Представляю еще один фрагмент книги Марселя Гоше «Робеспьер. Человек, который больше всего нас разделяет», связанный с сегодняшней датой Девятого термидора.
«Он повторяет свое самоотверженное заявление, но лишь для того, чтобы с новой силой развить план нападения. «{...} в этой быстротечной жизни я больше всего стремлюсь к любви к Родине и из жажды справедливости; и, более чем раньше, освобожденный от каких-либо личных соображений, я чувствую себя готовым напасть с решимостью на негодяев, сговорившихся против моей страны и против рода человеческого».
Он все знает, намекая о «коварных руках, которые управляют яростью убийц и которые еще не видны всем глазам». Он говорит о «страшных тайнах», которые он «возможно» откроет . Ибо в этом-то и заключается решающий момент: «судьбы республики еще не до конца укрепились».
Достаточно было сокрушения фракций, чтобы исключить опасность, как могло бы предполагать «непредвиденное легкомыслие». «То, что составляет республику, - это не пышность определений, не победа, не богатство, не энтузиазм; это мудрость законов и прежде всего чистота нравов».
Однако в этом отношении все еще предстоит сделать. Необходимо возобновление начатого дела. Робеспьер основательно сосредоточен на этой теме помимо своего любимого рефрена о добродетели народа…
Робеспьер добивается желаемых уступок в отношении применения закона 22-го прериаля (а точнее, в отношении организации сортировки подозреваемых). Видимо, взаимопонимание восстановлено. Именно об этом ослаблении напряженности Баррер сообщает Конвенту в длинном докладе о политической ситуации 25 июля (7 термидора).
Он старается умирить беспокойство. Республика, объясняет он, находится в положении, как бывшем, так и внутреннем, до такой степени улучшенном, что не требует более чрезвычайных мер: «Нужно ли вызывать преступные тени Эбера и Шометта? Оба комитета, обдумав нынешнее состояние государственных дел, так не думают: они хорошо видят несколько грозовых туч, но [...} их можно легко отвести».
Короче, все в порядке. Франция перешла из «состояния несчастья и разорения в состояние счастья и утешения» под руководством революционного правительства. Остается только позволить ему продолжать свое дело до самого мира. Но не все, очевидно, сделали одинаковые выводы из этой якобы согласительной процедуры. Таким образом, заседание 7-го термидора, где Баррер представляет свой доклад, открывается группой якобинцев, чье обращение к Конвенте звучит совсем по-другому.
Их первые слова - «раскрыть заговоры, которые иностранец организовывает в своем отчаянии». Более того, они призывают ассамблею «сохранять во всей чистоте этот возвышенный культ, служителем которого является каждый гражданин, чья добродетель применяется на практике» - точка, которая однозначно протягивает руку робеспьеровской группе.
Но мы знаем, что Сен-Жюсту будет запрещено произносить речь 9 термидора, и это является одним из самых говорящих свидетельств о тех роковых днях. Накануне Бийо-Варенн и Колло д'Эрбуа попросили его на этом знаменитом примирительном заседании не говорить о Верховном Существе в докладе об учреждениях, порученному ему по этому случаю. Остальная часть речи является напоминанием об обидах, высказанных Робеспьером в адрес комитетов в его недавних выступлениях перед якобинцами. Трудно было не увидеть в этом протесте сигнал к бою.
Возможно, Робеспьер истолковал желание своих коллег по комитетам искать согласия как знак того, что его помощь им необходима, и это положение силы оставляло ему возможность еще раз навязать свою волю. С другой стороны, он, возможно, вычеркнул из обсуждения ощущение, что от него уже нечего ждать и ему остается только играть свою роль, рассчитывая при этом на поддержку и свой престиж в рамках Конвента.
Невозможно разгадать в длинной двухчасовой речи, которую он произносит 8 термидора (26 июля), что находится во власти убежденного человека, привыкшего повелевать и слепо уверенного в своей правоте, а что является подсознательно добровольным бегством к самоубийству.
Он был обречен во всех случаях дать официальный выход тяжким обвинениям, которые он произносил с неофициальной трибуны якобинцев. Он должен был, если не считать потери доверия, объясниться о своем уходе из Комитета общественного спасения, или объявить о своем возвращении, или оправдать свой разрыв. Но он был загнан в угол, независимо от выбранного варианта, выход был ожидаем.
Когда 8 термидора он поднимается на трибуну, где не выступал более полутора месяцев, все понимают, что час истины пробил, что «завеса будет поднята», по одному из любимых выражений революционной риторики.
По этой теме его слушатели не могли не разочароваться. Завеса действительно не была поднята. Усиление доносов, начатые якобинцами, не доходя до объяснения в должной форме. Конечно, он формально ставит под сомнение «заговор против Республики», возглавляемый «преступной коалицией, интригующей внутри самого Конвента», но остается ткань намеков, кроме странного исключения, которое оставляет героев компании в тени.
Главный предмет речи, и, конечно, не самый важный в глазах ее автора, - это обширное и яростное самоистязание против гнусного обвинения в диктатуре. Здесь мы находим Робеспьера с его сокровенной потребностью «излить свое сердце» и культивировать образ праведника, подвергающегося преследованиям.
Жертвенное самолюбование, на которое мы неоднократно указывали, достигло своего апогея. «Кто я, кого обвиняют? Раб свободы, живой мученик Республики, жертва столько же, сколько и враг преступления». И еще раз осудить «систему террора», которую хотели ему вменить его враги.
То, как он пытается успокоить целевую аудиторию этой «системы», показывает прекрасно его знание своих врагов Конвенте: бывшие друзья Дантона, «искренние патриоты», на мгновение вызванные эбертистской лихорадкой, представители в командировках, вызванные Комитетом общественного спасения, депутаты болота, по отношению к которым он проявляет необычную теплоту (до тех пор, пока он не защитит себя от того, что он говорил о «болоте» в их месте).
Возникшей раненой чувствительности недостаточно, чтобы смутить холодный взгляд политика…
Правда, редко удается уловить ее в истории, где мы, как правило, не знаем, что в голове у действующих лиц, так что историки перестали о ней беспокоиться. Но революция в этом отношении исключительна. Это, во-первых, опыт воплощения политической идеи, попытка переосмыслить условия общего существования на основе тела принципов. Она не переставала говорить и думать о себе. И никто так не говорил и не обдумывал ее в своей работе, как Робеспьер.
Он был олицетворением этой революции принципов и, не довольствуясь тем, что она была органом его глагола, был до того, что хотел воплотить ее строгость в своей персоне. Именно этой двойной силе духа и примера он был обязан признанной ему единоличной властью, вплоть до доведения ее до разнообразных запредельных диктатур. Нужно постараться проникнуть в эту мыслительную работу, в тех пределах, в каких позволяют оставленные им выражения, чтобы по-настоящему понять смысл этого пятилетнего пути, сосредоточивая, между подъемом и падением, политическую проблему, которую Франции предстояло решать два столетия...»