Она ездила трудничать. В Почаевскую ездила, когда муж давал денег. В Оптину. Но особенно любила Печоры.
Мужу это не очень нравилось. Но смирился. Он как-то научился сам всё успевать. В церкви он не бывал. Работа-дом, дом-работа. Дети, хозяйство.
Мы все вместе много лет дружили. Он спокойный был. Женился когда-то по любви. Он молодой, она молодая. Он большой, медведеобразный. Она стройненькая такая была, загляденье, как стебелек. Он и влюбился.
Чего-то они строили, делали, работали, радовались, детей рожали. Гости, встречи, путешествия, друзья. Всё как у людей.
А потом чего-то перещелкнуло. После тридцати пяти она в Церковь пошла. Она поняла, что без этого нельзя, что она не одна, есть еще Бог, и без Церкви никак. А он не понял.
Она ему книжки тыкала под нос, про чудеса рассказывала, маслом мазала лицо, водой святой кропила:
- Ну, ты ж не нехристь, пойди, исповедуйся. Пойди, причастись.
Он спокойно так - не кричал, не сердился:
- Ну, ходишь - ходи. А мне не надо. Может, не готов пока, а может, не знаю. Но я тебя люблю и… И люблю даже такую.
А там расцвет был православного женства во всей красе. Чесать голову она, конечно же, сразу перестала. Красить волосы - разумеется. Длинные вот эти седеющие патлы из-под темно-серого платка. Юбки по щиколотку темные, глухие. И свитера длинные темные, поверх юбок. И лицо из-под волос - землистого цвета.
И значит, он с работы пришел, продукты купил, детей забрал, на ужин чего-то сготовил, посуду потом помыл, детей уложил, и она приходит - в Москве много монастырей, а в монастырях службы вечерние длинные, как ее некрашеные волосы.
А он не сердился. Не сердился. Только:
- Лиз… А, Лиз… Иди ко мне.
- Ой, Петь, да голова болит.
- Ну, Лиз…
- Ой, да ты что? Куда со своими глупостями? Сегодня ж вторник. Во вторник нельзя.
- А когда можно? Или никогда нельзя?
- Только в среду можно, в пятницу и в воскресенье, когда венчаются. Духовник сказал, по Уставу только три раза в неделю можно. Я же тебе говорила. А ты не можешь запомнить.
- Ну, хоть поешь чего-нибудь, гляди, смотреть на тебя страшно. Заморила себя. Я котлеты сделал.
- Петь, какие котлеты? Вторник - вечер.
- Так ведь пост - в среду.
- Уже среда, Петечка. Вечерню отслужили во вторник, и сразу среда началась. Церковный календарь, ты пойми. Я картошечку вон съем. И огурчик. Ты картошку-то варил, или жарил? А то сегодня без елея.
И он ничего. Я поражался всегда - он ничего. В лоб ее поцелует, и пошел в другую комнату телевизор смотреть. В спальню-то ему нельзя. Она там правило читает.
Там у нее икон по всей стене десятка три. Да лампады горят. И она, значит, сначала вечернее правило читает. Потом акафисты всем святым, которых сегодня праздник. Потом она сразу и утреннее правило читает, потому что утром к семи уже надо на монастырскую службу, и утром прочитать не успеть. И еще в конце по четкам, сколько и чего, этого он разобрать не мог, подглядел пару раз только, что на пол на коленки валилась. Да.
Она к нам приехала, помню, в Петербург на богомолье. Зашла, платком вся завязанная, скулы торчат, щеки впалые. За спиной - рюкзачок, и пахнет мылом дегтярным. Рюкзачок свой бросила в прихожей. Икону в комнате увидела, перекрестилась, поклонилась, пальцами пол потрогала.
- Я к Ксении побегу.
- Дай, - говорю, - подвезу тебя.
- Нет, - говорит, - не надо. Я ж на богомолье. Я пешком дойду. Да тут и недалеко, минут сорок.
- Ну, хорошо, а когда ждать-то тебя?
- Ой, не знаю. Я там еще полы останусь помою. Я всегда, как к Ксеньюшке, так полы после службы мою и в часовне, и в храме. Это милость, милость Божия, чтобы потрудиться в Божием Храме. И не смотри на меня так. Ты смотришь на меня, как Петька мой на меня смотрит. Я же молиться иду. К Господу Богу иду молиться. Ну, что ты смотришь? Ты-то чем недоволен? Ты ж не такой нехристь, как он.
- А с детьми кто остался? Нехристь?
- Он. А кому еще? Не хочет молиться, пускай делом занимается. Может, хоть так спасется.
- Понятно, - иду за ней дверь закрыть, - скажи, а дегтярное мыло бесов гонит по какому принципу? Черное - черным?
Вечером сидим, чай пьем.
- Слушай, - говорю, - неудобно спрашивать. Но по старой дружбе… А чего детей-то больше не рожаете? Ты, вроде, не старая. Сорока еще нет. Двое для православной бабы - не маловато?
- Ага… Чего еще… Сговорились, что ли? Я ему уже всё сказала. До тридцати восьми дожили, и хватит. Хватит этими глупостями заниматься. Всё. Будем жить, как брат и сестра. Я кровати раздвинула. Он у одной стенки. Я - у другой. А чего? Чего ты на меня опять смотришь? Я ему сказала: не нравится - отпусти меня в монастырь. Я в монастыре спасаться буду. За вас всех молиться буду. Будет у вас своя молитвенница - хорошо же.
- Погоди, какой монастырь, у тебя ж дети.
- Что дети? О детях не надо молиться? Я своими молитвами им больше помогу, чем он своими обедами или прогулками. А он еще им мультики поганые включает. Да фильмы всякие. Это ведь тоже отмаливать нужно. Я телевизор хотела на помойку вынести. Не дал. Теперь мне только молиться осталось.
- Ну да, я понимаю. Для них ничего не изменится. Всё равно Петька ими занимается. От тебя толку не много.
- То есть как это не много. А кто за них молится? Ты сам-то пытался когда-нибудь молиться, но только так, чтобы по-настоящему?
- Это как «по-настоящему»?
- Вот ты и не знаешь. А всё туда же, лезешь…
- Так. Хорошо. Ты - в монастырь. А кто… кто?.. - оглядываюсь по сторонам, - кто будет детей в храм водить, ты мне скажи?
- Так он же и будет. Он уже и сейчас водит.
- Петька?
- Петька. Я ему поручила. Он водит. Они там причащаются.
- Кто?
- Дети.
- А он?
- Я не знаю. Станет он? Ему это далеко. Он неверующий. Ему на Бога наплевать.
- Ага, он, значит, неверующий, ему наплевать, но он водит их в храм. А ты почему сама не водишь?
- Я? Ты соображаешь вообще? Как они в монастыре службы отстоят? Там службы по четыре часа. Бегать будут. Капризничать будут. Никакой благодати. Когда дети, благодать уходит. Одна беготня. Как тут молиться, когда одна беготня?
- Так ты не ходи в монастырь. Ходи на приход.
- Ты что? - испугалась. - Как без монастыря? В монастырях-то самая вера! Монахи же все неженатые. Непорченые. Они же только и молятся на этом свете. У них молитва! У них и благодать! А на приходе что? Ерунда одна. Я ходила как-то в простой храм. Нет. Там не то. Нету благодати. И исповедь там не умеют принимать.
Я исповедалась, говорю: «Муж мой неверующий, Бога не признает, правил святых не признает. Что делать?» Я его спрашиваю, священника: «Как надо поступить?» А он: «Как хотите, так и поступайте». Я говорю: «Послушание выше поста и молитвы. Как благословите, батюшка, так и поступлю». А он: «Хорошо. Благословляю вас, матушка. Благословляю с мужем вашим жить, всякий раз, как он этого от вас потребует». «Что значит всякий раз? А если во вторник или в четверг? А если Великим Постом?» «Всякий раз, как потребует».
Ну, я ему и сказала: «Если вы Устав нарушаете, то никакой вы не священник. Благодать священства Господь у вас забрал. Вам Устав никто не разрешал отменять. А вы так говорите, потому что вы такой же кобель, как и все мужики. У вас у всех одно на уме!» И ушла.
- Ушла?
- Ушла. В аду они там все сгорят. Туда и дорога! А я в Печоры уехала. Трудничать.
- А чего ты там делаешь? Ты ж там месяцами живешь.
- Я трудничаю. Работаю. Где благословят. Как спастись-то иначе? Вот во Славу Божию будем трудиться и спасемся. Я там и на коровнике. И в трапезной. И в просфорной. И территорию убираю. Где благословят… Послушание - первое дело! Труд и послушание.
Я некоторое время назад был в Москве. Стояло лето. Мне нужно было отдать им кое-какие книжки. До Лизы я не дозвонился. А Петя с детьми оказался на море. Он мне прислал сообщение, чтобы я книжки занес Лизиной маме, Лидии Семеновне, как раз это было недалеко от трех вокзалов.
Я шел между домов, по дворам и любовался необыкновенной московской растительностью. Над головой у меня, под высоким ярким, совершенно непетербуржским небом тянулись к нему ветки деревьев с невиданными для северного человека листьями. Листья имели очертания, которых в Петербурге не встретишь. Вроде бы клены, и не клены. Вроде бы каштаны, и не каштаны. Это был юг. Это было буйство зеленого цвета, вперемежку - зелень и небо. И воздух пряный, южный. И тут я поискал глазами и вошел в подъезд. Поднялся на третий этаж. Позвонил. Звонка не было. Еще позвонил, собрался постучать, но дверь подалась и открылась.
Я позвал. Никто не ответил. Я сделал шаг, еще, снова позвал. Молчание. Я огляделся.
В прихожей было серое небольшое окно. Напротив окна - вешалка. На ней, возле нее, под ней - всюду были свалены какие-то вещи. Женское драповое пальто. Зеленое кашне в огурцах. Серая легкая шляпа из хрущевских времен. Болоньевый плащ. Коричневый старый чемодан разбитый, перетянутый черным ремнем.
Я посмотрел на окно, оно было серым от грязи. На подоконнике пыль сворачивалась пухом.
Я пошел дальше. По коридору. Пол - наверное, это был паркет - был липким. Словно жир лежал на нем. Ботинки попискивали слегка, когда отклеивались от него при каждом шаге.
- Лидия Семеновна!
Я вошел в комнату. Там было так же серо. От серого грязного окна и серой жирной пыли на всём. Серый старый шкаф. Серый стол. Серые много месяцев не мытые чашки на нем. Серые стулья с набросанными на них тряпками. Серая тахта и серый человеческий силуэт на тахте.
- Лидия Семеновна!
Силуэт оторвался от подушки и попытался присесть. Я кинулся на помощь.
Женщина. Старая совсем бесформенная женщина в захудалом халате, таком же просаленном, как и всё вокруг, немного поднялась. Вокруг нее были засаленные простыни и мятое засаленное одеяло. Подушка под головой была в разводах и бурых пятнах. Волосы ее были немыты и спутаны. Лицо было дрябло. Кожа, неровная, как апельсиновая корка, на щеках висела. Подбородок, покрытый редкой длинной седой растительностью, дрожал. И запах. Сладко-горький густой запах висел в теплом спертом воздухе. И было от него не укрыться.
- Лидия Семеновна! - я закашлялся. - Петя сказал, что я могу оставить вам книжки для Лизы. Я тут проездом, из Питера, по делам, - посмотрел по сторонам, - я положу их тут, на стол. Для Лизы книжки, вы слышите?
- Д-да… Д-для Лизы? - голова ее тряслась.
- Для Лизы, Лидия Семеновна, вот здесь, на столе. А мне нужно бежать. У меня поезд.
- Д-для Лизы? Вы п-простите. Речь не очень слушается меня. Т-такая вот ст-тарость… В-вы Лизин д-друг?
- Я, Лидия Семеновна, их общий друг. Вы слышали, возможно… - я назвал себя.
- Н-не… н-не п-помню, - ей никак было не справиться с дрожанием головы, отчего тряслись подбородок и губы, - я м-мало п-помню. Т-такая ст-тарость, - повторила она. - Не м-могли бы в-вы п-подать мне чашку со стола?
Я положил книжки и взял чашку. Пальцы мои покрылись жиром.
- Позвольте, я ее помою.
- Пом-моете? Зач-чем? Но, впрочем, если хотите… Кухня справа, но т-там воды нет. Вы мож-жет-те сходить в ванную. Это слев-ва.
Приклеенный пальцами к чашке, я отворил указанную мне дверь, нащупал выключатель и зажег свет. Раковина тоже была серого цвета, покрыта серой жирной пленкой, и все шкафчики и стены тоже. Лишь унитаз отличался черно-коричневой ржавой сердцевиной, обрамленный деревянным коричневым стульчаком. Да еще серая ломаная трещина пронзала его из конца в конец. Воды в нем не было.
Чашку мыть было всё равно нечем, просто мочить ее под краном было бессмысленно, я вернулся в комнату.
Лидия Семеновна уже сидела достаточно уверенно на краю тахты и пыталась нащупать ногой лежавший возле нее тапок. Голова ее всё так же тряслась.
- Вы, может быть, не будете сразу убегать? - говорила она медленно, певуче, с трудом справляясь с некоторыми звуками. - Оставайтесь. Я с радостью напоила бы вас чаем. Мой зять, - она поморщилась, - перед отъездом завез мне продукты. И у меня есть даже кусочек вафельного тортика, - она вздохнула, посмотрела на меня и грустно улыбнулась. - Знаете, старушкам такие тортики покупают. И еще конфеты-подушечки. Это мой зять, - она снова поморщилась, - это он так меня снабжает. Без выдумки. Яйца, молоко, хлеб, сыр, колбаса, мясо какое-то. Вафельный тортик, - она пожала плечами.
- А ведь, знаете, - она что-то вспомнила, - а ведь я была категорически против, чтобы Лизанька выходила замуж за этого Петю. Он мне казался каким-то совершенно неблагона…- она с трудом выговорила, - неблагонадежным, - потом задумалась и глухо засмеялась и закашлялась, - ненадежным, вот как правильно. Ненадежным, как Лизанькин папа.
Мы недолго прожили. Я рассталась с ним, когда Лиза была еще совсем мала. Всё равно бы из него не было толку. Он был человек скучный… Этот Петя тоже ни чем особенным себя не показал. Что это за мужчина? Ни жара в крови. Ни стремлений. Он даже жену не ревнует! Мужчина, который подчинил себя быту: дети, хозяйство, посуда, продукты. «Мы рождены для вдохновенья, для звуков сладких и молитв!» А что это за мужчина? «Лидия Семенна, я вам тортик вафельный купил…»
Ай… Не хочу про него. Скучно. Бедная моя Лиза! Как же ей тяжело!
Ну что, останетесь попить чаю?
- Нет-нет, спасибо, - живо представил я себе возможное чаепитие, - спасибо! У меня поезд. Я побегу. Всего вам… Всего доброго… - принялся я отступать из комнаты, - всего доброго, - уже дойдя спиной почти до двери, остановился. - А что же Лиза? Лидия Семеновна! Лиза-то ведь бывает у вас, наверное? Помогает?
- Ах, что вы? При чем тут Лиза?! Лизанька трудничает сейчас в Печорах. У Лизаньки такая интересная жизнь. Она нашла себя. Она трудничает. Она молится. Она читает. Ах, она путешествует по монастырям! Что вы… Она молится… Она путешествует… Она трудничает… Она молится… Она трудничает… Что вы… Она трудничает…
Я выбежал по лестнице на улицу. Пряный дух густых московских пестрых платанов понес меня из двора к вокзалу.
(автор - Илья Аронович Забежинский. Преподаватель "Основного богословия " на катехизаторских курсах в СПб и Архангельской области. Выпускник философского факультета СПбГУ, Института Богословия и Философии (ИБИФ), СПбДА)
(
Источник)