Срока сравнялись

Jul 24, 2022 02:27


42 года назад в возрасте 42-х лет в Москве умер Владимир Высоцкий



Высоцкий поет - «первый срок отбывал я в утробе». Человек ни разу не сидел, но много писал о зэках. Был ли это просто поэтический прием, или он и жизнь ощущал порой, как срок земного заключения?

В 2002 году я был в Москве, и у сада «Эрмитаж» меня стукнул по плечу давно забытый знакомый.

«А мне сказали, ты сквозанул в Америку!»

«Слушай больше. Просто мы в 92-м свалили из Москвы в деревню, это, подъедаться, ну и… А ты…»

«А что я! Тебя на днях вспоминал!»

«А чего?»

Он вытащил из сумки кассету от переносного кассетника. Красным фломастером: «Смерть поэта».

Мы присели на скамейку.

«Помнишь брата моего двоюродного Володьку? После его смерти…»

«Разве он умер?»

«В том году, от цирроза. Вот, осталось после него. Он был фотолаборант, на Чистых прудах работал. Эта кассета его. Я хотел выбросить, включил - это я! Мой голос. Ну, думаю, сука. Но вспомнил про лаболаторию у Покровских ворот. Мы там пили в красном свете. Он две кружки из пивного автомата увел. Бывал ты там?»

«Он увел три кружки, одну мне подарил.»



«Да? Летом 80-го, сразу после Володиной смерти, на Ваганьковском, у могилы его всякие собирали там его фотки, записи разные, всякое такое, на память. Они все там толкались. А мой Володька, то есть Борисенко, лаборлант, тоже шустрил, переснимал людям фотки и всякие стихи, и привязался к нему один, тезка его, типа специалист по литературе, приносил разные Володины стихи и не стихи, а наоборот, типа рассказов, якобы он не только песни пел, но и сочинял всякое разное. Этот тип, ну, который литературный, зашел как-то раз к нам в лаболаторию, когда мы подшивали. Ну, Володька мой говорит ему - вот он тебе расскажет, как все было. Тот включает магнитофон. «Как вы узнали о смерти поэта? Ваш брат говорит, что вы там были, на Таганке. Я хочу записать для потомства.» «А тебя там не было, что ли? Там вся Москва была.» «Я там тоже был, но ваш брат рассказывает, что вы там тогда работали совсем рядом и всякие детали.» «Да!» Я стал рассказывать. На тебе эту кассету. Ты Володиным творчеством, это ну, может тебе интересно. А литературного того я давно не того, сегодня ее понес в музей Высоцкого, дайте рублей сто. Не дали ни копья. Такого добра самим пихать некуда.»

Я расшифровал кассету уже в Америке. Уточнить ничего у автора не мог. Надеюсь, вранья в изложении немного. Я оставил там все, как есть. Однако, поди ж ты! Свидетельство это целых двадцать лет пролежало.

Вдобавок, к кассете, вложенной в пластмассовую коробку, прилип негатив. Его я распечатал и помещаю тоже. Приключение с этой фотографией описано ниже.

Вот теперь все. Можете читать.

«В Олимпиаду все точки службы быта работали без выходных. Такой вышел указ. И все, которые их обслуживали, дежурили тоже круглосуточно. У нас в ремцеху, который обслуживал Фотокинообъединение столицы, все там фотографии и фотостудии, устроили дежурство по выходным. Я был дежурный в тот день. А была уже суббота, 26-го, или еще воскресенье, 27-го, на другой или на второй день после смерти Высоцкого. Мне почему-то кажется, это было воскресенье, но могу ошибаться, потому что не помню, чтобы брал в киоске «Футбол-Хоккей». Да я не отвлекаюсь, я рассказываю.

Ремцех на улице Володарского, а возле графский особняк, а может, и нет. Там, где «Общество знание», а мы перед ним, и тоже дом старинный, два высоченных этажа и еще подвал, где цех по сбору серебра с пленок.

Это Таганская площадь. Таганка, театр на Верхней Радищевской, ресторан «Кама», возле у кольцевой, а наша улица - Володарского - поближе к реке идет.

Выхожу утром из метро Таганская кольцевая и вижу издали, что на входе в театр висит белый картон с фотографией вроде Владимира Высоцкого. Я подошел. Думал, спектакль новый объявляют. Но траурная рамка и фото его, мол, умер артист театра и кино, и все такое, и еще стих, а стих такой:

«Мы не умрем мучительною жизнью,

Мы лучше верной смертью оживем».

Я очень удивился, что Высоцкий умер. «Как это он коньки откинул так рано?» Я пришел в мастерскую на второй этаж и тут же позвонил Володьке, брату своему, и говорю: «Ты знаешь, я мимо Таганки проходил, и там написано, что значит, Володя-то Высоцкий умер, тезка твой, да. Что это он так рано коньки отбросил? Ну, пил, ты ж тоже пьешь, а еще не помер, и живи до ста лет!»

Ну, мой Володька тут же побежал к еврею своему, завлабу, или не завлабу, а завфотстудией, Абраму. Тот как узнал, за голову схватился, а потом сообразил, что делать. Нашли они где-то фотку с обложки пластинки импортной с песнями Володи, где он гитару обнимает. Пересняли ее, увеличили, все оборудование у них под рукой, Абрам фломастером текст накатал и поставили ту фотографию, тоже в траурной рамке, за окно своей фотографии. Это я все потом узнал от Володьки, когда им с Абрамом выговор вынесли с занесением. Подпись такая: «Об утрате скорбим вместе со всем народом». И под этим подпись: «Соотечественники и современники с Чистых прудов». Это они потому, что их фотография в конце Чистых прудов, у трамвайной остановки, и что театр «Современник» тоже, где было кино «Колизей».

Не помню, сколько этот некролог у них за окном простоял, пока к ним милиция не пришла, и некролог этот по акту не изъяла, и протокол не составила. Я сам этот протокол видел. Но мой Володька или сам Абрам, хитер бобер, еще прежде милиции на улицу выбежал и окно фотостудии с некрологом по быстрому щелкнул. «Я, говорит, не сомневаюсь, долго она не простоит, и голову нам намылят, но план мы по ее вине сделаем!»

Я не знаю, когда они поставили эту фотографию с некрологом, не то в субботу, не то в воскресенье. Но я думаю, что из нее народ тоже узнал, что Володька наш того, потому что, говорят, только в «Вечорке» было в пятницу, когда он умер, объявление, а кто «Вечорки» не читал, или ж как я, у театра на Таганке не проходил, ничего об этом не знал, а знал только про очки, голы и секунды, потому что Олимпиада была в самом зажаре.

И в понедельник, когда я приехал утром на работу и пошел в ремцех, то увидел толпы народа, но правда, не так, как часа через два, когда повсюду и возле стало не протолкнуться. Если б я сообразил занять очередь к дверям театра в 9 утра, то я б увидел, как гроб выносят все артисты театра и Юрий Владимирович Любимов, а я щелкал и дурью маялся, ходил в «Продуктовый», пил пиво потом, вижу, очередь стоит, а значения не придал, а вышел на Таганскую площадь, да как глянул с моста: «ах ты ж, матушки светы!» А там хвост по набережной хрен знает откуда тянется.

Я кинулся в цех обратно, и когда бежал, меня из очереди наши две бабы окликнули, они уже места нам заняли. Было это часов в одиннадцать. Уже мильтонов нагнали в белых мундирах, и народ на крышах домов стоял, как забрались, не знаю, а их свистками сгоняли.

«Какая? Конская? Да и конская вроде тоже была!»

Я бегом за букетом, еще можно было пролизнуть, купил букеты, встал к нашим бабам. Иногда по очереди мы из очереди отлучались на работу, и столяр, старик Чиромыгин, Фрол Степаныч, меня спрашивает: «Куда вы все носитесь?» «Высоцкий умер, Театр на Таганке, давится народ, потом хоронить, говорят, повезут!» Он говорит: «Народ с ума посходил! Пьяницу хоронят!» И как ни забегу в цех, он опять. Закурит свой «Беломор»: «И цветы ему? Пьяницу хоронят! Подумаешь, делов!»

Очередь шла по Володарского, а потом загиналась на Верхне-Радищевскую, шла мимо решетки больницы вверх, и где-то на подходе к скверику, где домишки со всякими конторами, и где Радищеву памятник, поняли мы, что очередь встала и больше не движется. Тогда и стали люди, наверное, часов в 12 дня, передавать свои цветы вперед, через головы, потому что уже не было у них мазы самим их ему положить на гроб. Потом еще постояли, очередь шарахнулась к тротуарам, и машина грузовик с гробом промчалась вниз по Радищевской к Яузским воротам мимо всех нас. И мы пошли в цех.

А когда я через часа четыре уходил домой и шел по Верхне Радищевской к метро, и это чистая правда, улица, проезжая часть, была темная и мокрая от цветов, то есть от цветочного сока, и подметки немного липли.

Дальше чей-то другой голос, вероятно, того самого литературного типа, который запись эту организовал:

«Запись от 14 сентября 1980 года. Москва.»

х х х

Послушал. Распечатывал через силу. Переводил дух. Многое вспомнилось… Эх, старина, старина! Так повернулась после всего этого жизнь, подумалось: «Да, Высоцкий Володя не ошибся датой своей смерти!»

Политикой возле Театра на Таганке не пахло, но толпа была столь колоссальна и стихийна, что властям вполне могло и померещиться. В тесном смысле слова Высоцкий не был антисоветчиком, и только внезапная смерть стала его сильным политическим поступком. В первые годы после его смерти ощущение, что он погиб в борьбе с режимом, усиливалось. Даже появившаяся в 1979 году песня Андрея Макаревича «Свеча» как-то в нашем сознании совместилась со смертью Высоцкого, воспринималась, как надгробная присяга на борьбу.

Мы почему-то сразу решили, что его погубила система. А на самом деле его погубила не система, а бомба замедленного действия, которая была в нем - его особый поэтический дар. Мы просто хотели, чтобы он был жертвой системы. Мы сразу все себя в его мертвом теле ощутили, загубленными и безвременно ушедшими жертвами. А система-то, она просто не признавала его официально поэтом, и может быть, делала его этим еще сильнее, как поэта, и еще обожаемей народом за это.

С точки зрения народа это было хорошо, а он-то хотел, чтоб его печатали, чтобы везде пускали, но если бы его печатали и везде пускали (а пускали его все же больше, чем многих), не было б этой щемящей боли у нас, что не дали человеку как следует попеть, пожить, зажимали, травили, что он был несчастен, как все мы.

Мысли, которые мне и до этой кассеты в разные годы приходили, я попытался обобщить и сшить. Шил кое-как, белыми нитками, и швы, конечно, торчат.

Все это спорно, конечно, а для кого-то, наверное, ужасно спорно, а впрочем, и я ни на чем не настаиваю.

В. Бурлаков.



27 июля 1980 года. Оконная витрина фотографии № 11 на углу улицы Чернышевского и Чистых прудов.

х  х х

Владимир Семенович Высоцкий умер вовремя. Эта безумная мысль, которую раньше и помыслить-то было невыносимо, начинает высказываться все чаще. Не то было раньше. Когда он умер, нас всех словно током шарахнуло. Мы восприняли его молодую смерть так, будто он не умер, а его убили. Мы вмиг осиротели и будто прозрели. Сознание трагического времени нас потрясло. А между тем - какого такого трагического?

Но мы пережили странную раздвоенность - как будто еще живы, но с ним вместе и умерли.

На нас как бы повеяло предощущением конца. Эпоха заканчивалась. Его смертью заколачивался ее гроб. Это была предсмертная эпоха. Страна умирала, но еще не знала об этом. Высоцкий, порождение этой страны и этой эпохи, выразитель грубых и идеальных ее сторон, своею возвестил нашу предстоящую смерть.

Высоцкий от этой эпохи и от этой страны страдал, но был плоть и кровь ее. Страдал же он больше оттого, что он был стихийный поэт, обреченный на муки мира и на красоты его. Он бы везде страдал так, как страдали Есенин или Бодлер, Эдгар По или Вийон.

Популярность Высоцкого при жизни была большой, но она не была такой огромной, как теперь пишут. Он при жизни был фигурой полумифической. Страна постепенно догадалась, что Высоцкий не миф, его изредка видели на экранах, а кому повезет, в театре, но песни его, а именно в них был тот самый Высоцкий, доходили до нас скупо и трудно.

Эти песни не очень-то и хотелось совмещать с явленным образом. Все это произволением Божиим придавало ему ореол тайны. Подземный голос его на магнитных пленках продирался в наш мир из каких-то иных пределов, не равнин, не степей, а из подворотен с подвалами. Словом, «сизый туман стелется под ногами; струна звенит в тумане, с одной стороны море, с другой Италия, вон и русские избы виднеют…» - как написал Гоголь, точнее, бедный бунтарь Поприщин у Гоголя.

Народность его поэзии феноменальная. Никто так не отразил народ в простых и метких стихах, почти что в сказках, в разные драматические моменты его жизни. Это было зеркало народа, и оно было в трещинах, как и его надтреснутый голос, и едва оно угасло, это зеркало, и голос умолк, как и мы поняли, что нас в нем не стало.

Из него, через него, как будто бы он был медиум, говорили сотни людей. Сознание, что мы не без голоса, что и нас вместе с ним услышат, что про нас благодаря ему знают, и что мы друг друга благодаря нему лучше слышим и знаем, нас безотчетно живило и укрепляло.

Когда его не стало, мы как-то рухнули, ослабели, расклеились, струхнули, что жизни больше не будет.

Вот одна из первых историй, рассказанных им. Живут два друга, любят одну и ту же девушку Валю, и оба знают об этом, но не делят ее и не ласкают, а ждут, кого она выберет. А потом их посылают за их заслуги далеко и надолго, и девушка Валя приходит прощаться на вокзал, и оба клянутся ее не забывать и там. Один из парней, человек более земной, основательный, в знак любви к Вале давно уже сделал себе на груди наколку, ее профиль. Другой вроде не придавал такого значения форме, не гонялся за внешними знаками преданности, а, будучи натурой более мечтательной, носил ее образ, так сказать, в душе, без всяких этих наколок.

Но вот суровая жизнь обступила обоих друзей. На новом месте, далеко от Вали, так иногда тяжело жить мечтателю, что не хватает ему просто вспоминать ее, а охота и полюбоваться воочию на ее милые черты. Да где ж их взять? Фотокарточки ж Валиной у него нет!

Да, но есть друг, и вот как-то раз, затосковав, он просит друга расстегнуть рубаху, чтобы, глядя на эту нагрудную Валю, улететь памятью в прошлое или же мечтою в будущее. И с этих самых пор, едва тяжелые обстоятельства жизни придавят его, он - шасть к другу, а тот понимает, раскрывает рубаху - на брат - гляди.

Но страшно, страшно не хватает, не достает Вали - образ ее блекнет, она холодеет в душе и в сердце его.

А ведь Валя далекая - это его последняя капля света.

И он просит умельца наколоть и ему на грудь Валин профиль, скопировав с груди у друга. Конечно, чтобы полюбоваться Валею, ему все равно без груди друга не обойтись, но теперь жить стало полегче, и даже не в пример веселее, потому что теперь и у него не только на сердце, но и над сердцем появилась своя Валя, и больше того, эта новая Валя свежее, четче вышла, чем у друга в стершемся и полинявшем исполнении. И это наполняет его счастьем, хотя он и стыдится немного, что обзавелся, как и друг, своею собственной Валей.

И таких историй, почти сказок, у него сотни.

Образ наколки и профиля на груди потом получит продолжение неожиданное, но струна затронется та же: «ближе к сердцу кололи мы профили, чтоб Он слышал, как бьются сердца».

х х х

Обсуждать смерть Высоцкого, его трагический уход - праздное занятие. Поэт умирает, когда следует. Он хохотал от боли, а нам была радость. Он страдал при жизни (как мы узнали гораздо потом), а смертью заставил страдать нас. Тут есть связь, но и тайна есть, и говорить особо нечего, хотя хочется поймать тайну в сеть разбрасываемых вокруг нее слов. Но чем больше слов, тем больше сбойчивых шагов в сторону.

Однажды его спросили - «как вы находите темы и персонажей для песен?» Он ответил: «вы - эти темы». В человеке иногда сидит по сотне характеров. Он был оттого так хорош в перевоплощении, что в нем сидели их тысячи, а еще тысячи входили и выходили, как через проходной двор, только это была его душа. Они, эти тысячи, ее и сносили, его душу, а бежать ему от мира, толпящегося характерами и темами, было некуда.

Гоголь говорил, что все мерзости и пороки, какие он вывел на сцену, сидели в нем. Это примерно то же. Конфликт же сидел в нем такой. Он был человеком советским, жил в стране советской, ставившей на первое место мужской характер, силу, коллективизм, порядочность, честность, и все без нытья. В жизни он видел много обратного. Это не столько изъян жизни, сколько родовое увечье поэта. Этот грубый хриплый голос, эти физическая сила и ловкость, фанатическая вера в мужскую дружбу, которую он в себе развивал и поддерживал до страсти, как свидетельствуют многие близкие, скрывали душу нежную и незащищенную.

Он это чувствовал и будучи человеком, то есть существом ограниченным, этого в себе стыдился и от этого страдал, в то же время понимая, что это его дар, его судьба и предназначение. Это был трагический, неразрешимый конфликт - жить с такой душой, ее за чуткость лелеять и терзаться этой чуткостью, пытаться в себе выковать нечто, способное конфликт примирить.

Это видно в песнях, в выборе тем и персонажей. Примирить же такой конфликт для долгой и здоровой жизни нельзя, как бы ни спорили умные психиатры и педагоги. Да и надо ли? Обезболить, временно, можно - песнями, алкоголем, женщинами, наркотиками. Так оно и шло. Если ж бы он не страдал, то зачем бы тогда ему водка и наркотики, не из пошлого же гедонизма?!

х х х

Структурой многих своих песен он рассказчик в духе Чехова или О’ Генри. В концовке рассказа, почти что анекдота - развязка, ударная фраза, и внезапная, и подготовленная ходом повествования. И почти всегда есть выход из положения или преображение человека.

(«Зачем мне быть душою общества, когда души в нем в общем нет?»)

Даже когда человек погибает, в смерти есть смысл, всегда открывается какая-то дверь, есть глоток воздуха.

(«Мне хочется верить, что грубая наша работа вам дарит возможность беспошлинно видеть восход».)

В концовке многих песен есть надежда. И в этом он был поэтом времени, когда живы были еще идеалы, когда казалось, что волк, удравший за флажки, найдет за ними лучшую жизнь, обретет счастье и правду.

Он разделял, кажется, с бедными и глупыми нами, многие иллюзии, приведшие нас к разрушению страны.

х х х

Улыбался от боли. Трагическое мироощущение, ни на чем особо не основанное, которое перебарывал смехом до упада и это, вероятно, многими ощущалось. «Охоту на волков» он написал не оттого, что грозила тюрьма или смерть. Для обнаженной души булавочный укол чреват смертью, в эпоху безвременья - особенно.

х х х

Язык официальный был стерильный, во всем было чересчур важности, торжественной политкорректности. Шло это не от большого ума власти, а может, и от ума излишнего, от недоверия и подозрительности к народу. Могли ведь не верить в его хорошие качества, считать, что его нельзя баловать, надо держать в узде, иначе он не устоит под напором империалистов. Строгость тона доходила до казенщины. Она казалась хорошим тоном. Это было изнанкой целомудрия общества, быть может насильственного, ханжеского. Появляется Высоцкий с раскованным языком улицы и называет вещи своими именами. Он говорил, как говорил быт, озвучивал его заботы и темы, создавал обороты и вводил их в обиход.

Тетушка моя, лет 30-ти от роду с восторгом в 68-м году цитировала «Ну и Бох с им» и «Надо, Федя!»…

Его словечки и обороты из песен вошли в обиход. До сих пор не могу вычислить, кто первым употребил: «Надо, Федя!» Высоцкий ли, в песне про конькобежца, или Гайдай в фильме «Операция Ы». Судя по всему, позаимствовал все-таки Высоцкий. Впервые, если верить биографам, эта песня прозвучала у него 5-го апреля 1965 года, а комедия была отснята 3-го апреля того же года. Мне же всегда хотелось верить, что это такая маленькая крамола Гайдая, что они с Шуриком протащили строку из его песенки в комедию и оттуда подмигнули нам набиравшим популярность Высоцким.

Все это шокировало охранителей. Раскованность, драматизм и прямота песен была чужда, непривычна.

Это была эпоха советского мягко-тоталитарного государства. Как и многие сыновья этого государства, Высоцкий был советским человеком, то есть он был антисоветчиком. Не диссидентом, не врагом режима, не борцом с ним. Он, может быть, сделал огромно много для падения этого режима, но он не сознавался как Буковский, Галич, Солженицын или Сахаров.

В 60-е и особенно 70-е годы было хорошим тоном: посмеиваться над властями, безопасно рассказывать политические анекдоты, услащенно причмокивать на Запад. Жизнь в Союзе была казеннной, унылой и серой, а на Западе казалась яркой, красочной, драматической.

Не только материально -представлялось, что Запад и духовно богаче, разнообразнее, раскованнее, живее.

Объемности, осведомленности сегодняшнего дня нам не хватало. Так ведь и завтра наше сегодня совсем иначе покажется. Высоцкий был великий талант, но и он, как и все, запертый во времени, был отчасти слеп.

Высоцкий был при жизни популярен, но не так, как расписали после его смерти. Популярность актера Высоцкого была куда меньше популярности Андрея Миронова, Смоктуновского, Райкина, десятка других.

Но о Высоцком, потому что официоз держал его в тени, больше ходило слухов и сочинялось легенд - воевал, сидел, валил лес, гонял грузовики за Урал… Я помню, одному отсидевшему старику году в 68-м давал слушать его песни и этот старик авторитетно мне так: «Да, этот сидел». Старик правда, был большой враль.

Мало кто жил одной мыслью: успеть посмотреть, послушать Высоцкого, пока он еще не умер. Никто не знал, что он и как, и что он давно на ладан дышит. Во времена его творчества и жизни пели вовсю «Битлы». Они были у многих куда популярнее чем Высоцкий. И тем более - вокально-инструментальный ансамбль из самой Англии. Кто очень интересовался, тот, конечно, знал многое, но большая страна жила и многим другим.

Спортом, комедиями Гайдая, хоккеем, футболом, Стрельцовым и братьями Майоровыми, конфликтом Тарасова с властями в 1969 году, травмой Харламова, и проч. Футбольный «Спартак» в 69-м году взял золото, а уже через три года вылетел в первую лигу. А зато наши на равных сыграли с канадцами, а мы тряслись за них в 72-м. Много событий совсем заслоняли от нас помимо нашей будничной жизни и будничных колоссальных ее забот заслоняли от нас поэта. Высокий становился все более популярен, как актер, в последние годы жизни.

В ранние годы многим больше нравились Галич - за крамолу, романтичный Окуджава, Визбор, которого так душевно пели туристы у костра.

Вот несколько фактов. Я впервые услышал Высоцкого году в 1968-м на бобинах магнитофона «Днепр». Этот магнитофон был старый, изношенный, плохо тянул и оттого хриплый низкий голос Высоцкого был почти неестественно тягуч и утробен. Я сразу влюбился в его дух, дух валил от его песен сносшибательно пьяный, но в школе мне говорили мальчишки, что уже не модно петь Высоцкого, что сейчас уже в моде Галич.

В школе мне дали списать текст песни Высоцкого «ЗК Васильев и Петров ЗК», но никто не предполагал, что это песня Высоцкого, а переписывали потому, что там были неприличные слова.

Отец нашел список песни и надрал мне уши.

Году в 70-м один мой приятель лет на пять-семь меня старше пересказывал мне содержание, под моим бешеным напором, песни про Серегу Фомина. Нехотя пересказывал, помнил отдельные строчки, и концовку.

«Встречаю я Серегу Фомина,

А он герой Совейского Союза»,

и еще одну, про Джина.

«Может, он теперь боксом занимается?

Если будет выступать, я пойду смотреть!»

Я сгорал от любопытства к этим песням и от зависти, что они у него есть, но, приехав после летних каникул в Москву, не удосужился поехать к приятелю послушать. Все, мне было достаточно. Так же и другие, они пересказывали мне его песни, как анекдоты.

Настоящий культ Высоцкого начался в день его смерти. Тут как все шлюзы открылись, как плотины прорвались. Ведь он был легенда, вел существование отчасти мифологическое, а тут вдруг взял и умер и все поняли, что совсем живой был человек, не миф, не легенда.

Previous post Next post
Up