Георгий Иванов. Выборка о Гумилеве

Nov 24, 2013 22:25


Было начало августа, была теплая светлая ночь. Мы шли из Дома поэтов с
Литейного мимо Летнего сада и Марсова поля домой. Я жил на Почтамтской,
Гумилев - на Мойке в Доме искусств. Гумилев был очень весел: только что была
решена постановка его поэмы в стихах "Гондла", это очень его радовало.
У ворот Дома искусств мы поцеловались, как обычно. "До завтра". Но ни завтра,
ни никогда мы не увиделись больше.
На другой день вечером я заходил к Гумилеву, но его не было дома, а наутро
меня разбудил телефонный звонок. Гумилев арестован.
Последняя весть от него была открытка, полученная за два дня до смерти:
"Не беспокойтесь обо мне. Я чувствую себя хорошо, играю в шахматы и пишу стихи.
Пришлите табаку и одеяла..."

...Семилетний Гумилев упал в обморок от того, что другой мальчик
перегнал его, состязаясь в беге. Одиннадцати лет он покушался на
самоубийство: неловко сел на лошадь - домашние и гости видели это и
смеялись. Год спустя он влюбляется в незнакомую девочку гимназистку. Он
следит за ней, бродит за ней по улицам, наконец, однажды подходит и,
задыхаясь, признается: "Я вас люблю". Девочка ответила "дурак" и убежала.
Гумилев был потрясен. Ему казалось, что он ослеп и оглох. Он не спал ночами,
обдумывал способы мести: сжечь дом, где она живет? похитить ее? вызвать на
дуэль ее брата? Обида, нанесенная двенадцатилетнему Гумилеву, была так
глубока, что в тридцать лет он вспоминал о ней смеясь, но с оттенком
горечи...

Гумилев подростком, ложась спать, думал об одном: как бы прославиться.
Мечтая о славе, он вставал утром, пил чай, шел в Царскосельскую гимназию.
Часами блуждая по парку, он воображал тысячи способов осуществить свою
мечту. Стать полководцем? Ученым? Изобрести перпетуум-мобиле? Безразлично
что - только бы люди повторяли имя Гумилева, писали о нем книги, удивлялись
и завидовали ему.

Понемногу эти детские мечты сложились в стройное мировоззрение,
которому Гумилев был верен всю жизнь. Гумилев твердо считал, что право
называться поэтом принадлежит тому, кто не только в стихах, но и в жизни
всегда стремится быть лучшим, первым, идущим впереди остальных. Быть поэтом,
по его понятиям, достоин только тот, кто, яснее других сознавая человеческие
слабости, эгоизм, ничтожество, страх смерти, на личном примере, в главном и
в мелочах, силой воли преодолевает "ветхого Адама". И, от природы робкий,
застенчивый, болезненный человек, Гумилев "приказал" себе стать охотником на
львов, уланом, добровольно пошедшим воевать и заработавшим два Георгия,
заговорщиком. То же, что с собственной жизнью, он проделал и над поэзией.
Мечтательный грустный лирик, он стремился вернуть поэзии ее прежнее
значение, рискнул сорвать свой чистый, подлинный, но негромкий голос,
выбирал сложные формы, "грозовые" слова, брался за трудные эпические темы.
Девиз Гумилева в жизни и в поэзии был: "всегда линия наибольшего
сопротивления". Это мировоззрение делало его в современном ему литературном
кругу одиноким, хотя и окруженным поклонниками и подражателями, признанным
мэтром и все-таки непонятым поэтом. Незадолго до смерти -- так, за полгода
- Гумилев мне сказал: "Знаешь, я сегодня смотрел, как кладут печку, и
завидовал - угадай, кому? - кирпичикам. Так плотно их кладут, так тесно, и
еще замазывают каждую щелку. Кирпич к кирпичу, друг к другу, все вместе,
один за всех, все за одного. Самое тяжелое в жизни - одиночество. А я так
одинок..."

В дни, когда Блок умирал, Гумилев из тюрьмы писал жене: "Не беспокойся
обо мне. Я здоров, пишу стихи и играю в шахматы". Гумилев незадолго до
ареста вернулся в Петербург из поездки в Крым. В Крым он ездил на поезде
Немица, царского адмирала, ставшего адмиралом красным. Не знаю, кто именно,
сам ли Немиц или кто-то из его ближайшего окружения состоял в том же, что и
Гумилев, таганцевском заговоре и объезжая в специальном поезде, под охраной
"красы и гордости революции" -- матросов-коммунистов, Гумилев и его товарищ
по заговору заводили в крымских портах среди уцелевших офицеров и
интеллигенции связи, раздавали, кому надо, привезенное в адмиральском поезде
из Петербурга оружие и антисоветские листовки. О том, что в окружении Немица
был и агент Че-Ка, провокатор, следивший за ним, Гумилев не подозревал.
Гумилев вообще был очень доверчив, а к людям молодым, да еще военным --
особенно. Провокатор был точно по заказу сделан, чтобы расположить к себе
Гумилева.
Он был высок, тонок, с веселым взглядом и открытым юношеским лицом.
Носил имя известной морской семьи и сам был моряком -- был произведен в
мичманы незадолго до революции. Вдобавок к этим располагающим свойствам этот
"приятный во всех отношениях" молодой человек писал стихи, очень недурно
подражая Гумилеву...
Вернулся Гумилев в Петербург загоревший, отдохнувший, полный планов и
надежд. Он был доволен и поездкой, и новыми стихами, и работой с
учениками-студистами. Ощущение полноты жизни, расцвета, зрелости, удачи,
которое испытывал в последние дни своей жизни Гумилев, сказалось, между
прочим, в заглавии, которое он тогда придумал для своей "будущей" книги:
"Посередине странствия земного". "Странствовать" на земле, вернее, ждать
расстрела в камере на Шпалерной, ему оставался неполный месяц...
Гумилев в день ареста вернулся домой около двух часов ночи. Он провел
этот последний вечер в кружке преданно влюбленной в него молодежи. После
лекции Гумилева -- было, как всегда, чтение новых стихов и разбор их по всем
правилам акмеизма -- обязательно "с придаточным предложением" -- т. е. с
мотивировкой мнения: "Нравится или не нравится, потому что...", "Плохо,
оттого что..." Во время лекции и обсуждения стихов царила строгая
дисциплина, но когда занятия кончались, Гумилев переставал быть мэтром,
становился добрым товарищем. Потом студисты рассказывали, что в этот вечер
он был очень оживлен и хорошо настроен -- потому так долго, позже обычного и
засиделся. Несколько барышень и молодых людей пошли Гумилева провожать. У
подъезда "Дома искусства" на Мойке, где жил Гумилев, ждал автомобиль. Никто
не обратил на это внимания -- был "нэп", автомобили перестали быть, как в
недавние времена "военного коммунизма", одновременно и диковиной и
страшилищем. У подъезда долго прощались, шутили, уславливались "на завтра".
Люди, приехавшие в стоявшем у подъезда автомобиле с ордером Че-Ка на обыск и
арест, ждали Гумилева в его квартире.
Двадцать седьмого августа 1921 года, тридцати пяти лет от роду, в
расцвете жизни и таланта, Гумилев был расстрелян. Ужасная, бессмысленная
гибель? Нет -- ужасная, но имеющая глубокий смысл. Лучшей смерти сам Гумилев
не мог себе пожелать. Больше того, именно такую смерть, с предчувствием,
близким к ясновидению, он себе предсказал:

умру я не на постели,
При нотариусе и враче.

Сергей Бобров, автор "Лиры лир", редактор "Центрофуги", сноб, футурист
и кокаинист, близкий к В.Ч.К. и вряд ли не чекист сам, встретив после
расстрела Гумилева М. Л. Лозинского, дергаясь своей скверной мордочкой
эстета-преступника, сказал, между прочим, небрежно, точно о забавном
пустяке:
-- Да... Этот ваш Гумилев... Нам, большевикам, это смешно. Но, знаете,
шикарно умер. Я слышал из первых рук. Улыбался, докурил папиросу...
Фанфаронство, конечно. Но даже на ребят из особого отдела произвел
впечатление. Пустое молодечество, но все-таки крепкий тип. Мало кто так
умирает. Что ж -- свалял дурака. Не лез бы в контру, шел бы к нам, сделал бы
большую карьеру. Нам такие люди нужны...
Эту жуткую болтовню дополняет рассказ о том, как себя держал Гумилев на
допросах, слышанный лично мной уже не от получекиста, как Бобров, а от
чекиста подлинного, следователя петербургской Че-Ка, правда, по отделу
спекуляции -- Дзержибашева. Странно, но и тон рассказа и личность
рассказчика выгодно отличались от тона и личности Боброва. Дзержибашев
говорил о Гумилеве с неподдельной печалью, его расстрел он назвал "кровавым
недоразумением". Этого Дзержибашева знали многие в литературных кругах
тогдашнего Петербурга. И многие, в том числе Гумилев, -- как это ни дико --
относились к нему... с симпатией. Впрочем, Дзержибашев был человек
загадочный. Возможно, что должность следователя была маской. Тогда
объясняется и необъяснимая симпатия, которую он внушал, и его неожиданный
"индивидуальный" расстрел в 1924 году.
Допросы Гумилева больше походили на диспуты, где обсуждались самые
разнообразные вопросы -- от "Принца" Макиавелли до "красоты православия".
Следователь Якобсон, ведший таганцевское дело, был, по словам Дзержибашева,
настоящим инквизитором, соединявшим ум и блестящее образование с
убежденностью маниака. Более опасного следователя нельзя было бы выбрать,
чтобы подвести под расстрел Гумилева. Если бы следователь испытывал его
мужество или честь, он бы, конечно, ничего от Гумилева не добился. Но
Якобсон Гумилева чаровал и льстил ему. Называл его лучшим русским поэтом,
читал наизусть гумилевские стихи, изощренно спорил с Гумилевым и потом
уступал в споре, сдаваясь или притворяясь, что сдался, перед умственным
превосходством противника...
Я уже говорил о большой доверчивости Гумилева. Если прибавить к этому
его пристрастие ко всякому проявлению ума, эрудиции, умственной
изобретательности -- наконец, не чуждую Гумилеву слабость к лести, -- легко
себе представить, как, незаметно для себя, Гумилев попал в расставленную ему
Якобсоном ловушку. Как незаметно в отвлеченном споре о принципах монархии он
признал себя убежденным монархистом. Как просто было Якобсону после диспута
о революции "вообще" установить и запротоколить признание Гумилева, что он
непримиримый враг Октябрьской революции. Вернее всего, сдержанность Гумилева
не изменила бы его судьбы. Таганцевский процесс был для петербургской Че-Ка
предлогом продемонстрировать перед Че-Ка всероссийской свою
самостоятельность и незаменимость. Как раз тогда шел вопрос о централизации
власти и права казней в руках коллегии В.Ч.К. в Москве.
Именно поэтому так старался и спешил Якобсон. Но кто знает!..
Притворись Гумилев человеком искусства, равнодушным к политике, замешанным в
заговор случайно, может быть, престиж его имени -- в те дни для большевиков
еще не совсем пустой звук -- перевесил бы обвинение? Может быть, в этом
случае и доводы Горького, специально из-за Гумилева ездившего в Москву,
убедили бы Ленина...

Гумилев трижды ездил в Африку. Он уезжал на несколько месяцев, и по
возвращении "экзотический кабинет" в его царскосельском доме украшался
новыми шкурами, картинами, вещами. Это были утомительные, дорого стоящие
поездки, а Гумилев был не силен здоровьем и не богат. Он не путешествовал
как турист. Он проникал в неисследованные области, изучал фольклор, мирил
враждовавших между собой туземных царьков. Случалось -- давал и сражения.
Негры из сформированного им отряда пели, маршируя по Сахаре:

Нет ружья лучше Маузера!
Нет вахмистра лучше Э-Бель-Бека!
Нет начальника лучше Гумилеха!

Последняя его экспедиция (3-й год перед войной) была уже широко
обставлена на средства Академии наук. Я помню, как Гумилев уезжал в эту
поездку. Все было готово, багаж отправлен вперед, пароходные и
железнодорожные билеты заказаны. За день до отъезда Гумилев заболел --
сильная головная боль, 40 температура. Позвали доктора, тот сказал, что,
вероятно, тиф. Всю ночь Гумилев бредил. Утром на другой день я навестил его.
Жар был так же силен, сознание не вполне ясно: вдруг, перебивая разговор, он
заговорил о каких-то белых кроликах, которые умеют читать, обрывал на
полуслове, опять начинал говорить разумно и вновь обрывал.
Когда я прощался, он не подал мне руки: "Еще заразишься", -- и
прибавил: "Ну, прощай, будь здоров, я ведь сегодня непременно уеду".
На другой день я вновь пришел его навестить, т. к. не сомневался, что
фраза об отъезде была тем же, что читающие кролики, т. е. бредом. Меня
встретила заплаканная Ахматова: "Коля уехал".
За два часа до отхода поезда Гумилев потребовал воды для бритья и
платье. Его пытались успокоить, но не удалось. Он сам побрился, сам уложил
то, что осталось не уложенным, выпил стакан чая с коньяком и уехал.

В кронштадтские дни две молодые студистки встретили Гумилева, одетого в
картуз и потертое летнее пальто с чужого плеча. Его дикий вид показался им
очень забавным, и они расхохотались.
Гумилев сказал им фразу, которую они поняли только после его расстрела:
-- Так провожают женщины людей, идущих на смерть.
Он шел переодевшись, чтобы не бросаться в глаза, в рабочие кварталы
вести агитацию среди рабочих. Он уже состоял тогда в злосчастной
"организации", из-за участия в которой погиб.
Известно, что Гумилева предупреждали в день ареста об опасности и
предлагали бежать. Известен и его ответ: "Благодарю вас, но мне бежать
незачем -- большевики не посмеют меня тронуть. Все это пустяки".

В тюрьму Гумилев взял с собой Евангелие и Гомера. Он был совершенно
спокоен при аресте, на допросах и -- вряд ли можно сомневаться, что и в
минуту казни.
Так же спокойно, как когда стрелял львов, водил улан в атаку, говорил о
верности "своему Государю" в лицо матросам Балтфлота.
За два дня до расстрела он писал жене: "Не беспокойся. Я здоров, пишу
стихи и играю в шахматы. Пришли сахару и табаку".

Гумилев лелеял очень много замыслов. Каждый из них требовал нескольких лет работы,
но его ли это могло смутить? Он хотел написать "Искусство поэзии" и рассчитывал,
что это будет пять томов по 300 страниц каждый, писал поэму "Дракон". Темой ее были
баснословные времена, участниками - драконы и и первобытные жрецы. Она тоже должна была
составить не то два, не то три тома.
- Но это будет очень скучно, - сказал я как-то Гумилеву.
- Вероятно.
- Но тогда твоей поэзии никто не прочтет.
- Что ж такого, зато когда-нибудь ее заставят зубрить гимназистов.

Совсем незадолго до смерти Гумилева я рассказал ему историю, где-то мной прочитанную, о
шхуне, вышедшей из какого-то американского порта и найденной потом в открытом море.
Все было в порядке, спасательные лодки на месте, в столовой стоял сервированный завтрак, вязанье жены
капитана лежало на ручке кресла, но весь экипаж и пассажиры пропали неизвестно куда. Гумилева очень
пленила эта тема, он хотел писать на нее роман и придумал несколько вариантов, очень любопытных.

...Была весенняя, теплая, петербургская ночь. Несколько человек шло по
Екатерининскому каналу, возвращаясь с блоковского вечера. Далеко впереди,
окруженный хохочущими студистами и студистками, Чуковский. За ними -- тихо
переговаривающиеся Блок и Гумилев. Я шел сзади с В. Зоргенфреем. Спутник мой
был не из словоохотливых. Кругом было тихо. Обрывки разговора шедших впереди
-- долетали до меня.
... -- Нет, Николай Степанович, союза между нами быть не может. Наши
дороги разные...
-- Значит, либо худой мир, либо война?
-- Худого мира тоже быть не может...
Гумилев тихо засмеялся. -- Вы, я вижу, совсем не дипломат. Что ж, мне
так нравится. Война так война...
Рев студентов на какую-то шутку Чуковского заглушил ненадолго этот
разговор. Потом снова донесся смеющийся голос Гумилева:
-- Какие же ваши рыцарские цвета для нашего турнира?
И серьезный Блока:
-- Черный. Мой цвет -- черный.
...Была теплая петербургская ночь. Все мы шли на Литейный в "Дом
поэтов", только что начавший устраиваться хлопотами Гумилева.

Меньше чем через четыре месяца, с эстрады этого же "Дома поэтов",
буфетчик, которому "Дом" был отдан на откуп, извиняясь перед посетителями за
какой-то изъян в программе, простодушно заявил:

- Программа не выполнена, так как произошло три несчастья -
арестован Гумилев,
умер Блок -
и... перегорело электричество.

____
Апогей советской власти...

Литлисток, История

Previous post Next post
Up