«Кого я люблю, кого я ценю из современных писателей? Это Василий Белов, это Астафьев, это Солоухин, это Залыгин, это Борис Можаев, это Евгений Носов, это Тендряков, это молодая поросль - Личутин, хороший, подающий надежды мурманский писатель Виталий Маслов… старейший наш самый великолепнейший Гавриил Николаевич Троепольский…»
Так говорил в 1981-м на встрече с читателями в телестудии «Останкино» Федор Абрамов - пожалуй, самый близкий - и человечески, и писательски, родной для Маслова русский прозаик. Причем непосредственного, личного общения с Абрамовым выпало Маслову не так много, как скажем, с тем же Семеном Шуртаковым, но глубина и мощь влияния были, конечно, принципиально иные. В первую очередь, через книги. Безусловно, абрамовские «Две зимы и три лета» перевернули Маслова, во многом, изменили его отношение к себе, к тому, что он пишет..."
На выходных исполнится 95 лет со дня рождения Федора Александровича Абрамова (29 февраля 1920, Веркола - 14 мая 1983, Ленинград). Завтра "Вестник" публикует кусочек из моего очерка об Абрамове и Маслове, который сам по себе - часть книги о Виталии Семёновиче. А пока (полностью, без купюр) его можно прочитать только здесь - первые два абзаца открыли пост, а вот продолжение:
"В масловском поиске главной темы книги Абрамова словно фарватер наметили, точнее, наставили-убедили молодого прозаика: то, чего он почти стыдился в мореходской своей юности, но о чем он не уставал думать всегда, и в море, и на берегу, и Тикси, и в Мурманске, и в Джакарте и в Лондоне, и в Арктике, и в Антарктиде, и есть то, о чем надо писать, и, может быть, то, чему стоит посвятить жизнь. Как сам позже он позже писал о том повороте критику Нине Подзоровой: «Вместе с Михаилом Пряслиным я человеком себя почувствовал… Вот что для меня - Федор Абрамов!».
А вот как он рассказывает о том же в «Автобиографии»: «Еще б наверно долго я того не коснулся, сели бы не «Две зимы и три лета». Ни одна книга прежде не переворачивала меня так, как эта. Я был счастлив: оказывается, все мое, заветное, что давило меня и заставляло молчать, имеет право на жизнь. Что оно прекрасно! Более прекрасно, чем все, что я успел увидеть в жизни... Впервые, вместе с Пряслиным, я почувствовал себя человеком.
И я с радостью развязал горло моим дорогим людям, чтобы они заговорили... Сами ― и о себе. Именно заговорили. Вот почему в первом моем рассказе «Свадьба» столько много разговоров. Может быть, больше, чем надо...»
В от так ― ни много ни мало - развязал горло. Показал: вот так и об этом - можно. Высоко и просто - о близком и родном, о том, что многим (особенно в тогдашнем Питере, пусть насквозь советском, но от этого не менее рафинированным) казалось столь далеким от великой литературы. И тут Маслов, словно за поводырем, шел за Абрамовым. Абрамовское многотомье о семье Пряслиных - эпос русской северной деревни второй половины ХХ века. Оттолкнувшись от него, Маслов создает цикл романов о Крутой Дресве - канувшей под воду поморской Атлантиде.
Но сначала были рассказы, составившие в начале семидесятых книгу, которая так и называлась, по имени деревни - едва ли не главного их персонажа - «Крутая Дресва». Рассказов там было семь, но основные, на которых, собственно, и стоит книга - три: «Восьминка», «Зырянова бумага» и «Свадьба».
Как раз таки последний стал причиной, из-за которого та, уже подготовленная к печати рукопись, так и не стала книгой. Именно «Свадьбу» тогда же, в середине семидесятых, Абрамов пытался напечатать в одном из центральных журналов, настаивая на правке, которую требовали тамошние редакторы. Маслов править рассказ не позволил. Но об этом ― позже, та история заслуживает отдельного разговора.
А пока вернемся к главной нашей теме.
Если сравнивать Маслова и Абрамова, то параллелей, похожестей всяческих мы отыщем в достатке. Оно и понятно: и тема одна, и место действия все тоже ― северная деревня (хоть здесь и есть некоторые значимые отличия, о чем чуть позже), и люди одной культуры и миропонимания. Разница, и существенная, в языке. Маслов справедливо счет, что, если уж писать, о родном и родных, то делать это надо опять же на родном языке - поморской говоре. Вопреки Абрамову, который местные словечки использует, но почти незаметно, словно стесняясь. Там скорее говор звучит, интонация, протяженность речи передана очень точно, но язык - отчетливо литературный, не придерешься.
Иное дело Маслов. Вот уж и впрямь развязал горло! И - полилась речь: внешне неловкая и странная, порой не совсем понятная, кажущаяся подчас корявой, не правильной, но удивительная по внутренней энергии и корневой общеславянской мощи. Язык, на котором он строит разговор с читателем, большой, великий. Иногда он кажется этаким слоном в посудной лавке - кособоким, неудобным, слишком большим. Нет-нет да и что-нибудь своротит ненароком! Но «слон» этот, несмотря на внешнюю неповоротливость, удивительно ловок и точен в движениях, залюбуешься!
Эх, сколько били Маслова за диалектизмы, за эту самую говорю! Почитай всю жизнь. Даже когда уже классиком стал, и то нет-нет да и доставалось от очередного «доброжелателя». Воспитывали его и друзья-писатели ― и Шуртаков, и Конецкий. И ― Абрамов. Он при первой же встрече, а Маслов и с Конецким, и с Абрамовым познакомился в ноябре 1973-го в Ленинграде, на совещании писателей-маринистов, указал, что нужно «избегать диалектизмов в авторской речи».
Та встреча, вообще, показательна. Судя по всему, на Маслова она подействовала решительно, - по-хорошему ошеломила, обожгла. Он ее описал в дневнике, который позже, уже после смерти Федора Александровича, процитировал в очерке, написанном для книги воспоминаний об Абрамове. Очерк этот был опубликован, но ― с могучими изъятиями, часть которых не посчитал нужным печатать тогда, в 1984-м, сам писатель («Это все ― по дневниковым записям, и надо еще подумать, что из этого можно публиковать), часть попросила его убрать вдова и составитель сборника Людмила Крутикова-Абрамова. На наше счастье, сохранился оригинал! Сверху первого листочка рукописи масловской рукой помечено: «Не выбрасывать! В скобки взято то, что я сам убрал ― это сейчас ни к чему». Читаем! В том числе, и то, что в скобках.
"У Федора Александровича засиделся до неприличия долго, с 18.30 до 23-х. Жена, Людмила Владимировна, была с нами. Говорили. О рассказах и, в основном, ― более широко.
Затем разговор о В. Белове, В. Астафьеве, В. Федорове, о "Жила-была семужка" и др. Оказалось, что последнего романа Федора Александровича я не читал, к великому стыду.
«Свадьба» - (композиционно рыхла. Характер Павловской не дорисован) столь умных председателей я не видел.
- В. Белов ― друг, (но «Над светлой водой» - полное отсутствие мысли и вслед за этим ― потеря слова. Иногда, к сожалению, - провинциализм мышления). Лучшая вещь ― "Привычное дело". "Целуются зори" еще не читал.
- В. Астафьев ― (не хватает культуры, захвален.) До В. Белова ему далеко (рядом нельзя поставить. Мысль поверхностна, открытий нет.) Лучшая книга ― "Последний поклон"...
Когда я сказал, что послал сборник в "Современник" и что А. Жуков и С. Шуртаков написали добрые рецензии, Федор Александрович: "Жукова не знаю. С Шуртаковым хорошо знакомы... (Писатель он не ахти какой, а) смотри-ка, понимает толк!»
Рассуждения Абрамова о «Свадьбе» в очерк не вошли полностью, но мысль про умного председателя Маслов все же напечатал, хоть и годы спустя, в «На костре моего греха». Как показывает еще одна страничка из дневника, найденная в архиве, разговор о масловской прозе в тот визит Виталия Семеновича к Федору Александровичу получился основательный:
"В основном Ф. А. о «Последнем» (судя по всему, речь о рассказе «У Стивидорного» - Д. К.).
Сказал Ф. А. да и Л. В. тоже, что мои попытки дать информацию через диалоги несостоятельны. Для современной литературы они почти неприемлемы, т. к. длинны... Рисовать портрет вовсе необязательно так подробно. Избегать диалектизмов в авторской речи. «Грубые слова ни к чему тебе. Если Солженицыну "фуй" нужен, как острая приправа к незнакомому блюду, которым для него является народ, то тебе эта приправа не нужна" (какое же точное определение Солженицыну! Одним предложением - не в бровь, а в глаз ― Д. К.). Что читаешь? - спрашивает.
- Много Достоевского в эту навигацию. Гоголя тоже. Горького внимательно.
- Чувствуется. То же стремление вкладывать свои мысли в уста героев, что и у Горького, и у Достоевского. То же, можно сказать, насилие над характерами. Нет, тут читать надо Бунина и Толстого... Характер должен жить сам по себе.
Потом Ф. А. тихонько сказал про Л. В.:
- Она ведь - лучший буниновед! Читай Бунина! Учись его культуре литературной..."
Первое письмо Маслова после той встречи, от 4 декабря 73-го, тоже заслуживает внимания, хотя бы вот этот фрагмент: «До сих пор не приду в себя от доброты и внимания в вашем заботливом доме. И десять семинаров не заменили бы бесед наших и того урока, который получил.
Спасибо.
И дай мне бог таланта, мудрости и мужества, чтобы достойно скрасить дань платежом...»
А Абрамов в ответ, перед самым праздником, покровительственно, но очень тепло, дружески:
"Дорогой Виталий Семенович, с Новым годом! У меня одно для Вас пожелание ― пусть 74 год повенчает Вас с литературой или Вы навсегда бросите ее. Урывками в этом деле ничего сделать нельзя.
Я рад, что Вам кое-что дал Ленинград. Приезжайте почаще. И пишите. Есть люди, от которых письмо не в тягость..."
Что тут скажешь? Перед нами не просто заурядно-дежурное поздравление с праздником, но ― своего рода наказ, благословение. Благословение от Абрамова! Эх, дорогого стоит.
"Здравствуйте, Федор Александрович! - пишет Маслов в следующем письме, 20 января 74-го, изрядно отредактированном (горазд был Виталий Семеныч «потрошить-перечеркивать»!) автором.
...Пожелания Ваши заставили задуматься, доверие обрадовало и тронуло. Однако, как ни пытаюсь повернуть дело, а без навигации 1974 года мне не обойтись.
Когда прочитал "Пути-перепутья" первым делом кинулся свои рассказы потрошить-перечёркивать . Еще не перебродило во мне, не улеглось..."
Когда же, наконец, «перебродило», началась принципиально новая проза, о которой Маслов пишет уже в очередном письме:
«Кончил рассказ, первый после Ленинграда.
И доволен, и устал.
И решил написать. Просто так, от настроения.
Рассказ не сложный: бабе хочется чаю. 25 страниц. Люди добрые и светлые, а кончилось почему-то тяжело... В марте на Литобъединении обсудят...»
«Бабе хочется чаю...» - это Виталий Маслов о «Восьминке», одном из лучших, главных своих рассказов. Написано не без иронии и самоиронии, но все же по тексту отчетливо ощутимо: понимает, еще как понимает автор, что сделал хорошую, стоящую вещь, что рассказ удался ― по самому большому, гамбургскому счету. Это нечто вроде «Ай да, Пушкин, ай да, сукин сын!».
Да, что касается диалектизмов, то тут они с Абрамовым не сошлись. Что же до места, где все происходит, то и здесь, как я уже отмечал, есть одно, но существенное отличие. Деревня Абрамова, его Пекашино, обычная, среднестатистическая. И не только для Севера, но и для всей России. Как пишет сам Абрамов, «Пекашино... было самым обыкновенным селом, мало чем отличавшимся от сел средней полосы. Медведи по улицам не ходили, оленей и в помине не было». Не то масловская Крутая Дресва! Это ― край земли, места предельные, где уже сама природа беспрестанно испытывает людей на прочность, проверяет, насколько они люди.
Здесь море! Именно оно задает ритм жизни Крутой Дресвы. По нему, «по воде», по приливам и отливам тут выстраивают жизнь. Море и кормит, и губит, и бьет, и лечит. И к тому же ежечасно из-за все тех же, самых высоких в Европе, приливов постепенно съедает землю - берег, на котором стоит деревня... И людей-то на беломорском побережье зовут по-морскому ― поморами. Что до медведей, то и они тут не новость, пусть по улицам и не ходят. Зверем - морским или каким иным ― помора не удивишь. О рыбе и не говорю. Семга! По ней и деревня названа, - та, что стала у Маслова Крутой Дресвой.
Возможно, и эта удаленность Семжи от обычного русского житья-бытья (традиционно-будничного, не предельного!) и отдалила Маслова от широкого читателя, и читателя от Маслова. И диалектные слова, конечно, куда ж от них денешься?
А вот человечески, личностно они, сдается мне, были очень похожи. Я не знал Федора Абрамова лично, годами не вышел, но ― хвала Интернету! - то, каким он был в жизни, пусть лишь по архивным пленкам, но представляю. Это был очень неудобный, резкий, и, вместе с тем, чрезвычайно глубокий и совестливый человек. И ― страстный! Как восторженно и яростно, обжигающе страстно говорит он на встрече в телестудии «Останкино» о девочках-студентках питерского театрального института, что приехали к нему в Верколу, чтобы делать спектакль по «Братьям и сестрам»:
«Мне было лестно, но я начал кричать на них. Я чуть не затопал ногами, потому что ― ну что это такое? Понимаете ли, какие-то желторотые соплюхи и хотят играть войну, хотят играть трагедию русской бабы. Да вы что, с ума сошли?! Но они, в общем, с ума не сошли, они пришли ко мне еще раз, во второй, в третий раз, и я, короче говоря, сдался...».
И спектакль получился. Это не я говорю, а Абрамов: «Спектакль получился необычайно яркий, вне всяких канонов. Потому что с точки зрения жанров там все, все смешано: и трагедия, и драма, и мелодрама, и опера, и оперетта, и народный балаган...»
В словах Федора Александровича об этих, как он сам называет, «соплюхах», не столько любовь и нежность звучат, сколько ― восхищение и радость опытного бойца, вдруг обнаружившего, что и младшие дружинники, которые пришли ему на смену, совсем не хуже его самого и его погибших друзей. И в этом тоже они с Масловым очень похожи ― и в страсти, и в особом, чрезвычайно внимательном, бережном отношении к молодежи. Впрочем, для Виталия Семеновича последнее было все-таки системой, в порядке вещей, а для Федора Александровича, учитывая его удивление готовностью «соплюх» к бою (бою за Россию!), пожалуй что нет.
И это при том, что Абрамов, как и Маслов, никогда не замыкался в тесную реторту узко писательских забот, был совершенно открыт обществу, неравнодушен к его горестям, болел за страну, за весь русский мир. Он и в книгах (как и Маслов!) почти всегда остро публицистичен, злободневен. А уж о статьях, вроде «Чем живем-кормимся?», и говорить не приходится. Именно поэтому столь нелегкой была судьба некоторых его вещей ― той же повести «Вокруг да около» и других. Как сам он признался: «Мне каждую крупную вещь приходилось печатать с большим трудом...»
Еще одна точка соприкосновения двух больших мастеров ― судьба, не ставшая литературой. Абрамов ― участник войны, и не просто участник, а фронтовик, пулеметчик! Как многие из его сверстников, как многие из его боевых товарищей (как сам он говорил, может быть, лучшие) мог навсегда остаться там, где-то под осажденным немцами Ленинградом... Прострелены обе ноги ― лежал без сознания, как мертвый. Подобрали его случайно: полевая кухня обожгла кипятком, застонал ― стало ясно - «Живой!». Вот как он сам это вспоминал при поступлении на службу в СМЕРШ:
"...В боях под д. Пиудузи, на окраинах Старого Петергофа батальон был разбит. Остатки батальона, в том числе и я, вышли в г. Новый Петергоф.
В гор. Ораниенбаум батальон был вновь укомплектован. По приказанию командования батальон занял оборону в гор. Старый Петергоф. Участок обороны нашей роты проходил по деревням, расположенным на окраине города.
В течение 3-х дней мы вели беспрерывный бой с численно превосходящим противником. Я лично работал на пулемете. 24 сентября в полдень я был ранен в предплечье левой руки.
До 18 ноября 1941 года я находился на излечении в ленинградских госпиталях.
С 18 ноября по 28 ноября 1941 года снова участвовал в боях с немцами на том же Ленинградском фронте рядовым 1 ударного батальона 325 стрелкового полка 70 стрелковой дивизии...
28 ноября утром при наступлении полка (названия роты не знаю, ибо в бой вступили перед утром прямо с марша) я был вторично тяжело ранен. Разрывной пулей у меня пробило обе ноги в верхней области бедер..."
Блокадную, тяжелейшую зиму 1941-42 провел в ленинградском госпитале, на одной из последних машин по Ладожскому озеру вывезли будущего писателя на Большую землю.
Вот такие пироги. Предельно жесткие. Для многих, очень многих боевой опыт, даже когда его и вовсе не было или был, но самый условный, в послевоенное время мог стать не просто основанием, но главным, краеугольным камнем судьбы молодого литератора. Да, Великая Отечественная сейчас ― это и «лейтенантская проза», мощный, самодостаточный пласт русской словесности: от Юрия Бондарева и Григория Бакланова до Виктора Курочкина и Вячеслава Кондратьева. Пожалуй, только наша военная проза сделала бы честь иной европейской литературе...
Однако Абрамов о войне не писал. Вообще! Никогда. Почему? Дать точный ответ сейчас, когда самого Федора Александровича нет, мы, конечно, не сможем. Но предположить ― имеем право. Уверен, не из-за того, что фронтовая его биография все-таки вышла очень короткой, два месяца боев и ― тяжелое ранение и инвалидность. Но, очевидно, считал Пекашино и Пряслиных ― важнее того, что довелось пережить на войне самому. Подтверждением тому служит все та же, уже упоминавшаяся встреча в «Останкине», сам Абрамов, без экивоков заявивший тогда: «...Когда у нас говорят, пишут, что второй фронт в эту войну был открыт в сорок четвертом году ― это неверно. Второй фронт был открыт русской бабой еще в сорок первом году, когда она взвалила на себя всю непосильную мужскую работу, когда на нее оперся всей своей мощью фронт, армия, война. Я уже не говорю о подвигах той же русской женщины уже после войны. Ведь, бедная, думала, что война кончилась ― начнется жизнь, а война кончилась ― к ней снова: давай хлеб, давай молоко, корми города, давай лес, кубики... А безотцовщина? Трудно даже вообразить, что все пало на плечи русской женщины...»
При этом Абрамов понимал, что про войну напишут ― напишут многие. Так и оказалось, мы уже этот ряд дивный с вами вспоминали. А вот про второй фронт, открытый русской бабой в тылу, кто расскажет? Кроме Абрамова кого сможете назвать? Деревенская проза, одним из ярчайших представителей которой был Федор Александрович, она ведь едва ли не вся ― про «после войны».
Что же до Маслова, то у него почти та же история. Фантастическая биография радиста, а потом начальника радиостанции первого в мире атомного ледокола, и долгое время ― ни слова об Арктике и ледоколах! Лишь последний роман, до сей поры неопубликованный, об этом. И все книги ― о Крутой Дресве, о родной Семже. Его упрекали, что не пишет о своей работе, в первую очередь, конечно, Конецкий: «Где ледокольный роман, сволочь?!», а он все о Семже. Впрочем, думаю, упрекали справедливо. Ледокол ― не война. И романа о жизни ледокольщиков ― красе и гордости русского флота ― у нас до сих пор нет. Маслов, знавший эту жизнь изнутри, в красках и деталях, оказался единственным, кто мог его написать. И написал. Но ― уже на излете, когда все сказал о Дресве.
Личная жизнь? И здесь есть некоторая близость, но все же больше отличий. Федор Александрович еще вздумал учить Маслова в первую их встречу, твердил, что тот «рано обзавелся семьей ― советский литератор не имеет права на семью». Ну а сам тоже ведь не сказать, чтобы поздно женился ― в тридцатник, задолго до своей прозы.
Та же тема нежданно-негаданное развитие получила в одну из последних встреч Маслова и Абрамова ― в декабре 78-го, на писательском пленуме:
«На пленуме он вел себя всепонимающе и мужественно.
Потом, ближе к вечеру, скромно пообедали в ЦДЛ: Федор Александрович, Семен Иванович Шуртаков, Слава Марченко, Боря Романов. Поздно вечером проводили Федора Александровича в Ленинград, вместе с Б. Романовым провожали. Когда ехали в такси на вокзал, разговор был полушутливый.
- Ты сколько раз женат? ― спросил он.
- Первый... ― отвечаю смущенно.
― Нет, ты ― не писатель! ― смеется Федор. ― Вот В. ― уже дважды женат, ― почти классик!»
О как! С другой стороны, и Абрамов-то был женат один раз. Шутил в «Останкине», что и любил лишь единожды, добавляя после недолгой паузы под хохот слушателей, - в детском саду. А детей вот ему Бог не дал. А у Маслова-то было трое!
...И еще одно необходимое для понимания сути взаимоотношений двух больших русских писателей свидетельство из очерка для книги воспоминаний: «На новый, 1980 год получил от Федора Александровича "Дом" со словами, которые до сих пор греют и всегда будут греть меня и ко многому обязывают».
А слова, подписанного Абрамовым «Дома», который хранится сейчас в масловском музее в Семже, такие: «Виталию Маслову ― побратиму и земляку, в которого верю...»