Чем больше вглядываешься в восемнадцатый век в Европе, тем больше понимаешь, что самым подлинным и полным выразителем его духа был Эрнст Теодор Амадей Гофман.
Это нелепое и напряженное смешение мистицизма и истовой "научности" (одно только решение парижской Королевской академии наук о запрете изучения метеоритов чего стоит! сколько в этом искренней и наивной преданности позитивной науке!), чувственности и сентиментальности, самой причудливой и игривой фантазии - и отрезвляющей иронии.
Многочисленные и легендарные шарлатаны той эпохи не были шарлатанами в привычном нам смысле слова. Осмелюсь даже предположить, что в большинстве случаев или, по крайней мере, в основе своих взглядов все эти калиостры были искренни. Они в самом деле верили в свое могущество. И тут же легко переходили к мистификациям, не видя ничего дурного в том, чтобы с их помощью доказать маловерам истину.
Прежние методики интеллектуальной опрятности были разрушены. Критерии научности знания едва только нащупывались в полной интеллектуальной тьме нудными дядечками в пудреных париках.
Религиозная строгость была похоронена еще раньше. Уже в конце "длинного шестнадцатого" расцвело протестантское визионерство. В восемнадцатом оно стало нормой. В любом лютеранском приходе любой деревушки были свои местные визионеры.
Идеи сплетались с фантазиями с такой непосредственностью, что отличить одно от другого не могли ни авторы, ни последователи.
Жизнь "по "Новой Элоизе"" в одной семье существенно отличалась от таковой в другой; но в обеих напоминала, с нашей точки зрения, жизнь в сумасшедшем доме.
При этом совершенно реальные научные открытия сыпались, как из рога изобилия, но при этом легко смешивались с идеями, мягко говоря, ненаучными.
Образованные слои чувствовали себя на той границе, за которую достаточно шагнуть, чтобы обрети немыслимое могущество, но за этой гранцей был мрак и не было поводырей.
Верилось во всё.
Это напряженное мирочувствование порождало экзальтацию чувств, жестов, словестных оборотов. ("Ах!" - вскричал Ансельм, прижимая руку к сердцу.) Девичьи обмороки, над которыми потешался уже век девятнадцатый, в восемнадцатом зачастую были реальны. И не только девичьи - в обмороки от избытка чувств падали и мужчины.
Когда мы читаем, что Марат на трибуне Конвента приставил себе пистолет к виску и заявил, что застрелится, если его предложение не будет принято, в этом не было ничего из ряда вон выходящего. Вполне мог и застрелиться. Но предложение приняли.
Робеспьер, который выступал без жестикуляции, из-за одного этого представлялся чудовищем и механическим человеком.
Механические люди с украденными глазами, песочные человеки, маги и визионеры встречались на каждом углу. Феи ходили неузнанными.