Пост-блокадное

May 10, 2020 15:35


1
Ленинград, начало семидесятых. В коммунальной комнате у тети Зои накрыт круглый стол. На стене висит старая, еще довоенная фотография какого-то мальчика чуть постарше, чем Борюсик сейчас. Но детей у тети Зои нет. И мужа нет. Она все время с тетей Дорой, и Борюсик так их и воспринимает: тети Зоя и Дора. У тети Доры тоже висит фотография какого-то мальчика. И еще девочки, но девочка настолько некрасивая, что о ней Борюсик никогда не спрашивал. А о мальчике как-то спросил, но папа почему-то оборвал, хотя вообще-то всегда любил, когда Борюсик спрашивал.
Но сегодня тети Доры почему-то не будет. Она всегда уходит, когда из Москвы приезжает брат тети Зои, дядя Алик. Хотя тетя Зоя почему-то называет дядю Алика Айзик, а он ее не Зоя, а Злата. Борюсик знает, что «дядя Алик очень крупный ученый», хотя и не понимает, почему он крупный, он ведь такой маленький и щупленький? Вообще-то тетя Зоя и дядя Алик двоюродные брат и сестра Борюсиковой бабушки. Он также чувствует, и ему это не очень приятно, что когда приезжает дядя Алик, Борюсиковый папа, который всегда в центре внимания и явно его слово и решит, когда все пойдут за стол, а когда танцевать, вдруг как-то сразу добровольно отходит немножко на второй план и ждет, что скажет дядя Алик. Как будто папа не хочет произнести больше слов, чем его дядя.
Появляются Борюсиковый папа и сын дяди Алика. Веселые, оба в темных очках. Но сын дяди Алика в джинсах, а у папы джинсов нет пока. Они работают в одном институте и очень дружат, но сын дяди Алика уже доктор, а папа пока только кандидат. Хотя Борюсик никак не может понять, во что именно папа кандидат, и точно помнит, что когда у соседки по даче умирала собака и папа ее спас, то соседка спросила папу: «Доктор, а сколько я вам должна?». Но папа с нее ничего не взял, а потом сказал Борюсику «нам от антисемитки ничего не надо».
Звонок, Борюсику страшно. Он слышал, что сегодня дядя Алик приедет с какими-то крупными французскими... Но слово которое шло за французскими, Борюсик не четко расслышал, вернее ему показалось, что папа обсуждал с сыном дяди Алика каких-то крупных французских калек, но слово «калека» они произносили как-то неправильно. Это удивительно, потому что взрослые в семье Борюсика всегда очень четко и грамотно разговаривают. Это у Земляникина мама может сказать «ложи сюда», именно не «положи», а «ложи».
По длинному коридору коммунальной квартиры приближающиеся шаги. Борюсику хочется убежать, закрыть глаза. Он представляет, что сейчас, с трудом просунувшись в дверь, войдут какие-то громилы с оторванными руками и ногами. Таких вот безногих, но только не громил, а грязных и небритых, Борюсик иногда видит на улице. Самое неприятное, это если они вдруг просят милостыню, а их гоняет и забирает милиция. Борюсику становится приятно, когда они исчезают из вида. Но дверь открывается и там появляются не калеки, а красивые люди с очень приветливой улыбкой и не по-русски обращаются ко всем и особенно к тете Зое.
И тетя Зоя с дядей Аликом им на этом языке отвечают. Борюсик никогда раньше не слышал, чтобы говорили не по-русски. За столом папа попытался сказать что-то тоже не по русски, вернее даже не сказать, а ответить, когда к нему обратились, но у него ничего не получилось. Тогда тетя Зоя сказала «лучше говори по-русски, я им переведу». Но когда папа употреблял по-русски какие-то слова, которых не понимали ни Борюсик, ни тетя Зоя, то подключался дядя Алик. Он эти слова знал. Вообще Борюсик никогда не слышал от папы столько незнакомых слов по-русски. Ему казалось, что он уже все русские слова знает.
А потом тетя Зоя подошла к пианино, которое Борюсик никогда раньше не видел открытым, и стала играть и петь на том же нерусском языке. Один из гостей стал подпевать. И никакой он был не калека. Зря они про него так говорили. Пока тетя Зоя пела, Борюсик подошел к дяде Алику.
- Дядя Алик, а на каком это языке вы разговариваете?
- По-французски.
- И мой папа тоже тоже по-французски с ними пытался говорить?
- Нет, это поколение, кроме английского, ничего не знает, хотя и английский, как видишь, разве что статьи читать.
- В газетах?
- Нет, в журналах, - и дядя Алик улыбнулся.
- А вы английский хорошо знаете?
- Нет, мы со Златой только французский и немецкий. Хотя с ней больше по-немецки лучше не говорить. Я как-то заехал к ней с коллегами из ГДР, так она сорвалась. А жаль, до войны переводила и поэзию, и юмор.
Тетя Зоя вернулась за стол. Вечер шел интересно, хотя и непонятно. Потом, дядя Алик сказал: «Ну Злата, меняй сервировку на десерт. Мы чайку и уже пойдем». И тут тетя Зоя, она всегда так делала, ладонью сгребла на скатерти вокруг себя крошки и кинула их в рот. Но именно вокруг себя. Соседские крошки не тронула. Она всегда так делала, и, кажется, даже уже не обращала на это внимания. Гости опешили. Сын дяди Алика в замешательстве повернулся к тете Зое, но не успел ничего сказать. Всегда добрый дядя Алик, обожавший сына и гордившийся им не меньше, чем тот отцом, метнул на него такой взгляд, что Борюсику вдруг стало страшно. Посмотрел на сына и молча перевел взгляд на фотографию мальчика на стене. И Борюсик остро почувствовал, что сыну стало очень стыдно.
2.
Ленинград. Большая комната в коммунальной квартире. Хлебосольные еврейские старики, явно поднадоевшие друг другу, к которым зашел подросток, внучатый племянник. Соседи громко смотрят олимпиаду в Москве.
- Тетя Муся, а расскажите про блокаду.
- Да чего рассказывать?
***
Я проводила по себе руками и не верила, что у меня когда-то было тело. У нас соседка была. Она раз пошла карточки отоваривать, а какой-то мужчина, причем вполне приличного вида, говорит ей: « Знаете, сейчас участились случаи, что нападают и отнимают хлеб. Вам в какую сторону идти? А, ну и мне в ту же. Хотите, идите со мной на всякий случай. У вас где хлеб? Вот и отлично. Прижимайте сумку к себе обеими руками и идите прямо за мной след в след.» Дошли до ее дома, тут-то он у нее сумку с хлебом и вырвал. Вырвал и побежал. Короче, она слегла.
И я пошла ее карточки отоварить. И вот отрезает он мне на весы ломтик хлеба, взвешивает, а потом добавляет еще маленький кусочек. Вот я иду и думаю: Ну ведь если я этот довесочек съем, она ведь не узнает. Съем, а сам ломоть весь ей отдам. Но тогда ведь люди из-за крох умирали. Скольким крох не хватило, чтобы выжить. И вот я думаю, дойду до того перекрестка и там съем, но только там, а не перед ним. Дошла и думаю: нет, не до этого, а вот еще до того. Бегу просто уже. Добегаю и думаю: нет, все-таки еще до того, а там уж съем. Так и дошла до самой квартиры и все ей отдала, не съев. А потом всю ночь ревела.
А когда нам сообщили, что у Мани муж умер, мы кольца ей отдали, чтобы гроб купила и по-человечески на кладбище похоронила. Купили мы гроб, привозим его в больницу, а его там нет. Крысы сьели.
А Исаак в Кронштадте служил. Мы-то всей большой мешпухой в одну комнату переехали, чтобы легче натопить было и по отдельности не перемерзнуть. Книгами топили. У нас до войны роскошная библиотека была. Еще от родителей. И вот Исаак сообщает из Кронштадта, что идет катер и он на нем в такой-то день приедет. Не приехал. Мы узнаем, что катер со всеми генералами там адмиралами немцы затопили. Ну, поняли, нет больше нашего Исаака. А он, такой шлемазл, не успел операцию закончить и на катер опоздал. Так и дожил до старости.
Старик смотрел на нее из угла молча и в разговоре не участвовал. Потом я узнал, что в ту зиму он лежал и умирал. То, что он умирает, знали все. Она взяла маленького сына и с ним уехала по Дороге Жизни, оставив мужа в пустой комнате. И никто не ожидал, что придет какой-то человек, которого потом все ее сестры, но не старик, будут называть спекулянтом и гешефтмахером, и скажет: «Слушай Хаим, я не верю, что твой отец так все ЧК и отдал. Конечно, когда они ставили перед ним парашу и заставляли ложкой жрать дрек, то он отдал им почти все. Но я же его помню. Что-нибудь да оставил. У меня есть бутылка подсолнечного масла. Вот смотри. Вот понюхай». И Хаим обменял эту бутылку масла на все, что ЧК не выколотило из его отца - ювелира. И посуду отдал серебряную с позолотой. И картины на стене. И серебряные субботние подсвечники, переделанные в лампы. И фарфоровые статуэтки. И монеты. И выжил. А дальше они прожили долгую и такую же недружную жизнь как и до войны. И никто не узнает, обсуждали ли они хоть раз ее отьезд?
3.
Год где-то 2010. Питер. Сетевое кафе на Невском. Не отрывая мобильник от уха, обильно обедает лысеющий полный мужчина лет сорока и спокойно беседует с кем-то на весьма неплохом английском. Каким образом ему удается держать телефон, вилку, да еще при этом и писать на салфетке какую-то формулу, так и остается непонятным для официантки, которую явно привлекли его подчеркнуто вежливая речь и при этом несколько развязноватый тон. Одет он в каком-то своем стиле, но без знания моды и, очевидно, не интересуясь ею.
В дверях кафе появляется классической еврейской внешности человек лет восьмидесяти. На нем опрятная одежда, купленная, наверное, еще в прошлом веке. Он взъерошен, возбужден, очки с мороза слегка запотели, и он беспомощно и раздраженно озирается вокруг. Обедающий мужчина говорит в телефон “Sorry, I have to go” и подходит к старику с теплой приветливой улыбкой:
- Дядя Боря, привет! Как доехали? Я же Вам говорил, возьмите такси, я вас втречу и заплачу.
- Не надо мне твоего такси. У меня проезд блокадника, куда хочу, туда и еду и еще быстрее, чем на твоем такси. Я все прекрасно нашел. Я что - не знаю и не разберусь, где на Невском что находится?
Садятся. Сорокалетний мужчина жестом кисти показывает официантке, что его гостю надо помочь снять и куда-то убрать верхнюю одежду. Она подходит, явно фокусируясь на более молодом из родственников, но дядя Боря ее останавливает:
- Не надо мне помогать. Я сам все прекрасно могу снять. И не надо мои вещи никуда уносить. Вот стоит еще один стул. Насколько мне известно, мы никого не ждем. Хотя с этим молодым человеком никогда ничего нельзя гарантировать. Толик, мы ведь не ждем? Маша ведь не прилетела?
- Не ждем, не ждем, - доброжелательно усмехается официантке Толик, и та начинает отдаляться.
- Куда же Вы? Я преисполнен надеждой, что Вы удовлетворите моего дядю в приличествующей моменту гастрономической форме. Что вы будете, дядя Боря? Тут столько всего вкусного, что я вот-вот лопну.
- Не буду я ничего. Я обедаю дома. Я голодным на улицу не выхожу.
- Ну хорошо, тогда принесите две чашки, зеленый чай и ...
- Не буду я ничего к чаю. У меня диабет недавно установили.
- Ну ок, тогда только чай, ибо его можно и при диабете тоже.
Официантка отошла и вернулась с чаем.
- Ну и на сколько ты приехал?
- Да на пару дней всего. Вернее, всего-то в Россию на более чем неделю, но именно в Питер ненадолго.
- К отцу успеешь заехать?
- В этот раз не смогу. На кладбище снега много, а у меня обувь только офисная. А вы продолжаете ездить в командировки?
- Я больше не работаю. Я на этом месте проработал сорок девять лет и несколько месяцев. Я директора попросил: «Дай мне отработать еще год, чтобы было 50 лет на одном месте». Так знаешь, что он мне ответил? «Ты мне портишь возрастную статистику для отчета». Ну так я ему и ответил: « Пошел ты на ...», - и вышел из кабинета, хлопнув дверью.
- Ну и ему же хуже.
- Конечно, хуже. Ты что думаешь, они меня только как инженера использовали? А сколько раз он просил меня по моему блокадному удостоверению билеты без очереди брать? Я же никогда не отказывал. Он моими блокадными льготами пользовался больше меня порой. Да ну его. Не хочу даже говорить.
- Дядя Боря, я когда в Питере рос, ни Вы, ни тетя Берта никогда не рассказывали о блокаде. Вы о ней иногда вспоминаете?
- Конечно, вспоминаю. Почему не рассказывал? Ты не спрашивал, я и не рассказывал.
- Может быть. Я просто точно помню, что как-то в детстве спросил тетю Берту, а она мне четко ответила: « Я не люблю и не хочу об этом вспоминать»
- Ну, во-первых, ты меня с бабой не путай, к тому же Берта ваша тетка добрая, но дура набитая. А во-вторых, ты ее спросил лет через тридцать после блокады. А с тех пор прошло еще, считай, столько же.
- А расскажите первое, что вспомнится.
- Да что рассказывать..
Вот там, где сейчас гостиница на Лиговке напротив Московского вокзала, вот там был военный госпиталь. Родителей моих помнишь? Вот они там врачами оба и служили. И мы прямо там в госпитале и жили. И они, и мой старший брат, и я. И была там девочка. Ее мать тоже врачом была, но она еще была и пассией то ли начальника госпиталя, то ли комиссара. В общем, кого-то из этих. А раз в неделю на машине привозили дрова топить госпиталь, и мы все мальчишки сбегались помогать разгружать. А однажды машина у них сломалась, и дрова привезли на санях, запряженных лошадью. Ну мы все лошадь обступили, всяк хочет ее потрепать, потрогать. А эта девочка подошла, погладила ее по морде, достала из нагрудного кормана кусочек хлеба и скормила его лошади. И с тех пор никто с ней больше не играл.
А еще там, где сейчас эта стелла на площади, там трамвайные провода проходили и трамвай ездил. И вот как-то снаряд прямо в трамвай попал. Я подошел и увидел, что на трамвайном проводе повис зонтик, такой вот зонтик-тросточка закрытый, зажатый в руке. Так и висел на проводах зонтик, зажатый в руке.
А поздней весной сорок второго, нет, наверное, даже не весной, а летом, я шел и увидел, что на входе во двор-колодец толпятся люди. Я пролез между ними, я вообще тогда юркий был, и увидел, что на скамейке во дворе сидит пожилая женщина интеллигентного вида в пальто и под пальто прижимает к себе собачку. Представляешь, собачка в Ленинграде после блокадной зимы. И ей страшно. Она собачку к себе прижимает, а на окружающих зевак с таким испугом смотрит.
Я еще помню мы, мальчишки, понаделали себе из подшипников самокаты. И вот летом поехали на самокатах. Начался обстрел. Ну, мы просто перешли на ту часть улицы, которая под обстрелом считалась менее опасной, и погнали дальше. А потом начался дождь, такой, я бы даже сказал , ливень. И мы помчались домой. Именно из-за дождя, а не из-за обстрела.
А еще в госпитале был повар. Толстый такой, с красным круглым лицом. Так вот он много месяцев из госпиталя на улицу не выходил. Боялся, что съедят.
***
За время рассказа на столе как-то оказалась овощная нарезка, и дядя с племянником уплетали продольно нарезанные огурцы за обе щеки.



Александр Шнейдер
9 мая, 2020

Previous post Next post
Up