Удивительным образом, спокойствие и принятие (и даже плохо, казалось бы, сочетающееся с этим имперским городом чувство уюта - а ведь оно есть, ближайшее, теснейшее) здесь вызывают и зябкая сырость, и пасмурность: всё это так и должно быть, совпадает с внутренней точностью города. В свете его собственного сияния (которому, кстати, совершенно не обойтись без мрачных изнанок, тёмных дворов-колодцев и всякого такого: без них сияние было бы уж совсем неправдой; по счастью, это и невозможно) ясность избыточна и едва ли не неприлична, а тепло (не говоря о жаре, Боже избави) вообще из какой-то другой истории. Оно тут случайно.
***
Я бы сказала, что в постоянной напряжённости Петербурга (его исторического центра, который сразу строился как способ решительного присвоения европейской исторической памяти - не той только, что в голове, разлитой по всему телесному чувству; просто - европейской истории; так, как если бы она была уже нами прожита) есть что-то экстатическое (есть и некоторая стиснутость естества этой изначально встроенной в город сверхзадачей, - пожалуй, это единственный в России город с изначальной сверхзадачей), - некоторое постоянное заламывание рук, воздевание их к небу, - нечто театральное, нечто и нарочитое (то есть то, по идее, чего я никогда не любила - в людях, в общении, в чём бы то ни было, не чувствую себя способной любить. Всё это в избытке есть в старой Праге, отчего мне там темно-тревожно по полной программе. Но то же самое - или не то же всё-таки? - в Петербурге почему-то не отменяет ни любви к нему, ни глубокого внутреннего спокойствия в нём, ни чувства совпадения всего этого с естеством вещей [да, вещи в своём естестве темны и тревожны, а как же]). Он строился как декорации к спектаклю, которому ещё предстояло быть сыгранным; декорации, которой предстояло этот спектакль направлять, формировать, а то и попросту создавать его - вытягивать из небытия, из возможности - в существование.
И с тех самых пор у него осталась эта таинственная способность вытягивать из небытия.
Здесь хорошо просто от того, что этот город есть и я в нём есть, и мне ничего от него не надо, кроме одного только (счастливого и всеисчерпывающе-избыточного) факта, что он есть.
С Москвой иначе. В ней - как в материнской утробе, - чувство глубокой принадлежности, - в утробе, из которой возможно родиться только в смерть. Отъезд оттуда навсегда, если бы случился, точно был бы разновидностью смерти - отделения души от решающим образом определяющего её тела. В ней - как в медленно (почти никогда не жаром, - теплом! - хотя иногда и жаром тоже) выпекающей меня печи: всё выпекает, выпекает - вот уже скоро шесть десятилетий.
С нею - отношения постоянного, медленного - потому что очень большого - рождения, которое не закончилось на рубеже июля и августа 1965 года, а тогда только началось.
Петербургу я, конечно, никоим образом не принадлежу; он меня принимает готовенькую - и вообще мои личные подробности, память и обстоятельства не имеют здесь никакого значения, - совершенно независимо от того, что мне очень даже есть что вспомнить в связи с ним, - мои отношения с ним от этого не зависят: он прекрасен независимо от (чего бы то ни было). Я стягиваюсь в точку чистого наблюдения. В этом тоже есть что-то от освобождения от биографии.
Москва обнимает. Она очень участлива и чрезвычайно, избыточно памятлива (и это совершенно не зависит от, скажем, архитектурных и эстетических характеристик пространства). Петербург мною не интересуется - но и слава Богу. И не надо.