Февраль - он такой: то достать чернил и плакать, то весенняя слякоть и навзрыд, а то и всё вместе, да еще метет по всей земле, во все, так сказать, пределы. Так что ни одна нога не ступит, ни другая - разве что ворожеи да вьюги. Вот и спят, как убитые, снега, и капает воск, и падают со стуком на пол всё те же два башмачка. Те же или другие?
1
Ну, что до февраля, то он теперь у меня красивый - садово-самарский, троицкий и соборный. А еще - полевой, соколий и жигулёвский. Это если смотреть на запад, а если перейти на другую сторону и посмотреть на восток - тогда сокольничий, уральский (и он же - пушкинский, но об этом после) и даже чуть-чуть ильинский. Мы об этом долго мечтали, очень долго - лет двадцать или около того. И не просто мечтали, но и работали - днем и ночью, зимой и летом. А зато вот теперь ходим все втроем с запада на восток и с востока на запад, смотрим в окна и мечтаем только о том, чтобы никуда не бежать, ни к кому не опаздывать, а сесть вот так хоть у западных окон, хоть у восточных, подпереть подбородок ладонью, поставить локоток на подоконник, сидеть, смотреть и рисовать. Ну, или просто любоваться - это кому как нравится.
[Spoiler (click to open)] Да уж, садовый февраль - это совсем не хухры-мухры, самарцы поймут, а несамарцы пусть у них спросят. Это февраль не среднесадовый (видели мы и такой) и даже не «ново» - самый настоящий, исконный и почему-то непереименованный. Почти всему остальному когда-то повезло гораздо меньше: троицкий февраль стал галактионовским, соборный - молодогвардейским, сокольничий - ленинским, а ливневый ильинский - ревущим арцыбушевским. С уральским февралем своя история, отдельная, и о ней, как было сказано, чуть позже. Но мы предпочитаем на исторические передряги внимания не обращать и называем все вещи своими собственными именами. Садовый февраль - он такой: узенький-узенький, в одну колею. Если одна пролётка встала, за ней может выстроиться целый хвост, а может и не выстроиться: кому по этой колее ездить-то, в одну-разъединственную сторону, из города? Здесь из города ездят редко - некуда и незачем: там, за городом, волки и медведи-шатуны за Полевой поперечной (а была еще когда-то и Полевая продольная, но превратилась в Агибалова), говорят, сидят прямо на обочине дороги и воют страшными голосами. А еще бредут по этому февралю редкие прохожие, кажется, полусонно-неторопливые, что-то там про себя сочиняющие: дескать, чрез благовест, чрез клик колес, и чем случайней, тем вернее, ну и так далее. А вот благовеста-то здесь, в этом садовом феврале, и не слышно. Когда-то он был, конечно, и на старых фотографиях сохранилась чудная церковка на углу с Полевой, примерно там же, где гораздо позже построят другую, сегодняшнюю, но сегодняшний благовест тихонький, почти неслышный, а тот, прежний, засыпало асфальтом и снегами. А вот от самарского февраля мне видны только два-три верхних этажа, а другие этажи, нижние, прячутся за стоящими перед ними домами. Но я на эти дома не в обиде - они ведь не только нижние этажи прячут, но и грохочущую слякоть, и всё остальное. А верхние самарские этажи и крыши - очень даже ничего: сидя на трубах и антеннах, вороны несут свой февральский дозор, а после особенно бурных метелей на эти же крыши выходят отважные люди с лопатами и начинают смело воевать с зимой, втайне надеясь, что победят ее, напугают и заставят бежать с самарских крыш без оглядки. Но не тут-то было: ночью зима снова появляется из своего укрытия и снова - по всей земле, во все пределы. А недавно мне удалось достать - нет, не чернил - бинокль. И теперь я могу рассмотреть в него троицкие дома и крыши и соборные, и даже Волгу и Жигулёвские ворота. Смотрю и не могу насмотреться, а насмотрюсь - иду смотреть на сокольничий февраль с кусочком Молоканских садов и всеми прочими кусочками. Недавно в стотысячный раз перечитывал всего Алексея Толстого, с первого тома по пятнадцатый, и поймал себя на мысли, что в одном окне у меня один толстовский сюжет, а в другом - другой, но толстовский же. Кто не верит - откройте «Восемнадцатый год» с рассказом «Прогулка» в придачу, найдете и отряд, поворачивающий с Садовой на Дворянскую, и Сокольничью. Вот такой он, мой февраль, а вы говорите - достать чернил и плакать!
2
Ну, хорошо - чернил так чернил. И, кстати, почему «достать», что это значит? Сам я с чернилами имел дело, кажется, только в первом классе, да и то не очень долго: почему-то учительницы старой школы были убеждены, что писание перьевыми ручками и чернилами чему-то там способствует. Так ли это - не знаю, но зато хорошо помню флакон с чернилами, открывшийся в портфеле и заливший дневник и все тетради. Наверное, поэтому пастернаковское «достать чернил и плакать» я долгое время воспринимал по-своему: достать не чернил, а достать из чернил и - плакать. Что же еще остается делать несчастному первокласснику, у которого в начале дня всё учебное хозяйство (и неучебное тоже - варежки, бутерброды) перемазано чернилами? А теперь вот и руки, которыми ты в этот портфель залез… Навзрыд, ей-богу, навзрыд - и никак иначе. В музее у нас есть целая витрина с чернильницами - деревянными, чугунными, всякими. Есть среди них и такие, которые называются «непроливайками». Соответствуют ли они этому своему названию - не знаю, не пробовал. Но почему-то мне кажется, что это только хитрость и обман. Ты отвернись, начни считать ворон по дороге в школу - вот тут она, непроливайка, и даст себя знать, покажет, так сказать, характер. И вот уже все пальцы черные, а чернил снова нет как нет. И бедолага Пастернак снова смотрит по сторонам и снова пребывает в растерянности: тут, кажется, вдохновение пришло и Нобелевская премия нарисовалась, а с чернилами снова туго. Достать, непременно достать, и уж тогда можно и пролетку ловить, и шесть гривен за нее отсчитывать! Впрочем, есть у этого «достать» и разные другие смыслы. Вот, например, среди писем, написанных в музей в начале 90-х годов уже ХХ века, есть то ли письмо, то ли открытка, написанная сразу тремя разными чернилами - синими, черными и красными. То есть не чернилами, конечно, которые из хитрых непроливаек, а просто шариковыми ручками, но - трех цветов. А в самом низу этого «светофора» пояснение: «У нас в Орле трудности с шариковыми ручками». Кто жил в 90-е - поймет, а всем остальным всё равно не объяснить. Как не объяснить, например, того, что в 91-м первокурсникам университета выдали талоны на пять общих тетрадей, «отоварить» которые можно было в единственном магазине на Металлурге. Вот тебе и пролетка за шесть гривен. Какое время, такие и песни. А сегодня за пастернаковскими вздохами «достать чернил» стоят совсем другие смыслы: являющиеся на зачеты-экзамены студенты все как один приходят без шариковых и вообще всяких других ручек. И первый вопрос, который на экзамене звучит, это, как правило, вопрос к преподавателю: «А у вас лишняя ручка есть?» Сначала я носил с собой ручек пять и раздавал забывшим - хватало. Теперь ручек нет почти ни у кого, да и не пишут сегодняшние студенты ручками на листочках - старо́. Так же, как и пастернаковское «достать чернил». У него что, телефон заглючил? Открыл заметки или вошел в инсту - и вперед, какие чернила?
3
А у нас между тем февраль: обугленные груши грачей, ливень, который шумней чернил и слёз, и ветер, изрытый криками. У нас в феврале убили Пушкина - и хоть по-старому стилю это был еще январь, но вот - срикошетило. И, кажется, ничего более значимого в русской истории в феврале уже не нарисуется: просто потому, что значительнее - некуда. И даже Февральская революция этому событию в подметки не годится, и никто о ней лет через сто не вспомнит, а о Пушкине не просто вспомнят - мы из него состоим, во всяком случае - пока. Из «буря мглою небо кроет» и из «мой дядя самых честных правил», из «я Вас любил» и «я помню чудное мгновенье». Ай да Пушкин, ай да человечище! Я был и на Чёрной речке (ездил туда с моим приятелем Женей Егоровым), и на Староконюшенной, в той церкви, где его отпевали. Про Мойку я уже как-то рассказывал - и про Мойку, и про церковь Вознесения, и про Большое Болдино. Нет, пока еще удалось побывать не везде, но я очень постараюсь, приложу усилия. Потому что из этого мы и состоим, прежде всего - из этого. Поэтому и февраль для нас - прежде всего пушкинский. Вот она, улица Пушкина, в том самом моем окне, которое на восток. Сначала - охотничья Сокольничья, потом - Пушкина, а уже потом - ливневая Ильинская. Вообще-то на старых картах никакой улицы Пушкина нет, а есть Уральская. Потом она превратится в Братьев Коростелевых, и на ней будет находиться институт, где получит свое первое высшее образование моя будущая жена. Это по ней я буду бегать ее встречать - с букетами и без, и тогда эта улица еще была улицей этих самых братьев. А потом ее переназовут и даже поставят на углу с Полевой скромный пушкинский профиль - скромный, но чудный. Я когда иду домой с Ильинской, всегда на него смотрю с любовью и чувствую себя счастливым. И переименование старой самарской улицы в этом случае почему-то меня не ранит. Пушкинский февраль - вот поэтому нам всем и плакать, и не утешиться до самого июня по новому стилю, когда Пушкин снова появится на свет. *** Смыслы… Всё дело в смыслах. Смыслы старые и новые, пастернаковские и пушкинские, географические и хронологические… Главное - чтобы были они, смыслы, которые нас окружают, в которых мы живем, засыпаем и просыпаемся, покупаем и строим себе дома и квартиры, носим в сумках и в карманах. Смыслы, с которыми спорим и за которые умираем. А если бы их не было, то жили бы мы среди волков и выли по-волчьи.
*Доктор филологических наук, профессор Самарского университета, старший научный сотрудник Самарского литературного музея имени М. Горького.
Опубликовано в «Свежей газете. Культуре» от 3 февраля 2022 года, № 3 (224)