее тошнило и рвало. Она не могла сидеть и лежать. У нее болело все тело, сожженное дотла беспощадной «химией».
На ее экзаменах я сидела под дверями. Таскала ее в туалет, умоляла собраться, вернуться в аудиторию, дописать.
Нам было не просто тяжело - мы умирали. Не в шутку. Всерьез.
Нам сто раз казалось, что проще бросить, отказаться, уступить.
На творческий конкурс мы с мамой волокли ее на руках.
Потом я узнала, что она писала сочинение про больничных волонтеров.
Творческий конкурс прошла с высоким баллом.
А знаете, что я скажу вам? Знаете? Три года спустя - три долгих года спустя! - на высокой «белой лестнице» факультета журналистики поймала я за руку ясноглазую веселую девицу, только немножко похожую на ту, прежнюю, в синеву бледную, голенастую девочку со страшными черными кругами вокруг глаз…
Поймала за руку и сказала строгим учительским голосом:
- Это что это ты коллоквиум по «античке» прогуляла? Мне инспектор курса доложила!
И Катя - настоящая, живая Катя! - принялась оправдываться так, как оправдываются все юные прелестные прогульщицы, у которых весна на дворе, ветер в голове, и столько, столько самых важных живых вещей отвлекают их от мертвых поэтов и философов!
И я, делая строгое лицо, думала про себя: «Господи, за что Ты так со мной, Господи?! Мне же вовек не расплатиться!». И Катя вдруг рассмеялась и обняла меня, взрослую, преподавателя, и незнакомые студенты смотрели изумленно…
А потом… Что уж там, потом пошло легче. Потом я приходила в отделение со смешными пальчиковыми игрушками, и, заходя в бокс, говорила из-за двери «смешным» голосом: «Это кто тут живет?!». И незнакомые маленькие люди, истыканные злыми иглами, отравленные жестокой «химией», принимали правила игры, прятались под одеяло, смешно фыркали…
Они, по большинству, необычайно снисходительны к нам, эти насельники принудительных детских монастырей с белыми стенами и стерильно чистыми полами.
Я иногда приходила рисовать с девочками принцесс, я приносила мальчишкам компьютерные журналы и новые игрушки…
В остальное время я преподавала в университете и собирала, собирала, без конца собирала деньги на чьи-то анализы, чьи-то препараты…
Словом, я вела себя отлично.
Я была герой. Без малого - Бэтмен.
Мне явно полагался приз.
Ну и вот, я его получила.
Ты вручил мне розовую кошку.
(...)
* * *
Теперь, годы спустя, я точно знаю, что ничто не кончается со смертью. Таково свойство жизни.
В тот день, когда тебя не стало, я клялась какими-то страшными дурацкими клятвами, что больше не переступлю больничного порога, что заткну уши, запру двери, заложу кирпичом окна, что больше никогда не узнаю о «чужом горе», что больше никому не дам сделать мне ТАК больно.
Недели через три после того, как мы проводили тебя в маленький городок на Волге, я останавливаюсь в ближайшем торговом центре у ларька, где торгуют иконками, крестиками и прочей церковной утварью. Мне нужна длинная цепочка - на моей испортился замок, и я того гляди потеряю крест.
За прилавком сидит тетка в платочке. Покупателей немного, и тетка читает какую-то тоненькую религиозную брошюру. Что-то о способах борьбы с искушениями. Я выбираю цепочку и оставляю сдачу «на храм», от которого торгует ларек. Продавщица радостно рассказывает мне о своем приходе. Я слушаю, теребя пакетик с цепочкой. Народу на Пасху много, а в обычные дни - мало, а надо ходить в церковь всегда, а то Бог накажет.
«Бог посылает детям болезни, чтобы вразумить родителей!» - уверенно и сурово говорит тетка.
До сих пор, думаю я, она меня вспоминает. Она не знала, на какую кнопку она жмет, и превращения вежливой покупательницы в разъяренную мегеру никак не ожидала.
Что я там кричу ей в лицо, как я велю ей не клеветать на моего Бога, что воплю сквозь слезы - не помню. Кажется, потом я прошу у нее, до смерти напуганной, прощения…
Вернувшись домой, я записываю то, чем мне хочется закончить эту коротенькую повесть.
Не пеняйте на Бога.
Бог создал удивительный, добрый, умный и прекрасный мир. Он выстроил над морями горы, Он создал полевые травы и могучие деревья, Он раскрасил в тысячу цветов земных зверей и небесных птиц.
Бог дал вам и мне свободную волю.
Это значит, что я могу выбирать. Прощать или проклинать, любить или ненавидеть, возводить по кирпичику мир или начать войну. Естественно, мне придется иметь дело с последствиями.
Вероятно, Он мог бы принудить вас и меня к добру. Запретить нам грешить, сделать нас всех одинаково милосердными.
Вероятно, Ему было важно, чтобы мы выбрали добро по своей собственной воле. Потому что только от победы добра над злом внутри человека рождается, например, творчество. Отняв одно, вы навсегда лишитесь другого.
К сожалению, приходится признать, что, кроя Божий мир под себя, мы могли бы действовать поаккуратнее.
Сейчас мир напоминает комнату с заклеенными намертво окнами, в которой… ну, скажем, курят. Так курят, что под потолком коромыслом висит сизый дым и почти невозможно дышать. Наша злоба и ненависть - облака этого дыма.
Я рявкнула на кого-то в метро - облако едкого дыма поднялось к потолку. Не простила какую-то мелочь - еще облако. Соврала ради своего удобства - еще одно…
С нами в этой комнате наши старики и дети. Те, кто послабее нас.
Мы кое-как приспособились.
Наши легкие черны, в глазах у нас темно, но мы большие и сильные, мы справляемся.
Наши дети задыхаются первыми.
Мы спорим, кричим, мы чуть не деремся, дым все черней и удушливей, и вот уже их плача не слышно за нашими криками, но кто-то оборачивается и говорит: «Смотрите, он задыхается!».
Странно, но тут мы вспоминаем о Боге.
Мы требуем от Него справедливости. Мы хотим знать, как это вышло, что Он «наказал» самого маленького и слабого.
Он не может нам ответить. Он держит за руку того, кто задыхается в люльке. Там Его место, и с этого места Он не уйдет.
Я знаю, что нужно делать. И вы знаете. В общем, в этом нет ничего сложного.
Надо перестать дышать ненавистью и злобой.
И еще. Надо постараться влезть на табуретку и приоткрыть окно. Хоть чуточку. И подтащить к щели тех, кто еще не задохнулся.
Мне очень повезло. Значительную часть своей жизни я живу среди тех, кто пытается приоткрыть это самое «окно».
Удивительно, но нас очень много. Нас делается больше с каждым днем.
Я думаю, это происходит оттого, что Царство, где маленький Митя Панин играет с птицами, становится ближе с каждым днем.
Статья полностью - тут
http://magazines.russ.ru/znamia/2014/4/13k.html