Ещё по теме
народов и науки История науки как история заимствований
Первая часть статьи Сергея Соколовского, посвященная истории советской этнографии
История советской этнографии практически на всех ее этапах, и даже тогда, когда заимствования совсем не поощрялись, а, наоборот, преследовались как низкопоклонничество перед Западом - состоит из длинной их череды, иногда тщательно маскируемой, а иногда с гордостью демонстрируемой как безусловно прогрессивная и необходимая мера борьбы с местной заскорузлостью. Эпизоды этой истории, их оценка и переоценка и станут здесь главным предметом рассмотрения.
©Далее в отечественной этнологии:
Коренные народы |
Национальные меньшинства |
Этнические феномены Boston Public Library
Сергей Соколовский - доктор исторических наук, главный научный сотрудник Института этнологии и антропологии РАН (ИЭА РАН), главный редактор журнала “Этнографическое обозрение”.
Чем является заимствование - культурной медиацией и искусным переводом, работой по прививке нового знания и заботой о его правильной рецепции, адаптацией новых понятий и терминов, сопровождающейся тщательной отладкой и настройкой смыслов в терминосистеме и тезаурусе принимающей эти новые понятия и термины национальной традиции, или такое культурное брокерство всегда означает интеллектуальную второсортность, раболепное следование за иноземными образцами, тщетную попытку отстающей периферии нагнать ведущие центры производства научного знания? Меня, однако, более чем сами факты заимствований, будет здесь интересовать аффективное отношение к ним, которое нередко сопровождает начальный этап принятия заимствованного знания или приводит к отторжению нового только потому, что оно опознается как чужое.
Забегая вперед и не предъявляя до поры никаких доказательств, я хочу сказать, что я усматриваю в качестве одной из причин предвзятого отношения к заимствованиям в непонимании сути культурной медиации, а также в недооценке роли диалога для развития дисциплинарного знания. Другой не менее значимой причиной эмоционального восприятия любой смены вех (к числу которых необходимо отнести и появление новых подходов или парадигм) является низовая политика идентичности, в контексте которой любая перемена воспринимается как угроза перераспределения ресурсов и власти и возможной девальвацией того, что П. Бурдье назвал символическим капитало. Третья составляющая излишне эмоциональной оценки заимствований коренится в самой сути литературного творчества, в котором участвуют не только поэты и писатели, но и гуманитарии, к числу которых, вне всякого сомнения относилась и, по большей части, продолжает относиться (за исключением горстки специализаций, где исследователи предпочитают видеть себя как социальных ученых, а свои субдисциплины в качестве частей социальных наук) российская этнология. В самом деле, в отличие от “наук” эта дисциплина не имеет парадигм как их описывал Томас Кун, и даже фундаментальные программы РАН в области этнологии и антропологии не могут быть представлены как исследовательские программы в смысле И. Лакатоша, поскольку они не представляют собой организованной совокупности теорий и гипотез. У российской этнологии, впрочем, есть узнаваемая совокупность исследовательских практик и особый жаргон - элементы профессии, создающие опору для идентичности ее членов. Этому жаргону нельзя отказать в аналитичности - он расчленяет социальную реальность и проводит различения там, где взгляд обывателя их не обнаруживает, что и позволяет антропологам претендовать на создание моделей общества и культуры и даже на разработку принципов управления культурным многообразием. С ситуацией заимствования, однако, уже не первый век неизбежно сталкивается всякий теоретик, исследователь или художник, претендующий на создание нового.
Когда-то Шелли в своем эссе «В защиту поэзии» писал о великой поэме, которую «все поэты как сотрудничающие мысли единого великого мозга пишут с сотворения мира». Американский литературный критик Гарольд Блум использовал это утверждение для развертывания своей концепции влияния в поэтическом творчестве в книге “The Anxiety of Influence”. Первый набросок этой концепции он сделал несколькими годами ранее в своей книге о Йейтсе, в которой был брошен вызов сложившимся взглядам на поэтическую карьеру. Во введении к этой книге Блум впервые сформулировал основные принципы нового подхода к литературной критике, предложив рассматривать поэтическое влияние как разновидность меланхолии или фрейдистской встревоженности, беспокойства и страха (anxiety). Согласно этому подходу всякий начинающий поэт вдохновляется высокими образцами поэзии предшественников, но это восхищение, когда он обнаруживает что они уже успели сказать все, что он еще только намеревается рассказать, сменяется раздражением и обидой. Поэт разочарован, поскольку не может чувствовать себя «как Адам ранним утром» (здесь Блум цитирует известное стихотворения Уолта Уитмена: As Adam, early in the morning, Walking forth from the bower, refresh’d with sleep …), обнаружив, что до него уже было слишком много Адамов, успевших дать имена всему на свете. Блум доказательно развивает эту концепцию на материалах творчества поэтов и писателей и других мыслителей.
Он пытается проследить психологию освобождения поэтов от влияния предшественников и достижения собственного поэтического видения. В этой работе Блум противопоставил “сильных поэтов”, способных на разрыв с традицией и осуществляющих решительное перетолкование или “ошибку прочтения” (strong misreading) - поэтам слабым, воспроизводящим идеи предшественников и исповедующим чужие доктрины. Он замечает, что желание избежать повтора и влияния присуще не только поэтам, но вообще всем мыслителям, и, похоже, действует как необходимый инструмент рождения всякой новизны.
Поскольку ученые всегда стремятся к открытию нового, постольку открытая и описанная Блумом теория и техника переоценки или ревизии предшествующего оказывается полезной и инструментально пригодной и для анализа истории науки. Особенно важной представляется описанная этим критиком совокупность приемов переоценки, названных им “revisionary ratios”, к которой прибегают творцы нового, исходно сталкивающиеся с ситуацией “после Адама”, то есть с уже интерпретированной и индоктринированной картиной мира, с общепринятыми или доминирующими теоретическими его объяснениями. В своей следующей книге «Карта перечитывания» он развивает эту концепцию, определяя заимствование следующим образом:
Под «влиянием» я продолжаю подразумевать не заимствование поэтами идей и образов у их предшественников. Влияние, как я его понимаю, означает, что нет текстов, но есть отношения между текстами. Эти отношения зависят от критического отбора поэтом (в т. ч. непонимания или недооценки) тех или иных текстовых фрагментов, причем этот отбор по своей сути не отличается от аналогичной редукции, выполняемой любым «сильным» читателем. Отношения влияния управляют чтением так же, как они управляют письмом, и чтение, таким образом, - это переписывание, а письмо - перечитывание. Так как история литературы продолжается, вся поэзия неизбежно становится стихотворной критикой, а все критические статьи о поэзии - стихотворениями, написанными прозой.
«Сильный» читатель, чьё суждение будет иметь значение не только для него самого, но и для окружающих, помещен в позицию ревизиониста, который хочет не только найти собственное, оригинальное отношение к истине - неважно, в тексте или в реальности, которую он, так или иначе всё равно воспринимает как текст, но и приспособить тексты к собственным переживаниям или к тому, чем он их подменяет, наделяя общеисторическим значением. Эта книга как исследование творческого неверного прочтения или задерживающегося чтения является своеобразным пролегоменом в дальнейшее изучение формирования литературного канона с ревизионистских позиций.
Наука и научное знание в качестве продолжающегося и пока работающего просвещенческого проекта в отношении к новому мало чем отличается от поэзии: новое, а еще лучше - радикально новое как и избавление от влияний предшественников - всегда присутствовали если не как страх повторения, то как озабоченность движением вперед и прогрессом. Не чужды этой озабоченности и российские этнологи. В полемике по поводу переименования дисциплины В.Н. Басилов писал: «И вновь за новым словом будет стоять не действительное новшество, заявившее о себе благодаря развитию науки, а перелицовка старого в угоду моде». В социальных науках и гуманитарных дисциплинах заимствование если и поощрялось, то, скорее, не у предшествующего поколения коллег по цеху, а у дальних «соседей», предпочтительно из естественных и точных наук. Нобелевский лауреат в области экономической социологии и специалист по искусственному интеллекту Герберт Симон писал: «социальные науки привыкли заимствовать модели у наиболее очевидных успехов естественных наук; никакого вреда в этом нет, при условии, что такое заимствование не носит характера раболепного подражания». Очевидно, что эта мысль была ему дорога, поскольку он повторил ее много лет спустя в своей речи в университете Карнеги-Меллона в Питтсбурге (Пенсильвания).
Таким образом, при всей нашей заботе о традициях, конкретные научные проекты, как и науку в целом, вряд ли можно адекватно понять вне их устремленности к новому. Рассмотрение динамики и механизмов заимствования - и в этом ирония всякой деконструкции, по видимости отказывающейся от нового или отказывающей новому в его привилегированном статусе - позволяет сделать небольшой вклад в эту погоню за новизной и осветить саму технологию заимствования как механизм порождения нового. В эту технологию производства новизны и борьбы с влиянием предшественников входит и арсенал средств, описанных Гарольдом Блумом и касающихся, как уже было сказано выше, не столько прямых заимствований, сколько отношений между текстами предшественников и последователей, или в его терминологии - интертекстуальных отношений. Чтобы узнать, какие из этих приемов использовались и используются при разработке научных концепций, рассмотрим их подробнее. Но прежде чем я углублюсь в описание этих стилистических тропов, я хотел бы предостеречь читателя-энтузиаста от часто встречающейся у нас ошибки гипостазирования в данном случае - от излишне расширительного применения метода. Заимствуя этот весьма специфичный метод из области литературной критики и анализа текста, я стремлюсь учесть контекст его создания, и именно этот контекст дает основания для переноса и продуктивного использования этого инструментария применительно к новым объектам. Таким контекстом является аффективное отношение к творчеству и то состояние, которое греки называли ἀγών - состязания, в данном случае - состязательного отношения между последователями и предшественниками, автором концепции, с одной стороны, и ее критиком, или автором конкурирующей теоретической схемы, с другой. Блумовские приемы и техники ревизии были выделены как раз в контексте такой соревновательности/агонии по поводу озабоченности повтором, или иначе - оригинальностью творения, возможностью создания нового, противопоставляемому эпигонскому повторению пройденного.
В социальных науках, где понятия прогресса и поступательного развития знания ставятся под вопрос или, во всяком случае, понимаются иначе, чем в науках точных и естественных, озабоченность новым (трактуемая Блумом, вопреки мнению некоторых из его критиков, вовсе не как эдипов комплекс) не может не порождать риторических форм защиты, создающих особый дискуссионный жанр, для которого я в качестве рабочего термина предлагаю термин «текст-антитеза». У гуманитариев и представителей социальных наук этот жанр с необходимостью возникает в контексте разработки, обсуждения и критики теоретических построений - соответствующих схем, утверждений, концепций, при сравнении прежних и новых, или воспринимаемых как новые, концептуализаций, то есть в разговоре о конструкциях скорее объяснительных, нежели описательных, из чего вытекает, что отнюдь не всякую работу этнологов можно анализировать с помощью этого инструментария. Тем не менее, практически все дискуссии, разворачивавшиеся в тот или иной период истории отечественной этнологии, можно отнести к текстам-антитезам, и все они в той или иной степени опираются на риторические приемы, вскрытые и описанные эти критиком.
Из шести приемов пересмотра или ограничительных тропов (revisionary ratios), которые описывает американский критик в своей книге «Карта перечитывания» , я приведу здесь лишь первые три, поскольку именно они, на мой взгляд, наиболее типичны для риторики и поэтики научного противостояния. Первым из них является т.н. клинамен, толкуемый Блумом как сознательное и корректирующее изначальный образец отклонение. Учение о клинамене дошло до нас благодаря Лукрецию, который, вслед за Эпикуром, называл так незначительное отклонение атома, падающего под действием тяжести: «… уносясь в пустоте, в направлении книзу отвесном, Собственным весом тела изначальные в некое время В месте неведомом нам начинают слегка отклоняться, Так что едва и назвать отклонением это возможно. Если ж, как капли дождя, они вниз продолжали бы падать, Не отклоняясь ничуть на пути в пустоте необъятной, То никаких бы ни встреч, ни толчков у начал не рождалось, И ничего никогда породить не могла бы природа». В соответствие с этим учением клинамен не детерминирован никакой внешней причиной, он возникает просто в силу присущих атому свойств и является нарушением предустановленности закона вертикального падения. Эта теория является по своей сути космогонической, иначе говоря - теорией создания мира.
Критик, искусствовед и философ Михаил Ямпольский, исследовавший проблемы интертекстуальности и посвятивший рассмотрению клинамена часть своей книги «Наблюдатель», также обращался к творчеству Лукреция и работам его последователей и критиков, среди которых был и Маркс, трактовавший клинамен как свободу. Маркс, изучавший в студенчестве эпикурейскую философию и написавший, как мы помним, докторскую диссертацию «Различие между натурфилософией Демо¬крита и натурфилософией Эпикура», писал в своих комментариях к эпикурейскому клинамену: «’Отклонение от прямого направления’ есть ‘свободная воля’».
Критике понятия клинамена как свободы посвящено значительное число литературных и научных работ, начиная от Цицерона и заканчивая ‘неонаучным’ романом Альфреда Жарри «Деяния и суждения доктора Фаустролля, патафизика» (Gestes et opinions du docteur Faustroll, pataphysicien), законченного писателем еще в 1898 г., но опубликованного только после его смерти в 1911 г. и содержащего главу “Клинамен”. В контексте научного знания это понятие рассматривал Б.Г. Кузнецов. В научных текстах мы сталкиваемся с этой фигурой постоянно: оцениваемая концепция в целом верна, однако в определенный момент ее автор якобы начинает двигаться в неверном направлении - корректирующее замечание заимствующего эту концепцию последователя или критика представляет собой небольшую ревизию, позволяющую ему считать отстаиваемую им самим позицию и порождаемую ею скорректированную концепцию новыми. Этот прием сопровождается иногда ироническим отношением к тексту предшественника, нацеленным на ограничение его влияния и подготавливающим ревизию отстаиваемых в этом тексте концепций и взглядов.
Вторым выделенным Блумом приемом творческого иночтения (misreading) в ревизионистском инструментарии, позволяющим адаптировать заимствование и превратить его в механизм порождения нового, является тессера применительно к научному тексту - особый прием дополнения концепции предшественника, при котором исходные термины и понятия сохраняются, но наделяются противоположными смыслами, становясь антитезой к исходным значениям, создавая впечатление, что предшественник не сумел додумать, достаточно углубиться или пойти так далеко, как это делает заимствующий. Термин заимствован из техники создания мозаики, где он обозначает цветную гальку или рубленые кусочки камня, из которых составлялись древние мозаики. У римлян термин обозначал также игральную кость, марку или жетон для голосования, гостевую табличку, половину разломанной пластинки, служащей паролем (греч. - σύμβολον). Для Блума организующей метафорой была тессера-σύμβολον, означающая одновременно признание (обладателя пароля) и восполнение до целого (предмета-пароля). Мне кажется, что в известных мне дискуссиях в рамках российской этнологии этот прием встречается не реже чем клинамен, в чем мы еще убедимся. Тессера регулярно использовалась в дискуссиях советских этнологов и археологов с их западными оппонентами. Показательным случаем являются дискуссии по поводу этногенеза славян и германцев, стимулированные работами немецкого археолога Густафа Коссины, в особенности с переизданной в 1936 г. его работой по происхождению ранней истории германских племен, использовавшейся фашистами в идеологическом обосновании германской экспансии. Советские археологи заимствовали у Коссины этническую трактовку археологических культур, противопоставив, однако, его миграционистским построениям марристскую концепцию автохтонного происхождения народов, тем самым изменив на диаметральный смысл всей его концепции.
Третьим приемом утверждения самостоятельности и оригинальности, обнаруженным и описанным Гарольдом Блумом, является кеносис (от греч. κένωσης - опустошение), защитная реакция на повторение, при которой последователь утверждает свою самостоятельность ценой опустошения собственного духовного мира, обрывая тем самым наполнявшие этот мир связи со своим предшественником. Этот термин Блум заимствовал у святого Павла, где он использовался для описания состояния Христа, смиренно принявшего переход от божественного к человеческому статусу. Использование этого приема требует особого контекста, например, размышления о природе творческого вдохновения, ведущего к открытиям, отказ от которого (смирение) как бы умаляет достижения предшественника, который такого смирения либо не сподобился, либо был в нем недостаточно искренен, о чем и свидетельствуют его «достижения», ставящиеся теперь в кавычки, превращающиеся в слишком мирские, мелковатые, ненастоящие. Этот механизм психологической защиты хотя и встречается в научном творчестве, но текстуальные следы его использования обнаружить сложнее, поскольку само его использование приводит к отказу либо от теоретизирования, либо от творчества вообще. Остается, впрочем, вопрос можно ли трактовать как кеносис ограничение чистой описательностью («скромные заметки на полях дневников…») - позицию, нередко встречаемую у этнографов («в этой статье мы приведем описание … »).
В биографической литературе или размышлениях о профессии не часто встретишь рассуждения о том, почему человек ограничивает себя только сбором материалов и их описанием, определяя свои задачи как ответы на вопросы «что», и иногда - «как», но не отваживаясь на гипотезы, отвечающие на вопрос «почему», что и является попыткой теоретизирования, хотя в истории российской этнологии такого рода размышления или хотя бы сопоставительные оценки теории и описания несомненно встречаются. В своей известной полемической статье этнограф и религиовед В.В. Басилов пытается снять противопоставление теории этнографическому «собирательству» и «описательству», утверждая, что «теоретический труд в этнографии - это прежде всего рассмотрение фактического материала». Интересно, что он снимает эту антитезу, используя чисто риторические средства - употребляя вместо термина “анализ” значительно менее обязательное слово “рассмотрение”. Чуть выше в этой же статье он утверждает, что «теоретическое богатство этнографии состоит в комментариях к конкретным явлениям, общие же закономерности, вытекающие из всего богатства разнообразных культур народов мира, в большинстве своем укладываются в рамки концепций, которые принадлежат всей исторической науке в целом». К такому отношению к теоретическому знанию и его роли в истории российской этнографии близка и позиция Вима ван Мёйрса, сводящего всю палитру исследовательских установок российских этнологов к политическому прагматизму и схоластике, поскольку он полагает, что «историю российской или советской этнографии последних ста - ста пятидесяти лет можно описать метафорой охотников и собирателей»: “охотники”, по ван Мёйрсу, - «это те этнографы, которые занимаются политически и идеологически актуальными вопросами современности и понимают в качестве своей первостепенной задачи проникновение в сегодняшнюю общественную реальность с целью ее изменения»; от них отличаются “собиратели”, «предпочитающие держаться на расстоянии от объекта своих исследований, который всегда лежит в прошлом, даже если и проводятся сравнения с современностью».
В перспективе предлагаемого здесь анализа противопоставление теоретического и эмпирического снимается: невозможно всерьез утверждать, что прогресс дисциплины зависит от введения в научный оборот новых описаний, или что такие описания и являются настоящими инновациями, лежащим в основе ее развития. Инновациями здесь как и в других научных дисциплинах обычно признаются новые методы, принципы, методология, концептуализации, объяснения, теории и вновь вводимые теоретические объекты. Можно, разумеется, вслед за Гирцем утверждать, что от предшественников остаются лишь описания, воссоздающие атмосферу мест их полевой работы, но, во-первых, эту точку зрения нельзя считать убедительной, поскольку сам Гирц от теоретизирования не отказывался, а во-вторых, последовательное ее проведение заставляет антрополога, который ее разделяет, отказаться от притязаний на статус научности своих описаний, превращая их в род писательства, в особый литературный жанр, или реалистическую манеру письма с присущим ей специфическим набором сюжетов и объектов описания. В российской этнологии такую позицию занимают единицы, в то время как на протяжении едва ли уже не века все ее официальные лидеры придерживаются вполне традиционного взгляда на этнологию/антропологию как на самостоятельную научную дисциплину. В цитированном выше высказывании В.А. Тишкова о “теоретических заметках” отстаивается позитивистский идеал индуктивного построения теоретических обобщений, не выходящий за рамки идей логического позитивизма периода Венского кружка 1930-х гг., включая резкое противопоставление эмпирического и теоретического за счет выделения «эмпирической основы» в виде наблюдений и фактов и отрицательное отношение к «метафизике» или «философии», к которым здесь относятся любые высказывания помимо эмпирических обобщений. Здесь не отрицается роль теории в развитии дисциплины, хотя теоретическое знание и ограничено в таком подходе т.н. теориями среднего уровня.
В случае российской этнологии в ранге таких теорий или концептуализаций выступали исторически сменяющие друг друга концептуализации этнических феноменов более известные как «теория этноса». Здесь уместно отметить, что вопреки позитивистским установкам авторов этих концепций, «введение в научный оборот» описания еще одного народа или еще одной стороны его культуры (как и еще одного нового факта, характеризующего народ или культуру) никем из них не рассматривались как повод для пересмотра доминирующих подходов, и уж тем более - как революционный прорыв или особый прогресс, как и не использовались инструментально для оформления такого разрыва. Иными словами, новые концепции не строились как обобщения новых фактов, а выдвигаемые положения не носили пресловутого протокольного или эмпирического характера, казалось бы предполагаемого в индуктивно развиваемых теориях, «опирающихся на факты» или на «скромные обобщения на полях дневников». Все эти изменения, представляющие аналоги парадигм в естественных науках, происходили на иных основаниях, а эмоциональный накал разворачивавшихся вокруг них дискуссий свидетельствует скорее об идеологической, нежели логической или сугубо дисциплинарной мотивации этих концептуальных перестроек. Здесь-то и пригождается аналитический инструментарий, предложенный Блумом. Однако рассмотрение трансформаций теории (или теорий) этноса должно стать предметом отдельного рассмотрения.
Окончание