Старик и август

Aug 28, 2020 14:29

Был конец августа. После обеда полил дождь, но сквозь него светило солнце. Позвонила Людмила и сказала, что из Москвы приехали гости: японка Юка и с ней один поэт, друг японцев и Алексея. Собственно, они не знали дороги, случайно встретили Алексея, вышедшего в магазин «Под радугой» - он-то их и привел к Людмиле. Чай уже затеяли, и его ждут. Он быстро надел свой синий берет, запахнул плащ и сиганул через лужи. На вид он был похож на художника. Да, он знавал многих художников и поэтов, и сам когда-то был поэтом - в душе он и остался им, сохранив лицо и прыть, неутомимость движения. Маленький, седобородый, он вошел в палисадник, и его увидели сквозь решетчатые окна террасы. Он вошел, улыбнулся и сел во главе стола. Кроме него и Людмилы, была и еще внучка Аня, в свои двадцать четыре года очень похожая и на него, остротой лица и взором - а в очках совершенно похожая на свою бабушку Горбаневскую. Алексей куда-то ушел. Зашла еще Таня, девочка девяти лет - ей хотелось поглазеть на гостей и спросить у него про службу. Завтра тридцать первое, праздник, воскресенье. Родители у нее не придут, а вот она придет, очень хочет. Служил он у себя на чердаке, на третьем этаже деревянного дома. Таких домов в Подмосковье было много, их вывозили из Германии в 1945-46, собирали на месте один в один и красили финской небесно-голубоватой краской. Хромоногий поэт, приехавший с японкой, еще зимой передал ему поэму об Ахматовой. Поэма попала ему в руки в самый день рождения, он был на вечере памяти Авалиани, и японец вежливо поднес ему: «Примите, это Вам от моего друга». Резкие и быстрые стихи, москвичи обычно так не пишут, так пишут питерцы. Ахматову старик видел лишь один раз в жизни, слушал ее в 1955 году. Стихи были хороши, цепляли за живое, видели глубину, тайну, без преклонения перед этой Гекатой русской поэзии. Он прочитал их и был как огонь, чего с ним давно не случалось. Но стихам не хватало одного: они были как письмо - личное письмо, от одного человека к другому. Не для всех и, в сущности, ни для кого. Впрочем, он любил стихи, написанные для себя и не замкнутые на себя.
Молодость обычно заканчивается очень быстро, как футбольный чемпионат. Сперва неожиданные игры, разгромный счет, открытая игра, выстраданные ничьи, острые проходы, очарование чашей стадиона, переживания, пройдут ли дальше любимцы - фейерверк и праздник. Но, как только начинается игра на вылет, всё явственней чувствуется жёсткая рука Режиссёра. Он и раньше был, он и не думает таиться, он ведёт к победам и к финалу именно того, кого запланировал, и, как всегда, цветет не игра, а какие-нибудь две-три команды, одна из них - победит, и от сухости у всех, кроме тех, кто болеет за нее, сведет горло. Будет триумф, и не будет победителя, кроме ухмыляющегося обладателя кубка, все перетерпевшей травы и круглого мяча, миллион раз подмененного в ходе игры другими мячами.
Старик в свои семьдесят лет был молод. Детство, проведенное в Средней Азии, сделало его молодым навсегда.
А друзья почему-то пытались сделать из него вселенского гения.
Он говорил японке и ее спутнику, стоя на берегу Клязьмы:
В молодости я тоже причислял себя к футуристам, зачастую мы с друзьями - Леонидом, Валентином и Николаем (Игорь стихов не писал, он был художник!), а также с Андреем -сочиняли поэмы впятером, никогда не подписывали листки со стихами, часто за нами просто ходили да и записывали; примечательно, что все, кто пытались без моего ведома или мне” в отместку” (как выразился один из моих бывших друзей) опубликовать мои ранние опусы, вскорости умирали.

Бог им судья, но они были страшными людьми…

Но трех случаев я не могу забыть - почему друзья так стремятся приписать мне то, чего я не сделал, причем прикрываясь именно любовью ко мне? Один композитор (Николай Яковлев - это его псевдоним) изрек мне однажды: «Давай я напишу симфонию и подарю ее тебе, надписав твоим именем?»

«Но зачем??» - спросил я.

Он не дал вразумительного ответа.

Вскоре он сошел с ума, покончил с собой, но отпевать его разрешил архиепископ Антоний, хотя это было явное безумье: он твердил непрестанно - «Вода, кругом вода в доме, прорвало все трубы, я должен убить себя, чтобы спасти моих детей…»)

Другой друг, Владислав (он теперь священник) опубликовал под моим именем статью о Константине Батюшкове в «Пушкинском сборнике», зная, что я люблю Батюшкова… И на мой вопрос: «Зачем?!» он также не дал ответа.

В третий раз…»
Он закинул невод.

+++

Прямо из детства: лежишь днем, спать не хочется, и на улицу по тридцатипятиградусной жаре тоже не очень, до горечи во рту всматриваешься в потолок, в ковер, в царапины и узоры на обоях, в корешки книг - и чувствуется такая тонкая тоска, что понимаешь: «Август», и читаешь: «Тнуб ритовп иальнеарост» в непонятном тебе журнале или на обложке любимой книги: «Енул ан кисонрук». А взгляд бежит, бежит по многотомным лесам Лескова, по тонкому затрепанному Толстому или по досточкам Досоевского. Чехов зовет пить жидкий чай. По радио кто-то всхлипывает: «Анджело…». Мама забыла выключить перед тем, как уйти спать в душную комнату со старинным зеркалом.
Хорошо, у кого есть море - он не знает такой тоски: можно плюнуть на язык, на литературу, на смерть - прозреть и пойти гулять во двор, заплетенный виноградом, пока не спадет жара и не двинутся тени. А ты с ними двинешься к морю, и оно покажет тебе язык. Новый, неслыханный язык.
Ты кричишь внутрь дома, в пустоту. А из твоей земли ласково выковыривают всё новые осколки. Небо неуловимо меняется, от звёзд не остаётся и следа, над лесом появятся то стая стрижей, то коршун, то взбитое твоим стражем облако. И в печке огонь делает из газеты россыпь пионов, из дерева, сжавшего губы - золотую прядь.
+++
А ещё он вспомнил стол, где-то у дяди на даче, под Ригой.
Стол был старый, сырой, многослойный, покрытый клеёнкой. Под клеёнкой были положены обои наподобие линолеума, с матерчатой подкладкой, а ещё ниже были простелены газеты и лежали записанные на обрывках телефоны газовиков, плотников, названия лекарств и прочие дела. Пару раз он приподнимал за уголок все эти напластования. Тогда открывалась газета и на ней рисунок: «Авраам и Исаак на пути к жертвеннику». К какому ещё жертвеннику? Но он как-то сразу догадался, что жертвой будет Исаак. Рядом был рисунок какой-то девы и лебедя.

+++
С детства он любил карты мира, и геофизические, и зоологические, и тектонические. У дяди были разные карты. Запомнилось название «Охопохо». Был уверен, что это на Гавайях. Однако память подвела: это в Намибии. И к тому же его переименовали:
«Опуво (ранее Охопохо) - столица северного региона Намибии Кунене, является главным городом одноимённого избирательного округа с населением 7 900 человек. Один из городов Каоколенда. Название «Опуво» переводится с языка очихимба как «конец».
А в Каоколенде есть Каоковельд, где живут пустынные слоны. Об этом вельде есть рассказ у Бредбери - о том, как вельд на голографических стенах в детской стал абсолютно реальным, и звери в одночасье съели детей.
Однако, это еще не конец! Пустынные слоны идут своей, никому не известной дорогой. И они не поедают детей.

+++
Так, один случай из детства. Помню Аральское море, в котором я любил плавать, живя у дяди в эвакуации. Недалеко от кромки прибоя дети чуть постарше меня (мне было семь лет) построили песчаный город. Целый день старались и вышло превосходно, причем независимо от самих строителей. День был чудный, небо, песок и море сыграли с ними в Город из песка. И все были очень довольны. Вдруг (ох уж это вдруг!) какой-то трехлетний пацан налетел на етвереньках на этот город и начал его крушить. Некая бабка, то ли его, этого пацана, то ли просто из присутствующих, закричала: «Шо ж ты делаешь! Они весь день трудились, а ты их город разорил…» Так театрально у нее это вышло. Ну да, он напал на город, как дельфин, внезапно, но она ж была рядом и могла его поймать. Да и другим взрослым было на самом деле интересно, что будет. Никто и не остановил.
Пускай человек строит из песка. Хоть вдали, хоть вблизи от моря. Все равно рано или поздно его город разрушит этот мальчишка. Вопрос на засыпку: кто он такой? Как его звать? Я вот так и не решил, не знаю.

+++
Он заметил одну простую вещь: в старости с ним перестали общаться лицом к лицу. Чувствуя себя по-прежнему молодым, он мог выслушивать по многу часов разные исповеди, ему стали часто звонить по телефону разные дамы, пожилые друзья друзей, которым нарассказывали о нём всяких чудес, а между тем круг живых людей сужался, ему было легко общаться только с дочерьми и внучкой, и он был этому рад. По трубке на него изливались исповеди о том, как любят нелюбимых и как любимые не любят, на него летели воздушные замки, мечты, проклятия и жалобы, идеалы рушились и снова наскоро возрождались, чтобы рухнуть в небытие его цепкой памяти; его поражала в который раз эта жажда несбыточного и полная сосредоточенность людей на своём вожделении, «а ведь они думают, что это и есть они сами», думал он, выслушивая даму-поэтессу или дальнего приятеля своего когда-то близкого друга. Но тут его христианство и замыкало ему уста: за этими жалобами проступал крик, «ведь ради меня, именно ради меня, и ради каждого (правда, туманного, а вот я есть!) Христос и приходил на землю». Да, и вообще - человек есть микрокосм и прочие глаголы. А раз так, то каждый вправе любить только себя, и нарциссизм - норма. Микрокосм на микрокосм умножается только в случае таинственного «совпадения», а с другими раз не совпал, то и не надо… Можно ли этому сострадать, кивать головой и говорить «да, да, я вас понимаю», а внутри себя негодовать: «Ну, как так можно! Или христианство своим состраданием плодит ту самую прелесть, с которой потом борется, или оно в чём-то другом, а не в глупом и безоглядно-настойчивом «сострадании»? Его мысли от этого становились ледяными и одновременно жаркими, как меч, погруженный в реку. Направо от его лезвия шла чистая вода, налево - нефть. Можно встать с этим мечом на камушке посредине реки и разделять, разделять этот сумасшедший поток. Но он по натуре не столпник, ему нужно движение. А мечом невозможно грести.
Перекрыть свою боль вселенской болью? Но это же и есть христианство?
Почему-то вспомнил песенку, ее пели два поколения, совсем недавно: «Самое главное - сказку не спугнуть, Миру бескрайнему сердце распахнуть… Песни прощальные, гавани дальние - в жизни у каждого сказка с в о я…»
Не скажу, что песня плоха, но антитип ловит именно на эту сказку: «миру, мир» - а затем «у каждого сказка своя». В этой милой отъединенности каждого в свое легче всего возникнуть войне. Именно из мира. Мир жестокосерд, несмотря на краткие минуты счастья - об этом забывают или хотят забыться хоть в чем, хоть в апокалипсисе. Впрочем, тут не обошлось и без монаха:
Переписчик в пещере переписывает историю,
Чтобы не было в ней ни сказки, ни драмы -
Только факты благочестивого воображенья, только поступки и речи;
Суть трагедии - кости, воскресающие за пределом истории. Свет в окошке.

Он спокоен и важен, он смиренен и горд,
Убежав от соединенья мужского с женским -
Корня всех сказок, рождений и драм;
Он рождается свыше, когда брызжут кровью чернила.
Всю жизнь с девятилетнего возраста он вёл дневники. В семьдесят девять они показались ненужными, смешными. Этакое самозаговаривание, ничуть не лучше, чем у всех остальных. Но один листок его порадовал:

VITA PATRUM
Сидел в парке на пеньке ясным днем и читал книжицу; вдруг заметил, что муравьи ползут из корешка книги, забрались в сумку и наполняют мои штанины. А книжица была, кстати, про галльских святых и как они "любили всю тварь". Смешно читать такие чудные словеса и тут же давить и стряхивать с себя муравьев. А терпеть тоже не стало сил, "скоро начнут есть мои тайные уды". Ну, не можешь терпеть - беги; но я и бегать не могу.
Тогда я сделал то, чего не советовали галльские отшельники и отшельницы: я встал и унес муравьев с собой.
Пришел домой - ни одного не было.
Остальное он выкинул - в реку, в костер. Уцелели только вчерашние записи, картон не хотел рваться:
+++
Пятница, Успение. Варю гречку в пакете. Удобно и просто. Неизвестно, правда, сколько стоит эта "простота", сколько яда выделит пакетик при своём уничтожении, после того, как я его использую и выброшу куда надо. Как его там используют. Или он проваляется в земле тысячу лет.

Вспомнил, как перебирали гречку перед тем, как её варить. Обычно вдвоём, с бабушкой. Это было похоже и на молитву, и на очищение, и сам процесс завораживал. Понимаю, теперь сделали удобно и "безопасно", но убили молитву и общение. Каждый теперь максимально автономен сам, а пакетик о вас позаботится. Вот только слейте воду. "И ни одна крупинка не убежит". И вообще никто не убежит из мира полной безопасности. "За вас всё продумали, и гречку перебирать не надо".

- А почему ты не можешь молиться? Гречка себе в пакетике варится, а ты сиди и медитируй. Хорошо же.

- Вот ты и медитируй. А молитвы приходит от заботы и от свободы. Когда за тебя всё продумали и сделали, действительно остаётся только медитировать (подбери синонимы сам).
+++
За чем я ходил в магазин? За сыром и «Марсом». А что еще есть сытного на свете? Возьму с собой в дорогу. Мяса я не ем, крепких напитков не употребляю, а дома есть мятный чай с чабрецом, и Дуня сделала осенний английский пирог с яблоками, корицей и изюмом. Да, еще я взял шампунь «Ирис Сибирика», там настойка кедра и дегтя, не какой-нибудь фруктово-облепиховый кисель с запахом на километр… Мне как раз нужно «для ослабленных волос». Все волосы и мысли давно сочтены - и от этого ослабли. Надо их освежить.
«На этой кухне полно мух!» Их ровно пять: две на столе, две ползают по шкафу и одна упрямо сидит на плафоне, полном изнутри погибших мотыльков. Но я преувеличиваю и говорю: «Полно мух!» В слеующий миг я смотрю и вижу - осталось уже три мухи, и я заключаю: «Мух почти нет», но это недомыслие: смотрите, все три мухи угодили нам в тарелки и испортили суп. Люди постоянно оценивают ситуации, не видя их развития. Или придумывают развитие, а затем прогнозируют его, что еще хуже. В Карелии на деревьях сидят тетерева, их так много, что все привыкли, и много уже не кажется. Множество мнений создает иллюзию предупрежденности. Выжимка из мнений - истина, освященная для большинства стариной и авторитетом. Забывают, что авторитет не всегда был старым, был он когда-то молодым и исходил из самоочевидности веры, а не из зыбких оснований «пригодности к данному моменту». Что годится в один момент, через мгновение уже не годится. И наши гадания зависают в пустоте.
Мы бежим со своим состраданием, нам неважно, кто страдает и как - нам главное проявить сострадание. Точно так же мы торопимся преображать, даже не осмыслив, что и как мы собираемся преобразить. А может, это дерево не нуждается в наших действиях? Мы проходим мимо человека и бежим освящать пчел, мы пренебрегаем пчелами и идем освящать деревья, потому что так легче. С деревом не надо говорить, мы можем ему навязать что угодно. А пчела может укусить, а человек может задуматься, почему мы не хотим вникнуть в него, прежде чем его спасать. «Мы - маги, и у нас полно харизмы, нам прямо-таки девать ее некуда». Это легко. Раздаешь благодать, и ничего понимать не надо. Так разливают суп по тарелкам, и он быстро остывает. «Ешьте же скорей». Суп разливается, любовь оскудевает.
Вера: она теперь у каждого своя: «вот не трогай мою веру, тронешь - убью». Надежда: на несбыточное. Мечта.
Любовь? «Её больше нет».
- К этому пришли, потому что всё свели к вере, вожделению и поискам смысла жизни. Забыли слова апостола: «Больше же всех - любовь».

+++
…и ведь пока у них все идет отменно - они упиваются своим успехом: «Да, Царство божье на земле! Строим и вот-вот построим…» Но, как только из-за их властолюбия и жадности происходит катастрофа, они меланхолично вздыхают: «Что делать! Царство Христа - не от мира сего…Не хотят нас послушаться - самых распремудрых и прекрасных на свете» И кивают на новомучеников и новомучениц, но сами им не следуют. А из их уст течёт ад, и они считают, что это и есть желанный рай. Удивительная приспособленность к любым обстоятельствам. По-египетски: «я чист - я чист - и паки реку: чист…»
Но и утописты хороши: чтобы собрать побольше народу в свою утопию, они проповедуют полную любовь - и, да чего уж там, все-спасение… А, когда утопический либеральный домик полыхнет, они бросают в огне всех зазевавшихся, вспоминая толстовское: «нет в мире виноватых».

+++
Давно хочу изобразить такую картину:
--- В храме все стоят слепые, идет литургия, и слепой священник со слепым диаконом стоят
на солее, лицом к Тайнам. Всем стоящим в храме не нужны глаза - они слушают лицами?
Даже не так: они видят всем лицом, слышат всем телом. Все устремились немного вперед,
на всех падает свет из алтаря и откуда-то сверху, немерцающий такой, легкий свет. А в дверях
храма стоят трое зрячих. С глазами. На лице одного из них написано полное "изъоумленiе"
и восторг: он видит, чтО происходит. Он, что называется, въехал в эту литургию слепорожденных.
Второй всем своим лицом и позой будто говорит: "Слепые, вожди слепых..." Третий безмолвствует.
Непонятно, то ли он слишком зряч, то ли слишком прост. Очень трудно изобразить его лицо.
В нем нет ни радости, ни горечи, ни отторжения, ни отрешенной созерцательности. Может
быть, он немой.

+++
Скамейка была тонкая, зато приваренная к ограде палисадника. Они сидели на ней с левого края.
Незнакомые. В следующий миг они познакомились, как раз когда я проходил мимо.
- Можно я возьму одну?
- Пожалуйста!
Она держала в ладонях пакет с вишнями.
Косточки на бумаге лежали грудой увядших голов, вперемешку с зелеными черешками, и только одна сверху теперь блеснула безукоризненно-свежей кровью, как сердце.
Трое киргизов попросили у меня зажигалку, но я взблеснул им так, что они поняли: лучше попросить у неба. А небо было как круто сваренный кисель. Затем оно стало похоже на русло реки, серые камни клубились и кипели. Где-то на юго-западе сухо упала молния.
Дождь заплакал, словно дитя. Он не смог намочить даже сухую гроздь цветов каштана, похожую на гнездо с птенцами, жадно раскрывающими свои рты. Было полпятого, и Успенская вечерня вчерне была написана на небесах.
В пальцах зажав белый камушек, похожий на ореховый хлеб - плотный камушек, морем облитый "псефос", а не тяжелый "лифос" и не скалистый "петрос" - выбрался я на балкон, а там тьма. Земля по-прежнему разрыта: желтые решетки для слепых, плиты для самосвалов и кранов, трубы для Страшного Суда. . Многослойные врезки циклонов - балтика, норге, гренландия - будто замками забили дверь-небо. Позвоночником чую: за этой дверью ледяной ветер пьет жаркое солнце. Выпустит из лап - и будет еще один ясный день. И продлится.
Люди ищут клад, чтобы обрести свою долю смысла в этой обнажённости, называемой «миром». Кому не нужны ни города, ни клады, ни кланы, ни кладбища, тот знает, что можно жить, только изменяясь вместе с миром, заново рождаясь из простора, который чище огня, неприметней пепла. Остальные пытаются копнуть землю и хоть так потрогать золотую цепочку времени. Счастье ли это? Удача или неудача? Кто-то прячет клад в муравейнике, и говорят, это самое надёжное. Кто-то бросил свою добычу в море или скрыл её в матери-земле, зерно могло прорасти или покоиться до конца света - но вот, его вырвали и рассматривают на свет. Кто замуровал в стене своё последнее сокровище, кто-то спрятал его под предательницей-половицей, которая конечно же скрипнет однажды сильней других или наоборот, выдаст тайну молчанием среди всеобщей хрипоты. Но самое загадочное - это клады, хранимые в воздухе. На ветвях деревьев - разноцветные лоскутки желаний, они бегут по ветру, пытаясь намекнуть на ангела, пролетавшего здесь позавчера. Спят на лету стрижи, там, высоко, в синей тверди - если присмотреться, она черна, и этот клад - на самом деле ад, а истинный клад за ним, всегда за ним, и об этом не знают стрижи и летчики, знает разве что тибетский гусь. Он летит на дантовской высоте, сердце его бьется четыреста раз в минуту, а внутри себя его подруга несёт мировое яйцо.

+++
Августовский дождь. Слышно, как шипит раскалённый дом. Дождь исчезающе-тонок и точен, вот и нет его, а шипит недовольный кот. В доме напротив черным зрачком открыта форточка, и лишь благодаря ей вижу: дождь еще льется. Запах озона и пыли, он один не обманет, он длится и после дождя. Скоро появится еще одна туча, с белой богословской головой. Из нее будут змейками падать молнии, блистать колосьями, затем развернется неяркая радуга. И плеснет капля. И ринется ливень, как в детстве, запахнет старыми шахматами и лесным чесноком. Гром будет напоминать правнука, таскающего за собой деревянный паровоз.
Старик дождался ночи. Рыжая южная луна всходила над лесом, последняя электричка промчалась в сторону Москвы. Он собрал небольшой мешок - сухари, рыба, фляга с водой, молнии - и поплыл по Клязьме. Миха с Лёвой шутили на террасе: «Только бы Старик не собрался и не уплыл, как ирландские отшельники, на волю волн….» Молодым скептикам нечего делать в этом мире. Старик впервые ощутил себя той самой точкой, через которую будущее погружается в настоящее.
Прошлого не было.

заметки

Previous post Next post
Up