В стране глины и песку (5/5)

Oct 14, 2016 14:10

Оригинал взят у rus_turk в В стране глины и песку (5/5)
А. М. Никольский. В стране глины и песку. (Путевые очерки) // Мир Божий, 1894, № 9, 10.

Часть 1. Часть 2. Часть 3. Часть 4.

Н. Н. Каразин. Усть-Урт

Берегом Арала мы шли не более часу. Забрав воды из колодца в уступе обрыва Усть-Урта, мы направились вглубь степи. Потянулись дни за днями однообразной дороги; завтра как сегодня, послезавтра как завтра; все та же ровная, как пол, глинистая степь, широкая, как море, и, как ладонь, голая. Ни малейший бугорок, ни один кустик не разнообразят этого унылого пейзажа. Степь впереди, степь сзади, и куда ни взглянете, до самого горизонта все степь и степь, покрытая синим куполом безоблачного неба. Изредка из-под ног верблюда выпорхнет грязно-желтый, как глина, крошечный жаворонок, Бог знает зачем поселившийся здесь. Один раз вдали как тени промелькнули три антилопы и, как бы растаяв, скоро исчезли в пустыне. Где-то посередине дороги мы встретили стаю грифов, сидящих около растерзанного трупа павшего верблюда. Вот и все животные обитатели этой страны глины, которых мы видели в течение девяти дней пути. Здесь только становится понятным, что значит «корабли пустыни». Действительно, надо только удивляться, как могут верблюды, при всей их неприхотливости, поддерживать свое существование в здешней степи. Правда, присмотревшись к ее поверхности, нетрудно убедиться, что она не так уж гола, как кажется с первого взгляда - на ней все-таки есть растительность, но зато какова же эта и растительность! Кое-где торчат былинки выжженной солнцем полыни, высотой около трех вершков, а во всяком случае не более четверти аршина. Они такого же грязного цвета, как и сама глина, поэтому они и не заметны при поверхностном взгляде. К тому же нельзя сказать, чтобы былинки эти слишком жались друг к другу; местами одна от другой растет не ближе как на аршин, а в промежутках чистейшая глина. Вот этим-то призраком травы и питается верблюд. Сколько надо ему отдельных травинок, сколько щипков он должен сделать, полагая на каждую по щипку, и сколько верст ему нужно обойти по степи, чтобы набить свой трехэтажный желудок! Между тем и на этом подобии корма, без воды в течение 4, даже 6 суток, верблюд идет, да еще как идет! Мы выступали обыкновенно вскоре после полуночи. Уж рассветать станет, я уже высплюсь в своей корзинке, а верблюды идут, я опять засну и снова проснусь, уже солнце начинает печь, а верблюды все идут. Незадолго до полудня мы останавливались часа на два варить, а затем снова шли до самого вечера. 14 часов в сутки изо дня в день две недели шагали наши верблюды, да и на остановках, хотя и без вьюка, они все-таки бродили по степи, отыскивая эти призраки пищи. Едва ли они отдыхали более двух-трех часов в сутки. Так работали наши «корабли пустыни». Что же делали мы сами? А вот что.

Ахметка, в качестве специалиста по пустынным делам, был в некотором роде начальником движения. Он назначал место остановок, время выступления и проч., так как он один знал положение колодцев, знал дорогу или, вернее, чутьем угадывал, куда надо идти: местами не было никакого подобия тропинки. Чем руководствовался в этих случаях Ахметка, Бог его знает. Ночью, должно быть, звездами или ветром, с вечера до утра дующим здесь в одном направлении, а днем, вероятно, солнце показывало ему дорогу, а может быть, жаворонки или полынь, или вон тот уголок отставшей от земли глиняной плитки, как знать?

Киргизы, как истые дети пустыни, знают ее как собственную нагайку. Там, где для постороннего природа пустыни молчит, киргиз ясно слышит ее голос. Мог ли я после этого вмешиваться в распределении времени в дороге? Положим, я хочу ехать, а Ахметка заявляет, что в этом месте надо идти только в то время, когда солнце будет на три нагайки от земли, или когда Джитты-карабчи [Джитты-карабчи в переводе значит «семь воров». Эти семь воров, по представлению киргиз, бегают вокруг железного кола (Темир-кызы), или Полярной звезды.] (Большая Медведица) своим хвостом подойдут к земле на высоту трех верблюдов. На вопрос, почему, он может ответить, что в таком только случае на ночевку придем как раз к колодцу, или на остановке корм будет лучше. Глядишь, так оно и выходит! Словом, Ахметке и книга в руки.

Обыкновенно еще задолго до рассвета, иногда ровно в полночь он подходил к моей корзинке и со словами «Тамыр [слово «тамыр» значит нечто вроде «парень» или «господин»], айда!» дергал меня за ногу. Это означало, что «тамыр» должен был вставать и идти вьючить верблюдов. «Тамыр» вдвоем с Ахметкой поднимал на горб сидящего верблюда 4-пудовый тюк, затем подставлял под него свою спину, а Ахметка переходил на другую сторону верблюда связывать с вьюком корзинку. Покряхтев столько, сколько этого надо было для связывания, «тамыр» получал наконец отпущение грехов, затем залезал в свое висячее логово, Ахметка на свое; верблюды, колыхнувшись три раза, вставали, и караван выступал в путь… Скрючившись в три погибели, укачиваемый в своей люльке, я обыкновенно засыпал. Сквозь сон я думал об Ахметке, каково-то ему бедному сидеть верхом на горбе, когда так хочется спать? Однако, проснувшись как-то на рассвете, я совершенно успокоился на этот счет, увидев, что и Ахметка не дает маху. Со свесившимися вниз головой руками и ногами, как огромный паук, обняв ими кошемную площадку на горбах, лежа спиной кверху, он спал, и спал так крепко, что не слыхал, как запасный верблюд рысцой поравнялся с ним и, сгорая желанием почесаться, пнул боком его сиденье. Тогда и я свернулся зигзагом и тоже заснул, только одни верблюды продолжали бодрствовать и шли себе да шли по пробитой тропинке.

Во время остановок приходил мой черед обнаруживать свои таланты. Из всех наших общих дел единственное не выходившее из пределов моей компетенции занятие было кулинарное дело, но зато во всем его объеме, начиная с добывания топлива. Пока Ахметка возился с верблюдами, удовлетворяя их справедливые требования, я забирал шерстяной мешок, взятый первоначально для дынь, и отправлялся собирать верблюжий кизек. Дело это было простое, в особенности если мы стояли у колодца, где каждый караван оставляет по себе следы. Гораздо труднее набрать здесь сухих полынных былинок для растопки, а еще труднее разжечь кизек. Так как погоды были по большей части тихие, то для того, чтобы развести костер, в него приходилось дуть, и я дул, дул до тех пор, пока глаза не начинали обнаруживать несомненного желания выскочить на лоб. Тогда приходил Ахметка и тоже дул, и до тех же самых пор. При таком усердии кизек, конечно, разгорался, и я начинал варить нечто вроде каши из риса и сухого мясного фарша. Когда это блюдо моего собственного изобретения бывало готово, мы постилали вместо ковра все тот же шерстяной мешок и начинали есть; ели мы с одинаковой готовностью уничтожить свою порцию дотла. Затем принимались за чай. Вот по этому пункту наши взгляды с Ахметкой расходились. Я, как это и следует, относился к чаю как к напитку, поэтому пил его с клюквенным экстрактом; выходило освежительно, да и соленый вкус колодезной воды скрадывался. Ахметка же видел в чае нечто вроде похлебки, поэтому норовил, чем только возможно, сдабривать его. Для этой цели он вез с собой небольшой кожаный турсучок с жидким бараньим салом. В чай же он клал сухари, и если была под руками соль, то и соль. Получалась настоящая похлебка, но я думаю, что она была не лучше спартанской. Признаться, было довольно-таки тошно смотреть, как Ахметка, причмокивая, пил это пойло, поэтому мне очень хотелось научить своего полудикого спутника пить чай как чай, и я предложил вместо сала прибавлять клюквенного экстракта. Сначала Ахметка подозрительно относился к этой красной тягучей жидкости, но когда я объяснил, что это, дескать, «бульдрюгун» (ягода), он решился сделать опыт.

- Якши? (хорошо?) - спрашиваю я.

- Якши, - отвечает Ахметка, и вслед за этим в тот же чай наливает с полстакана сала.

- Якши? - любопытствую я опять.

- Чок якши (очень хорошо), - говорит Ахметка, прибавляя туда же сахару.

Должно быть, это было действительно «чок якши», потому что с тех пор мой ученик неизменно придерживался этого нового способа приготовления чая и скоро перевел весь экстракт.

Может быть, кого интересует наш туалет в дороге, так сообщить об этом тем легче, что у Ахметки не полагалось его совсем, да и я очень успешно приблизился к такому киргизскому идеалу. Только у колодцев, стало быть, дня через два-три, я мыл руки, и это было всё, чем отличался я в отношении туалета от своего спутника. В промежутках между колодцами такую роскошь нельзя позволить из экономии в воде, а беречь воду нам приходилось в особенности потому, что ахметкин турсук еще в начале пути прорвался. Хотя дыру завязали веревкой, но он снова прорвался в другом месте, и мы остались при одной моей банке. Лично я был даже доволен этим приключением с турсуком, потому что, судите сами, какая вода должна быть, если она пробудет дня два-три на солнце в мешке, сделанном из цельной бараньей шкуры. Не было бы большой беды, если бы вода только нагревалась, но она приобретала запах сырой подгнившей кожи; мелкие охлопки кожи плавали в ней в таком изобилии, что она теряла всякие признаки прозрачности. Если к этому прибавить, что она сама по себе имела солоноватый вкус, то будет достаточно, чтобы составить представление о том пойле, которое находилось в ахметкином турсуке. Никакие экстракты в мире не в состоянии были бы сделать такую воду годной для питья. Впрочем, Ахметка пил и говорил «якши». На Усть-Урте в течение 9 дней пути только один раз мы встретили «хак». Это была лужа с площадью не больше обеденного стола и с глубиной в 1½ вершка, так что воду приходилось чрезвычайно осторожно снимать сверху, как сливки, при помощи блюдечка; без такой предосторожности со дна поднималась глинистая муть. Хотя поверхность лужи отливала зеленцой плесени, но, к моему удивлению, вода сравнительно с колодезной оказалась превосходной; во всяком случае, она имела совершенно пресный вкус, а легкому букету плесени можно было и не придавать особого значения.

Итак, стало быть, нас нельзя было упрекнуть в том, что мы чересчур занимались своей внешностью. Это еще виднее будет, если прибавить, что, согласно примеру Ахметки, я спал не раздеваясь, и все 14 дней до самого Каракамыша ни разу не умывал лица. Словом, мы жили совершенно по-киргизски. «Как можно спускаться до степени номада, хотя бы и в пустыне! - может заметить по этому поводу досужий моралист. - Не лучше ли было бы, - прибавит он, - своими европейскими привычками, по крайней мере хоть чистоплотностью, подавать пример киргизу? Виданное ли дело - не умываться в течение двух недель!» Все это, может быть, и так, но только посмотрел бы я на этого моралиста в то время, когда, прожив среди лета несколько дней под открытым небом в степи, он вздумал бы умыть свою выхоленную физиономию. Воображаю, какой поднимет он крик на всю пустыню, когда лицо его начнет гореть, как в огне, а кожа станет лупиться, как у ящерицы. А это всегда бывает, если в тех условиях, в каких находились мы с Ахметкой, обращать внимание на чистоту своей физиономии, да еще прибегать к помощи мыла. Вот зубами мы могли бы щегольнуть с успехом. Что всего удивительнее, так это то, что в степи и у меня они приобрели известную киргизскую особенность, именно сделались белы, как слоновая кость, хотя я не чистил их ни разу. Между тем в Петербурге, несмотря на ежедневную чистку, у меня были… ну, самые обыкновенные зубы, не белее тех, какие только могут быть у столичного жителя. Не знаю, известно ли дантистам это чудотворное влияние степной жизни на зубы, а если известно, то как они объясняют его?

Так протекала наша кочевая жизнь. Как уже сказано было, часов 14 в сутки мы шли. Собственно, шли-то верблюды, а мы, сидя на них, глазели по сторонам, подмечая каждую былинку полыни, если она повыше других вершка на два, или просто-напросто спали. Впрочем, надо правду сказать, что спал больше я; Ахметке же, хотя он и вырос на верблюжьих горбах, все-таки не слишком удобно было лежать со свесившейся вниз головой, поэтому на местах ночевки при первой возможности он постилал на землю свой халат там, где стоял перед этим, ложился и мгновенно засыпал, а я отправлялся бродить по степи. Удивительные ночи бывают в здешней пустыне! Звездные, теплые и тихие-тихие! Как теперь помню одну такую ночь, когда меня особенно поразила тишина. Можно описать какой угодно шум, крик, звон, но как описать тишину, в особенности ту абсолютную тишину, какая бывает здесь ночью? Ни малейшего звука! - вот и все. В других местах, как бы тихо ни было, всегда можно открыть хоть какой-нибудь звук. Если тихо в комнате, вы все-таки слышите или гул, доносящийся с улицы, или чириканье сверчка за печкой; если этого нет, так таракан шуршит по обоям, или, наконец, гудит горящая лампа, или щелкает пламя свечки. Ночная тишина леса, сада, пашни никогда не бывает полной; непременно дрогнет лист, или крикнет сонная птица, прожужжит летящий жук, пискнет комар, а не то так раздастся один из тех неясных, таинственных ночных звуков, происхождение которых известно одному Богу. Словом, везде и всегда слышно хоть что-нибудь, а здесь ничего, так-таки ровно ни малейшего звука. Да и откуда взяться ему в тихую ночь среди спящей пустыни, когда воздух совершенно неподвижен! Тихо так, что, когда я зажег спичку и поднял ее над головой, пламя стояло без движения, как в комнате. Это не та минутная удушливая тишина, какая бывает у нас перед грозой. Здесь дышится легко, воздух чист и спокоен. Вы чувствуете, что так будет всю ночь, так может быть и завтра ночью, и послезавтра, и целые недели, пока не разыграются стихии, а стихии играют здесь больше зимой. Я бродил по степи и, глядя на серп молодой луны, думал, что, должно быть, только там, на луне, где нет ни атмосферы, ни жизни, бывает так же тихо, как здесь ночью. Я бродил и прислушивался, не зашуршит ли где, бегая по глине, хотя бы фаланга, но и ее не было.

Вон белеет крышка моей корзинки, а рядом, наверно, спит Ахметка, но и тот не храпит, и даже не сопит, иначе было бы слышно за несколько верст. Нагнувшись, я вижу на небе черный силуэт нашего верблюда, беззвучно, как привидение, шагающего по степи; а вон, опустив голову вниз, стоит и другой. Чтобы нарушить мертвую тишину ночи, я крикнул, но и сам испугался собственной дерзости. Звук замер мгновенно без малейшего эхо. Ахметка отозвался на крик… и опять стало тихо!

Я еще ничего не сказал о наших встречах с людьми во время дороги. Их было немного. Где-то на середине пути мы повстречали длинный караван, направлявшийся в Хиву из Оренбурга с грузом чугунных котлов, таганов и каких-то ящиков. Караван сопровождали четверо киргиз, загорелых, как мы с Ахметкой, оборванных, как нищие на картинках, и, как шакалы, голодных: последнее было видно по их лицам. Каждый по очереди, по мере того как равнялся с нами, неизменно задавал вопрос: «Шунда́ су бар-ма?» (есть ли там вода). Они спрашивали о хаке, который мы прошли накануне и не нашли в нем ни капли воды. Так как приблизилось время дневной остановки, я предложил киргизам сделать привал, с целью напоить их чаем. Они выпили два чайника, съели изрядное количество сухарей и, как потом оказалось, когда уже их и след простыл, ухитрились прорезать мешок и утащить у нас все сушеное мясо кусками. Мы остались при одном фарше, который, к счастью, лежал отдельно.

Другой раз, уже в конце дороги, утром, когда Ахметка, обняв верблюжьи горбы, по обыкновению спал на ходу, спал и я в своей люльке, нас разбудил окрик нескольких голосов. Проснувшись, мы увидели вокруг себя целую орду киргиз на верблюдах. Тут были и старики, и молодые, и несколько женщин. Мужчины обступили Ахметку и принялись допрашивать его, как и что. Судя по тому, что при этом они ежеминутно заглядывали в мою корзинку, допрос касался меня. Как все азиатские кочевые народы, киргизы любопытны, как бабы, и в десять раз больше их любят посплетничать. Сплетни составляют у них привилегию мужчин и часто единственное их занятие. Киргиз не задумается оседлать лошадь и скакать верст 30-40 к приятелю, единственно затем, чтобы сообщить ему, что у какого-нибудь другого приятеля околел верблюд или лошадь принесла жеребенка. Всякая из ряда выходящая новость, например, появление в степи русского чиновника, или случай крупной баранты [угон скота], разносится по степи с быстротой телеграфа. Ахметка с важным видом вполголоса отвечал на вопросы своих соплеменников. Должно быть, он врал преисправно, если судить по тому, что киргизы в ответ на его слова с прищелкиванием качали головами, ахали и все с бо́льшим любопытством заглядывали в мою корзинку. Одного из них, видимо, не удовлетворяли сведения, полученные от Ахметки, и он решил обратиться прямо ко мне.

- Ахча́ бар? (деньги есть?) - спросил он, подогнав своего верблюда к моей корзиночке.

Такое начало знакомства, по-видимому, не предвещало ничего доброго. Можно было бы подумать, что эта орда диких кочевников, пользуясь безлюдием пустыни, собирается ни больше ни меньше как ограбить меня. На самом же деле, задавая свой вопрос, киргиз не имел никаких злонамеренных целей: его просто разбирало самое невинное любопытство насчет моих денег: а сколько, дескать, может их быть у него. Впрочем, все это я сообразил уже впоследствии, а сначала и мне показалась подозрительной такая любознательность, и сгоряча я решился дать ей отпор.

- Бар (есть), - отвечал я, - коп ахча́ (много денег).

Затем, когда все киргизы, обратившись в мою сторону, навострили уши, я спросил:

- Ахча́ кире́к ма? (не надо ли денег?)

- Кире́к (надо), - отозвался кто-то.

- На! - сказал я и показал при этом сложенную из пальцев фигуру, какую обыкновенно показывают в подобных случаях.

Вся орда покатилась со смеху, смеялись и дамы, и даже мальчишка, сидевший на верблюде среди домашнего скарба, оскалил свои белые зубы.

Пока шли эти разговоры, наш запасный верблюд сообразил, что не следует упускать такого прекрасного случая почесаться, и потому, подойдя втихомолку к своему новому знакомому, на котором сидели две киргизки, начал тереть свою корявую спину об их кошемное сиденье. Сиденье сползло набок, бабы начали падать и, цепляясь за кошму, завизжали на всю степь, а мужчины принялись хохотать. Когда наконец Ахметка отвел несносную животину в сторону, чтобы чем-нибудь вознаградить перепуганных дам, я подарил им две перламутровые пуговицы от блузы и столько же пустых револьверных патронов, и мы расстались друзьями. Наверно, все это киргизки подвесят себе на кончик косы.

Почти восемь суток от самого Аральского моря шли мы ровной, как пол, глинистой степью. Казалось бы, что, пройдя такую обширную равнину, путешественник должен будет подниматься в гору, между тем на девятый день мы подошли к крутому спуску: то был северный край плато Усть-Урта, по которому мы шли до сих пор. Впереди, как в тумане, виднелись неясные очертания Мугоджарских гор, а внизу расстилалась другая степь, но уже много более оживленная. Здесь и полынь была гуще, местами попадалась даже зеленая трава и низкий кустарник. Степные пиголицы, стаи черных жаворонков, мелкие сокола - все это свидетельствовало, что здесь кончается среднеазиатская пустыня и начинается черноземная степь предгорий Урала. По мере нашего движения к северу, ночи становились заметно свежее, в особенности мне холодно было на ходу в корзинке. Вот тут-то мой шерстяной мешок сослужил мне третью и последнюю службу. По ночам я залезал в него, а края подвязывал к телу под мышками. Выходило совершенно по-эскимосски, но только в хивинском мешке. Не помню, в какой по счету день перешли мы Эмбу. Во всяком случае, это было совершенно незаметное событие: верблюды просто перешагнули через нее, не замочив лап. Наконец на 14-й день среди ровной степи показались крыши Темирского укрепления.

- Начальник кибит, - проговорил Ахметка, указывая нагайкой по направлению самой высокой красной крыши; так величал он двухэтажный дом уездного начальника.

Впрочем, киргизы и любой дворец назовут кибиткой, разве только прибавят «улькун» (большая). В Каракамыше я распрощался со своим спутником, подарил ему корзинку и всю лишнюю мелочь, но мешок, мой великолепный мешок, взял себе на память, хотя Ахметка и поглядывал на него очень красноречиво. Отсюда уже на почтовых чрез Илецкую Соляную Защиту я доехал до Оренбурга.

Проф. А. М. Никольский
Того же автора:
Путешествие на озеро Балхаш и в Семиреченскую область;
Поездка в северо-восточную Персию и Закаспийскую область;
В Северной Персии.

См. также:
Н. Уралов. На верблюдах: Воспоминания из жизни в Средней Азии.
Previous post Next post
Up