Монархия и формирующееся в ее недрах полицейское государство абсолютизируют социальную дистанцию между центром власти и ее пациентами, но отрицают культурную дистанцию между ними.
Царь и мужик принадлежат к одной культуре, языку и вере, только на этом может быть основано их единство. Надежды императоров на верность со стороны своих инокультурных подданных оправдывались нечасто. Австро-венгерским и в меньшей степени российским императорам иногда удавалась тонкая политика, сдававшая государственный суверенитет в обмен на личную верность монарху, но в конечном итоге она всегда вела к краху империй. Работа с культурной дистанцией между властью и подданными - ее изучение, преувеличение, демонстрация, минимизация, отрицание - является ключевым элементом всякой колониальной политики.
Колонизация всегда имеет две стороны: активную и пассивную; сторону, которая завоевывает, эксплуатирует и извлекает выгоды, и сторону, которая страдает, терпит и восстает. Но социальная дистанция между метрополией и колонией не всегда совпадает с этнической дистанцией между ними. Классический случай, когда метрополия и восставшая против нее колония принадлежали одному и тому же этнокультурному миру, дает американская Война за независимость. Англосаксы колонизовали самих себя и восстали тоже против самих себя: революция совпала с деколонизацией. В более обычных случаях между метрополией и колонией существовали и поддерживались культурные различия. Колонизуя Индию или Конго, британцы или бельгийцы с легкостью дистанцировались от тех, кого порабощали и эксплуатировали. Конструирование культурной дистанции вело к формированию особого комплекса наук и искусств, предназначенного для освоения колониальных владений на основе знания-власти: культурной антропологии, литературы путешествий, коллекций артефактов и всего того, что Эдвард Саид назвал ориентализмом (1). Озабоченность этими проблемами обостряется в конце имперского периода, когда недовольство колониальных народов вызывает чувство вины у имперской элиты. В это предзакатное время ориентальные увлечения меняют свой характер: агрессивные политэкономические мотивы уступают место культурно-религиозным симпатиям.
Всегда заинтересованные в территориальной экспансии по периферии своей державы, петербургские правители проявляли странную робость в отношении более далеких завоеваний. Вольтер подсказывал Екатерине Великой колонизовать европейскую Турцию, но ее «греческий проект» был совсем иным: то было строительство новой христианской империи со столицей в Константинополе и собственным монархом (2). В 1808 г . Александр I отказался от предложения Наполеона осуществить совместный поход в Индию; в 1815 г. - отказался от использования своих побед в Европе для присоединения островов и проливов. Завоеваниям был предпочтен Священный Союз, институт пророческий и антиколониальный, отличающийся от нынешнего Европейского Союза разве что участием России. В 1821 г. православные греки наконец восстали против Османской империи. Общество желало вмешательства, Пушкин уже начал учить турецкий язык, но Александр I отказался послать экспедиционный корпус в Стамбул. Потомки Екатерины II всячески ограничивали русское проникновение в Америку, сулившее множество проблем, и в 1867 г. продали Аляску и калифорнийские владения. Иногда колониальные завоевания других держав вызывали попытки подражания снизу: в 1815 г . доктор Георг Шеффер пытался колонизовать для России Гавайи, в 1889 г . казак Николай Ашинов захватил анклав в Абиссинии. Не поддержанные из Петербурга, эти попытки были легко опрокинуты конкурентами. В общем, династия сопротивлялась любым попыткам заморской экспансии, считая их непосильными, невыгодными или безнравственными: отношение удивительное на фоне того колониализма во все стороны, который как раз в эти десятилетия был характерен для всех союзников и противников. Колониальное самоограничение российской геополитики не может быть объяснено ни экономическими, ни тем более стратегическими факторами. Россия располагала значительным флотом, который до Крымской войны, не колеблясь, вводила в дело; но даже почти совсем отрезанная от моря Австро-Венгрия была более активна в колониальной политике. В то же время эта особенность русской традиции может объяснить относительное спокойствие, с которым было воспринято расставание с прилежащими владениями и в 1918 и в 1991 гг.
Со времен Александра I западные владения Империи располагали большими правами и свободами, чем центральные губернии. Крепостное право было ограничено или отменено в Эстонии, Украине и Башкирии раньше, чем у русских крестьян. Согласно расчетам Бориса Миронова, в конце XIX в. жители 31 великорусской губернии облагались вдвое большими налогами, чем подданные 39 губерний с преимущественно нерусским населением. Соответственно империя тратила вдвое больше денег на душу населения центральных губерний, чем инородческих; расходы шли главным образом на «управление» (3). Все это необычно для колониальной ситуации. Европейские империи эксплуатировали завоеванные территории, извлекая оттуда свои доходы и тратя часть на их усмирение и развитие. Российская империя, наоборот, предоставляла своим колониям экономические и политические льготы, создавая им возможности самоуправления и самообеспечения. Большей эксплуатации подвергались центральные районы страны. Соответственно они требовали больших государственных расходов на аппараты управления, принуждения и просвещения.
Главные пути колонизации России были направлены не вовне, но внутрь метрополии. Россия колонизовала саму себя, осваивала собственный народ (4). В отличие от классических империй с заморскими колониями в разных концах света, колонизация России имела центростремительный характер. Миссионерство, этнография и экзотические путешествия - характерные феномены колониализма - в России были обращены внутрь собственного народа. Русские последователи немецких романтиков намеревались опираться на народную традицию и этнические институты типа общины как на ресурсы своего национализма. Огромная и неведомая реальность - народ был Другим. Он выключался из публичной сферы и отношений обмена. Он был источником общественного блага и коллективной вины. Он подлежал изучению и любви, покорению и успокоению, надзору и заботе, классификации и дисциплинированию. Он говорил на русском языке - первом или втором языке столичной интеллигенции; но те же слова произносились иначе и несли иные значения. Народ не мог писать по определению: тот, кто писал, переставал быть народом. Народ подлежал записи: все более точной и объемлющей регистрации своих необычных слов и дел. Так начиналась русская этнография, имперская наука о народе как Другом; этим она была отлична от британской, или иезуитской, антропологии - имперской науки о других народах (5). Когда интеллектуалы записывали то, что говорит народ, то другие интеллектуалы могли верить или не верить их записям в соответствии со своими априорными представлениями. Народ приобретал свойства черной дыры, в которую проваливался дискурс и которой можно было приписывать любые значения. Эта история развивалась от призыва народнической суперзвезды Михаила Бакунина «не учить народ, но учиться у народа» до отчаяния неонароднического бестселлера "Вехи": «Нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом, - бояться его мы должны пуще всех казней власти» (6).
Один из основателей русской интеллектуальной традиции, Петр Чаадаев, нашел свой выход из славянофильской, впоследствии народнической, эпистемы (7). Это он понял деяния Петра Beликого как самоколонизацию России: «Своим могучим дуновением он смел все наши учреждения; он вырыл пропасть между прошлым и настоящим... Он ввел в наш язык западные речения... он почти отказался от своего собственного имени» (8). Согласно Чаадаеву, Петр открыл Россию так, как открыл Америку Колумб, и заселил Россию так, как заселяли Америку пуритане. История есть воспитание человечества, уверен Чаадаев, а русский народ находится в начале истории и потому особенно пригоден для воспитания. Он свободен от языческих преданий и ветхозаветных институтов, которые мешали преобразователям Европы. Примерно то же писал об американцах Алексис де Токвиль: «В Соединенных Штатах общество не переживало младенческой поры, оно сразу достигло зрелого возраста» (9). Чаадаев считал, что эту мысль - в общей ее форме - Токвиль украл у него, Чаадаева (10). Мы видели, что за двадцать лет до этого Сперанский уже дарил ее Бентаму.
В это время Империя осуществляла один из самых масштабных экспериментов в колониальной истории. Военные поселения в центральной России, бурно развивавшиеся с окончания Отечественной войны до начала Крымской, насильственным и радикальным образом меняли жизнь, работу и культуру русского народа. В течение нескольких десятилетий в этих поселениях (в документах эпохи они запросто назывались «колониями» (11)) жило от полумиллиона до миллиона человек. Переселенные из своих общин в царство телесной дисциплины, архитектурной симметрии и поминутного распорядка, крестьяне работали, ели и размножались в соответствии с предписаниями неведомой им рациональности (12). В селениях были открыты «ланкастерские» школы взаимного обучения, отработанные в британских колониях. Несмотря на злоупотребления начальства, жизнь поселенцев наверняка не была хуже, чем жизнь их товарищей, остававшихся в крепостном состоянии. Тем не менее крестьяне отвечали характерным сопротивлением, видимые проявления которого подавлялись шпицрутенами (13). Очевиден путь от александровского проекта военных поселений к троцкистскому проекту аграрных армий, который в конце концов реализовался в сталинских колхозах.
Само сравнение русских с дикарями, подлежащими просвещению, шло из петровской эпохи. Черный прадед Пушкина был извлечен из сераля, чтобы дать русскому народу образец нового человека. Как писал правнук, «Петр имел горесть видеть, что подданные его упорствовали к просвещению, желал показать им пример над совершенно чуждою породою людей и писал к своему посланнику, чтоб он прислал ему Арапчонка с хорошими способностями... Император был чрезвычайно доволен и принялся с большим вниманием за его воспитание, придерживаясь главной своей мысли» (14). Пушкин верит этому успеху Просвещения больше, чем другим, более масштабным. Императору удалось переделать серального арапчонка в артиллерийского офицера; но его собственные подданные с «упорным постоянством» сохраняли «бороду и русский кафтан», и «азиатское невежество царило при дворе» (15). С бородами и невежеством приходилось бороться силой, причем невежество поддавалось легче: оказываясь вдали от двора, Пушкин со значением растил бороду.
История арапчонка, переделанного в пример русскому народу, предстает как эпиграф Просвещению. Оно всегда начинало с техник психологического проникновения, основанных на ожидании культурной близости между властью и народом; не найдя таковой, переходило к паноптическому контролю; а в случае неудачи регрессировало до прямого насилия. Пушкин не объясняет, почему социальная педагогика Петра имела успех в единичном случае и поражение в случае массовом; но читая у философов Франкфуртской школы, что «Просвещение тоталитарно» (16), вспомним пушкинское:
Судьба земли повсюду та же:
Где капля блага, там на страже
Уж просвещенье иль тиран (17).
Пожалуй, обе формулы можно интерпретировать, в свете известной формулы Фуко, как «шантаж Просвещения», который ставит читателя в позицию упрощенного выбора. Вместо этого будем следовать «генеральной линии» Фуко, которую он формулирует как «изучение манер проблематизации», исторических способов оспаривать и обосновывать разные версии Просвещения, а главное, искать выход из них (18).
Ориентализация Чаадаевым собственной культуры вызывала националистическое сопротивление. Донося православной церкви в 1836 г ., Вигель обвинял Чаадаева в том, что тот «отказывает нам во всем, ставит нас ниже дикарей Америки, говорит, что мы никогда не были христианами» (19). Чаадаев и здесь нашел выход. Если в первом «Философическом Письме» идея выключенности русских из истории звучала как трагическое обвинение, то после несчастливой его публикации та же идея переосмысляется в позитивном ключе. Если традиция есть препятствие делу воспитания, значит, отсутствие традиции есть преимущество. Как писал врач Чаадаева в книге, написанной с его слов (интересный случай, когда психиатр пропагандирует идеи своего пациента):
«Россия свободна от предубеждений, живых преданий для нее почти нет, а мертвые предания бессильны... Она может строить участь свою обдуманно... Характер народа совершенно этому благоприятствует. Терпеливый, почти бесстрастный, он готов без сопротивления идти к счастью... Душе его чужда строптивость... Она есть белая бумага, пишите на ней» (20).
Атака на русскую историю превращается в ее апологию. Что казалось бедой, предстает как залог небывалого успеха. Революционные преобразования России, прошлые и будущие, оправдывались этнокультурным представлением о ней как о белой доске. Так же оправдывался, впрочем, и умеренно настроенный Надеж-дин, страдая из-за публикации «Философического письма». Под его обиженным пером радикальная конструкция Чаадаева приобрела до комизма консервативный характер.
«Мы дети, и это детство есть наше счастье. С нашей простой, девственной, младенческой природой, не испорченной никакими предубеждениями... можно сделать все без труда, без насилия: из нас, как из чистого, мягкого воска, можно вылепить все формы истинного совершенства. О! какой невообразимый верх дает нам пред европейцами это святое, блаженное детство!» (21)
Это любование собственной инфантильностью заставляет вспомнить о многом. Кант определял Просвещение как «выход человека из незрелости, в которой он сам себя держит» (22). Многие, однако, остаются в состоянии незрелости из-за своих лени и трусости, но также из-за того, что «сторожам», иначе говоря, властям, выгодно такое состояние. Другой теоретический ответ на идею «блаженного детства» могла бы дать «Демократия в Америке» Токвиля, только что прочитанная Чаадаевым. Деспотическая власть, писал Токвиль, всем похожа на родительскую, но имеет противоположный интерес: родители готовят детей к взрослой жизни, деспоты стремятся сохранить их в младенческом состоянии (23). Эмпирический ответ дали потом либералы нового поколения, которые увидели фактическую ошибку в старом рассуждении о «белой доске»: на деле, русский народ связан традиционной культурой не менее, но в силу своей неграмотности даже более других (24). Последний ответ Канту и соответственно Надеждину дал Фуко. «Я не знаю, станем ли мы когда-нибудь взрослыми», - писал он. Просвещение XVIII в. не достигло этой цели; не помогли и потрясения XX в. Зрелость является не состоянием, но процессом; она продолжается в формах «критического вопрошания, обращенного на настоящее»(25).
-----------------------------------------------------------
1 - См .: Said E. W. 1) Orientalism. London : Routledge, 1978; 2) Culture and Imperialism. New York: Knopf, 1993.
2 - См .: Зорин А. Русская ода конца 1760-х-начала 1770-х годов. Вольтер и «греческий проект» Екатерины II // Новое лит. обозр. 1997. № 24. С. 5-29.
3 - Миронов Б. Н. Социальная история России. СПб.: Дмитрий Буланин, 1999. Т. 1. С. 30-37.
4 - Термин «самоколонизация» использовал уже Сергей Соловьёв, но он не приобрел устойчивости. В итоговом «Обзоре истории русской колонизации с древнейших времен и до XX века» Матвея Любавского (М.: Изд-во МГУ, 1996; книга была написана около 1930 г .) заглавное понятие рассматривается как центробежный процесс, «территориальная экспансия русского народа». Борис Гройс недавно писал о петровских реформах как об «уникальном акте самоколонизации русского народа» (Гройс Б. Имена города // Гройс Б. Утопия и обмен. М.: Знак, 1993. С. 358). В западной историографии понятие внутренней колонизации в используемом нами смысле введено Вебером ( Weber E . Peasants into Frenchmen : The Modernization of Rural France . Stanford, 1976. Ch. 6) и развито Скоттом (Scott J. С . Seeing Like a State. New Haven , 1998). Хабермас использует это понятие в несколько ином смысле, когда говорит о «самоколонизации жизненного мира» ( Habermas J . The Theory of Communicative Action . Cambridge , 1987. Vol . 2. P. 372).
5 - На это различие указал Эрнест Геллнер, связывавший с ним политические особенности русской этнографии; ее классики были, как правило, радикалами, а многие получали первый опыт общения с народом не в экспедициях (см.: Gellner Е. Anthropology and Politics . Revolutions in the Sacred Grove. Oxford : Blackwell, 1995. P. X and 234).
6 - Гершензон M . О. Творческое самопознание // Вехи. М.: Правда, 1991. С. 89.
7 - Любопытно, как историческая личность Чаадаева соответствует этосу Просвещения как его конструировал Фуко: вопрошание современности, осознание разрыва с традицией, аскетизм и дендизм, ироническая героизация настоящего. См.: Фуко М. Что такое Просвещение? / Пер. С. Фокина // Ступени. СПб., 2000. № 1.
8 - Чаадаев П. Я. Сочинения. М.: Правда, 1989. С. 24, 141, 388.
9 - Де Токвиль А. Демократия в Америке / Пер. В. П. Олейника и др. М.: Прогресс, 1992. С. 230.
10 - Чаадаев П. Я. Сочинения... С. 388. Токвиль и Чаадаев встречались в Париже в 1824 г . Мою интерпретацию этой ситуации см.: Эткинд А. Иная свобода: Пушкин, Токвиль и демократия в России // Знамя. 1999. № 6. С. 179-203.
11 - В современном русском языке слово «колония», помимо своего прямого смысла (территориальное владение за границей), используется в характерном значении «исправительное заведение для несовершеннолетних». В XIX в. колониями назывались и многочисленные поселения иностранных «колонистов» в России (см.: Клаус А. Наши колонии. СПб .: Тип . В . В . Нусвальта , 1869).
12 - См .: Pipes R. The Russian Military Colonies // J. of Modern History. 1950. Vol. 22, 23. P. 205-219; Stites R. Revolutionary Dreams. New York : Oxford Univ. Press , 1989. P . 23-24. Русские историки по давней традиции относились к военным поселениям с пренебрежением; попытку позитивной переоценки см.: Сахаров А. Н. Александр I . M .: Наука, 1998. С. 200-204.
13 - В сравнительном аспекте о сопротивлении крестьян в колониях см.: Scott J . S . 1) Weapons of the Weak : Everyday Forms of Peasant Resistance . New Haven : Yale Univ. Press, 1985; 2) Hidden Transripts. Domination and the Art of Resistance. New Haven : Yale Univ . Press , 1990.
14 - Пушкин А. С. Биография А. П. Ганнибала // Пушкин А. С. Дневники. Записки. СПб.: Наука, 1995. С. 67.
15 - Пушкин А. С. Некоторые исторические замечания // Пушкин А. С. Дневники. Записки. СПб.: Наука, 1995. С. 64.
16 - Хоркхаймер М., Адорно Т. Диалектика Просвещения. М.: Медиум, 1997. С. 20.
17- Из стихотворения А. С. Пушкина «К морю» (1824).
18 - Фуко М. Что такое Просвещение... С. 147.
19 - Цит. по: Чаадаев П. Pro et contra / Под ред. А. А. Ермичева, А. А. Златопольской. СПб., 1998. С. 78.
20 - Ястребцов И. М. О системе наук, приличных в наше время детям, назначаемым к образованнейшему классу. М., 1833. С. 197.
21 - Надеждин Н. И. Два ответа Чаадаеву, - цит. по: Чаадаев П. Pro et contra ... С. 96.
22 - Kant I. An Answer to the Question: What is Enlightenment? // What is Enlightenment? / Ed. by J. Schmidt. Berkeley : Univ . of California, 1996. P. 58.
23 - Де Токвиль А. Демократия в Америке... С. 497.
24 - В эмиграции Герцен повторял аргумент, соединивший Токвиля и Чаадаева, возвращая ему революционное звучание. «Обе страны... бедны прошедшим, обе начинают вполне разрывом с традицией», - писал Герцен про Россию и Америку, видя в этом основание их будущего сближения. Либералы отвечали: «Почему вы именно русский народ считаете несвязанным историческими формами? Неужели восьмилетнее отсутствие заставило вас забыть, что мы народ, по преимуществу привязанный к преданиям и привычкам?» (см.: Кавелин К., Чичерин Б. Письмо к издателю // Опыт русского либерализма. М.: Канон, 1997. С. 32).
25 - Фуко М. Что такое Просвещение... С. 147.