«...И все же деда как-то жальче. Но мальчик, несомненно, полезнее. Что же делать? А если он сам не справится? Если пуговица не выйдет естественным так сказать путём? С такими заторами только на холодное приедем ведь!»
- Михайл Осич, скоро Фестивальную проезжать, сворачиваем или к деду к первому?
Доктор закатал мятый белый рукав, справился о времени. Ползла секундная. Мысли толкались. «Ежели инсульт, то важно знать, правильно ли оказана помощь в первые десять минут. Но наверняка неверно, и теперь уж ровно - часом раньше или позже. Но мальчик... Мальчик совсем другое. Может быть в свои пять с половиной он еще даже не успел порыдать в подушку, подумав о неотвратимом изничтожении самое себя».
- Федя, едем, едем пока, - пролепетал доктор, качаясь поджарым торсом. РАФик прыгал и гулял на жеваном асфальте, доктор упирался рукой в хрустящую дерматиновую крышу. Мутило, как всегда, по-утреннему, полупустым кофейным желудком, с возведением глаз и частым дыханием.
Пока стояли у Водного, доктор поискал спасения в путевом листе. В бумажке упаковочного цвета перечёл четыре вызова; два в районе - инсульт и пуговица, - и еще два - простуда и катар... катар-сис... еби его, сибаритствующий русский инвалид с катаром, изжогой и черт его знает чем еще... Встали на светофоре.
- Михаил Осич, вроде едем, тьфу-тьфу, что там? Решили? Перестраиваться надо.
- Федя, ну что, что ты хочешь чтобы я сказал? Опять ты укачал меня, истряс мне все внутренности! Сколько я говорил тебе, чтоб по утрам ездить ровнее, опять гоним неизвестно куда, как будто, прости господи, хотя бы одного успеем!
Федя пожал плечами, вытряхнул «Приму», сунул в рот смятый крест-накрест картонный её чубук. Дым плыл в приоткрытый ветровик. В рукояти коробки передач трясся залитый в прозрачный пластик разноцветный значок фестиваля.
«...Но ведь и дедушка, и мальчик - оба совершенно одинаково обездвижены своей паникой, оба холодеющими своими жопами чуют так сказать самую близость момента, волосы их встают дыбом, фиолетовая пустота пожирает сознание, один силится протолкнуть пуговицу, упрямую, кофейного цвета, глупую, матовую пуговицу, не может взять верха над своим пищеводом и чувствует, как та поворачивается, встает поперек, растягивает ткани, сипит воздух, втягиваемый судорогой легких. Мальчик или старик? Ведь одна и та же судорога, чуть выше или чуть ниже, в голове или в глотке?»
Опять встали. Опять там же. И направо та же улица в перспективе, балкон в арматуре, паучий угол, знакомец, и иногда полосатый толстяк с сигаретой в зубах свешивается и уныло глядит на арматуру и зажигает.
«...Ежели б по спине его шлепнули, то обошлось бы. И тогда уж без спешки ехать дальше, к деду, уже спокойнее смотреть в измученное лицо жены его, тоже наверняка еврейки... Что там?.. Якоби, Семён Яковлевич Якоби... Господи, что ж за фамилия, знакомое что-то... Кажется, Якоби, который вперёд Эдисона электрическую лампочку изобрел, наш, русский, или нет... нет... г'усский, кажется трансформатор и электромотор и еще что-то...
И представились сразу и электг'омотог', и тг'ансфог'матог', боже, что ж за мучение! И непременная скг'ипка в начальной школе, и усатая, чернявая жена-еврейка Якоби, с объемистой грудью и маленьким, пирамидальным задом - и всё это его, пожалуй даже больше, и фамилия, с историей, звучная, и кашель, надрывный, пронзение мозга, и предпоследняя мысль о гробовых на книжке, и вот уже последняя - о шестнадцати тысячах ста пятидесяти, свернутых и впихнутых в бутыль из-под олифы, в гараже. И потом уже рассыпчатая темнота и ничего, совсем ничего».
Тряхнуло, и опять встали. На Ленинградском начинался привычный утренний затор. Уплотнялось в голове доктора.
«Вот уже сейчас поворачивать, к серым кирпичным, сталинским. А пока уж синеет мальчик. Это ничего, пусть синеет, все синеют. Вдарим как должно, и выпадет, выблюется пуговка, и сладким чайком отпоят, и рюмашечку, если найдется. И тогда уж потрясемся к деду. Или не выблюется, что ж, тогда здравствуй, чемоданчик, поблестим, посверкаем, проткнем трахею, туго и бескровно, и вдохнет, закашляет, обмякнет».
И вспомнилось вдруг, как детский кашель бьется в белых коридорах первой градской, как заходится коридорным пинг-понгом эхо этого першения, и жевлаки заиграли сами собой. «Нет, с Якоби конечно будет проще, ну что там можно... Укольчик - и в приемную, и мальчик уже конечно пойдёт боком, но это першение, этот невыносимый пластмассовый кашель, стоит ли он вдоха старичка, блаженного, как лист папиросной бумаги?»
Федор снова затормозил, и дурнотный шар подкатил к горлу доктора.
«Нет, конечно же сейчас надобно вызвать диспетчерскую, пусть звонят им, пусть скажут, чтобы шлепнули, нет, ударили даже, чуть выше, чем промеж лопаток, и тогда может быть вовсе обошлось бы... Легкость былого страха, но уже всё, мимо, ха-ха-ха, мимо, весна, кораблики из желудей и липкие, едко-зеленые листики тополей, голубой вагон и детское счатье, попрыгучее как красный с синей полоской резиновый мячик, только впереди, лучшее конечно впереди, впереди...»
РАФик погромыхивал, напирая к повороту на Фестивальную, когда доктор зашелся прерывистым стоном-смехом, вдруг вскинул руки и неожиданно твердым и ровным голосом запел:
Ка-а-а-аждому, ка-а-а-аждому
В лучшее верится-я-я,
Ка-а-а-атится-я-я, ка-а-атится-я-я...
Последнее «а-а-а» перешло в натужное рычание, дверь, распахнулась, вывернула петлю, и доктор, роняя с подбородка пену, нырнул в размазанный скоростью поток, покатился, подпрыгнул, сложился и унесся вдаль.
В тот момент пуговица повернулась и скользнула вниз, упав в желудок. Синий мальчик в красных обмаранных штанишках удивленно моргнул и вдохнул так, что затрещало внутри. Мать еще кружила по комнате, запустив пальцы в бигуди.
Онемевшая Тамара Якоби сидела на кухне, уставившись в зеркальное трюмо в прихожей. В трюмо отражался коридор и два измятых силуэта против окна. Участковый курил, стряхивая на линолеум. Ждали скорую, чтобы начать описывать.
На Фестивальной собирали доктора.
11 апреля 2011, Москва.