с признательностью Канье Омари Уэсту и всем возможным адресатам
Сияющая поверхность моря, ровная линия горизонта, замыкающая холмы и долины.
Летними вечерами отсюда можно было наблюдать, как солнце тонет в океане за кромкой мыса.
Там, на горизонте, где темно-синяя вода сливалась с небом, клубились низкие облака. Они не двигались с места, но непостижимым, неуловимым для глаза образом постепенно меняли форму и очертания, словно луноцвет, медленно раскрывающий свои лепестки. Выше было небо - выцветшее, бледно-голубое. Облака еще не успели окраситься в цвета заката, но уже налились внутренним светом и слегка порозовели по краям.
В небесах шла война между летом и осенью: в самой выси неспешно плыли стаи слоистых туч, расползавшиеся мягкими войлочными комками. Уже занимался прекраснейший закат, такое великолепие можно увидеть только поздним летом. Слоистые тучи наливались пурпуром, а длинные облака окрасились красным и желтым, походя на реющие в вышине вымпелы и штандарты. Над морским простором небо заполыхало так, словно там разожгли гигантскую печь.
Вышел на скалистый обрыв и стал молиться. Море все горело огнем в лучах предзакатного солнца. Я молился долго. Но море по-прежнему, неспешно катя к берегу свои волны, оставалось полноводным и несокрушимым.
У этого должен быть зазубренный край. Начало - оторванное. Боль, чудовищная, что утрачиваешь личность; дребезжащие и пенящиеся слова, порожденные ей, мириады слов, целые романы и дневники слов, страницы, исходящиеся судорогами и голубичным соком. Аэропорты. Рухнувшие города. Слизь, слезы и кровь, слизь, слезы и кровь, слизь слизь слезы. Засохшая уже сукровица. Ширящаяся тьма - из расколотого зуба посреди океана, из сердцевины груди и горчайший ледяной яд, тотально и неотвратимо распространяющийся по всем артериям, венам, сосудам вечером, когда курю в коридоре.
Это как чувство вопля. Это - огненная река. Это - воспаленное море, красным накатывающее на песок, который усеяли крики убитых.
Только теперь, когда я все же могу это все записать, сквозь цитаты и образный ряд получается с твердой уверенностью произнести: я торопился помочь, я правда хотел помочь. «Спасать-не спасать» - не знаю, я просто узнал, что тебя там перемололо, и мне было очень важно не оставить тебя в этом. Даже сейчас, при одном упоминании о, у меня сердце сочится за тебя кровью.
«Прошедшее сделало его лицо мужественнее и придало взгляду некий лиризм, что так нравится женщинам» - было у Фицджеральда в «Прекрасных и проклятых». Слова обращены напрямую к закату. В пламеневших волнах океана уже ничего, кроме холодного запаха ничейного прощания:
1
…Был подвал - в промышленном районе, на окраине города. Киношники и студенты ВГИКа сняли его у какого-то художника - с торца дома лестница вниз, железная дверь, большой холл, заваленный театральным реквизитом: гримерные принадлежности, костюмы, обломки декораций, калеченый реквизит, детали какой-то техники, профессиональные и самодельные маски, недорисованные картины, обрывки сценариев и сцен. Дальше - направо кухня и санузел, налево - несколько пустых комнат с голыми кроватями, в одной из них был еще стол, за ним я и писал тебе с чьего-то макбука. На кухне - холодильник, в морозилке которого - плюшевый лис и - на всю заднюю стенку - портрет Путина. Мимо кухни, дальше, в глубине - была единственная нормально обставленная и отремонтированная комната, в ней жил съемщик - полки книг, в основном Селин, Боулз и Бротиган. Их я и брал с собой для бесконечных бесцельных поездок в пустыне, - абсолютно плоский, бесконечно длящийся во все стороны, потрясающе пустой, в котором каждое здание - не подсвечено для меня ни каким маломальским квестом ли, смыслом, будто прозрачные декорации, будто проницаемые, будто огромное ничего, где нет тебя.
И метро - с мерными, ритмизированными вэй-поинтами, маршрутами, поездами, механическими дверьми, стучащими вагонами: WE_ GONNA TAKE_ YOUR PAIN_ AWAY…
WE_ GONNA TAKE_ YOUR PAIN_ AWAY…
NO_ CONFUSION…
NO_ CONFUSION…
NO_ CONFUSION_ ANYMORE…
и двери закрываются и продолжаются эти лязгающий ритм и стук, и ритмично идут вагоны, - RIGHT_ NOW - несут меня - из ничего в ничто, - и только вечером, в холодной темноте - этот подвал, единственный осязаемый, опознанный, родной клочок города, где я, как паук, корчился у мака, томно, в нежном и с глухой пока болью ожидании, каком-то золотистом, - потому что эта тихая и немного даже ироничная, но бесконечно нежная «Golden Brown» в кавере Sneaker Pimps, и еще две их песни того же периода, в тон к мягким чувствам и темным стенам, кавер на Duran Duran и «M'aidez». И я - в этом трепетном ожидании, три на репите, какие-то стихи, и еще как-то днем мне там приснился про тебя сон-супермаркет. Я тогда наткнулся на стихире на автора Дженн и ее стихи про смерть матери.
А потом ты сказала - можем увидеться в четверг, а самолет у меня был на среду.
Я помню - мы лежали с Радой тогда, на той кровати с голым матрасом, именно в ту ночь это во мне сломалось. WE_ Мы все же увиделись с тобой, дважды, GONNA TAKE_ но YOUR PAIN_ AWAY это только все докрошило.
О, как позже в аэропорту все лились и лились, горючие, "жирные", скользкие, не растворяющиеся в воде, они легче воды и едкие, как щелочь, как чистотел, и бесконечно горькие.
…А еще был прибой. Всю следующую весну. Перед тем летом я постоянно приходил на берег моря - это было последнее, что связывало меня с тобой; тебя не осталось ни в вещах, ни в твоих словах, ни в интонациях, ни во внешности, но был берег моря - и я утыкался в него сигаретой и читал Горация, ту самую оду кораблю, где «пожалуйста, донеси моего друга Вергилия до нужных ему берегов, вместе с ним я вверяю тебе и частичку моей души».
Смотрел на закатное небо, на отражение в зеркале океана и поневоле возвращался мыслями к чудесам, свидетелем которых стал на заре своей жизни, и явленные откровения, и жажду познать неведомое, и могучую силу, заставившую отправиться в далекий Марсель. Высокий скалистый берег; толпа коленопреклоненных детей, молящихся о том, чтобы расступились воды морские; и бесстрастное, непреклонное море, спокойно перекатывающее под вечерним солнцем валы.
Он очень хорошо помнил чудо заката и моря, не желавшего внимать молитвам и расступаться. Эта загадка была непостижимей любых чудесных видений. Сердце восприняло как должное явление Христа, но вечернее море, так и не открывшее пути к Святой Земле, потрясло душу своей тайной. …Билет, который лопнул ...Стоял посреди пыльной улицы 1915 и 16… Смотрел на линию горизонта за дальним мысом… Мистическая тайна переливалась красноватым сиянием средь морских просторов, напоминая о былом потрясении.
Море осталось необъяснимо равнодушным к человеку и лишь безгласно пламенело красками заката, пока не догорело дотла. Верхушки башен обители уже скрылись во мраке. Гул меди плавно колыхался, и ночь, покачиваясь на этих волнах, расползалась по всему миру. Удары колокола не отмеряли время - нет, они растворяли и уносили прочь, в вечность.
Потом было много всего. Прошли километры слов, километры путей, целые штабеля жертв, горы выломанных зубов и выплюнутых таблеток. И я впервые пробую это все записать, облечь не в хронику - в сюжет, в образный ряд, которые могут передать все это мое, всю ту дистанцию и немоту, все эти окровавленные моря и тьму позапрошлого лета. Здесь, наверное, постоянно это, про красные волны, - оно всегда перед глазами мне, когда я об этом.
2
За морем началась война. Был ласковый закат, на берегу пил коктейли и писал картины, ласкал девушек, а там, за горизонтом, за кромкой зноя - клубилась война, черный изжелта дым, и гром пушек неслышно проникал - лишь вибрацией, лишь что-то такое в волнах и облаках, а потом вдруг всплыли остовы рваных бортов, гнилые ошметья, стихийный самообман, мертвые рыбы. Много позже, в другой сезон, Лейла прислала «Морскую болезнь» и я увидел слова, которые - все то, что я тогда видел.
И наступила Ночь Размером С Лето. Я ничего не знал. Я только чувствовал, как ты там, в больнице, когда последствия катастрофы добрались и развернулись легендой и веществом, когда накатили последствия. Я не знал ничего. Я только чувствовал твоей болью. На этом берегу шумел прибой и зияло холодное Солнце, но очень яркое, и блистали стеклами высоченные блочные дома, и в наушниках играл свежий Muse, с призывами «Get up and fight» и что-то про something human. Потом уже, много позже, ты написала в дневнике про ту ночь в Европе, а я ее - тогда - сезон в сезон, словно день в день проживал, чувствовал. Я был почти рядом, когда шумели эти Get up и грохотали дома - и еще подумал, что именно так рушатся города -
А потом тебя не стало в прибое.
И рухнул Город.
В старых стихах: «целые районы города опускались под землю, когда из них уезжали…». Еще в июле-начале августа - щупальца улиц и змеиная кожа дорог, и я шел по нему и наедался всем им, пожирал это чувство, когда не нужно проявлять себя, чтобы стяжать, потому что тут все и так мое. А потом море замолкло, прибой опустел - и он кончился.
У местных домов есть специфика - они рушатся внутрь себя, т.е. обычно дома падают и становятся грудами, а у местных, видимо, слабые внутренние перекрытия - и это получаются другие руины. Я все думаю: а куда рушатся города? - и единственный, пусть и довольно неясный ответ - они рушатся в нас. И это ёмкое «Там, куда рушатся города» - мне кажется, это и есть единственный адрес, куда я теперь могу отправить эти мои тебе письма.
***
Я просыпаюсь от кровавых снов от кровавых снов, стряхиваю вину с колен, и вижу тебя. На балконе, в холодном утреннем ветре, в тотальном свете. Эта футболка, и эти локти, и эти ключицы сквозь ткань. Белый балкон; высокая белая кружка; в качестве пепельницы разбитая морская раковина; сигаретный дым вьется вокруг твоих пальцев. Все искривилось, - ты протягиваешь ко мне руку или кружку, или пепельницу, или сигарету, или ничего не протягиваешь - тем же жестом, тем же, господи, жестом, что и всегда, это ведь твой жест и твоя рука, и твое выражение лица - эти губы и эти глаза. И ветер что раньше взрывал кудри.
НЕ УЗНАЮ ТЕБЯ.
Ни лицо. Ни речи. Ни голос.
И я в панике, стараюсь не выдать себя - ведь либо это кто-то другой, пришелец, холодная сторона, Нечто - заметит что я; либо это все еще ты - и проблема во мне, ведь да, очевидно, проблема во мне, ведь кто, как не ты, ведь та, значит, это что-то со мной, наверное, последствия травмы, что-то в мозгу, сбился регистр, перенастроились синапсы, это логично - ведь была ужасная катастрофа, и все это мясо, перемешанное с металлом в волнах, разорванными листами никчемных текстов, разодранными электронными страницами. Да, - просто я - не идентифицирую тебя… Но в этот момент ты - может быть, неосознанно, просто среагировав на изменившиеся мои - отвечаешь, тем же голосом, но другое - то, что ты - НИКОГДА, то что ты - НЕ МОГЛА, и я убеждаюсь, что НЕТ, ЭТО - НЕ ТЫ, ЭТО КТО-ТО НАДЕЛ ВСЁ - ТЕБЯ, И ТЕПЕРЬ ПЯЛИТСЯ на меня твоими глазами и говорит то, что ТЫ - НИКОГДА, делает со мной ТО, ЧТО ТЫ - НИКОГДА, это не ты это не ты, что-то случилось с тобой, ЧТО-ТО УКРАЛО ТЕБЯ, куда оно тебя, черт подери, унесло, эта тьма, этот холод, эти растущие между двоими города и поля, целые страны, часовые пояса, целые языковые семейства - и я не понимаю, не слышу, не вижу, и это Нечто от меня через всё, на балконе напротив - СМОТРИТ УЖЕ НЕ ТВОИМ ЧТО-ТО ДЫШИТ.
У меня будто рвутся глаза, будто крошатся зубы.
Спустя пару лет, я нашел в папке твои фото примерно десятилетней давности. Из жж, а я ведь и не помнил, сколько там.
Меня напугало…или как… пробило, что я там - тебя - узнал. То есть я - не придумал прошлую тебя, я знал - да, такая. Герой чувствовал себя живым здесь. Во многих других местах ни для кого, даже для себя ничего не значил, зато здесь был всем, не потому что об этом свидетельствовали многие, или хотя бы кто-то один, кроме него самого, а по неоспоримому праву, которое давала ему книга записей ее жизни, чья открытая страница лежала сейчас перед ним. Этой открытой страницей была ее могила, его друга, и тут таилось все его прошлое, истина его жизни, те оставшиеся позади просторы, где он все еще мог укрыться. Он порою уходил туда, и ему казалось - он бродит по былым годам рука об руку с товарищем, который почему-то тоже есть он, только намного моложе и, что еще непонятнее, они все время движутся вокруг кого-то третьего, но она, эта третья, никуда не идет, она неподвижна, она застыла, лишь ее глаза непрерывно следят за его круговращениями.
Спустя пару лет я узнал про Ложную Слепоту, психологический феномен визуального восприятия, при котором ты не идентифицируешь объект, который видишь. Так, «не узнавая» бутылку с водой, ты умрешь от жажды, даже не догадываясь, что можешь выпить ее. А тут - будто ложная слепота на лица.
У меня ощущение, что из меня вынули позвоночник. Что из меня - прямо через кожу мясо и ребра - просто вырвали какой-то орган, и я оседаю, и жизнь морскою водой хлещет, и, помнишь, между нами всегда было море, и хотя «между» обычно означает разделение, у нас было, что Море - связывает, как общая граница, общая часть кода, как клей, как нитки и провода - а теперь оно кипит из меня воплями и гремящей мазутной кровью.
***
Эпицентром этого ужаса, что я здесь пишу является сцена:
герой, заливаясь горючими, как кровь любимых, слезами, становится на колени перед Этим - несущим - ее, но другим, чуждым и чужим, бетонной плитой высящемся, посреди эха взрывов, развороченных воронок на берегу, прямо в песок, и молитвенно складывает руки:
Прости, что я не вижу тебя. Прости, что это теперь не ты. Что не идентифицирую. Прости, что мой взгляд из разорванных глаз - другой, и другой спектр, и я - не замечаю тебя, и все мои - пресловутый замызганный аль-азиф, эта боль не позволяет мне, не позволяет мне, мечусь-плещусь в ёбаном синем, и упускаю тебя, прости, что меня полнит такая необоримая тьма, что никакая логика, никакие знания и интеллект - не противостоят, что умирают надежда и вера, слово и фото, зрение, слух, что банальная и ожиданная смена координат означивают собой теперь яд и совершенно потрясающую, непреложную (вот - самое страшное слово), необоримую патологию.
В ожиданье ответа он держит молитвенно залитые чужим красным руки. И он не слышит:
3
«Не можешь контролировать ситуацию - не пытайся. Прими - не отказ, так откат. Плату за то, что ты есть. Что теперь потребуются еще километры слов, километры путей, целые штабеля жертв, горы выломанных зубов и выплюнутых таблеток. Чтоб возродиться - фениксу нужно сначала сгореть дотла, и значит, еще не все истлело, значит что-то еще живет, раз ты чувствуешь, как оно в тебе умирает. Не пытайся узнать меня и приблизить меня, проблема - в тебе, и нужна целая вечность, прежде чем это изменится. Вечность - это не срок, когда речь идет о любимых. Она кончится. Все, что ты можешь хранить - привязанность ко мне и мою тебе верность. Бойся ее разрушить. Я верю в твою - но, заклинаю, не инфицируй мое, иначе ты правда меня потеряешь. Теперь я тебе - яд, уходи - не уйдешь - взровешься настолько, что и меня зацепит. Уходи. Сохрани себя - иначе нечему будет ко мне приходить, сбереги меня - иначе приходить будет не к чему. Я брошу тебя в каждый раз, когда ты станешь против меня орудием, осознанно ли, неосознанно. Прими то, что - в тебе, иначе не получится с этим работать. Ты же сам цитировал Черчилля: «Когда проходишь через ад - не останавливайся». Уходи. Или я тебе помогу. Пожалуйста, не демонизируй меня, я тоже - обломок своих катастроф, я там справлюсь, ты ж веришь в меня? Вот и в себя верь. Или наоборот, тут закольцовано.
Все будет хорошо, но потом, и от тебя напрямую зависит. Гори, раз горишь. Так - разворачиваются клубки, - цунами, извержение, лавину - не остановить, но всегда есть шанс выплыть, если довериться потоку. Встретимся другими. Увидимся - но нескоро. Уходи. Не оставайся - не проеби меня. Не контролируешь ситуацию - и не пытайся. Копи баллы.»
В этот осенний день случайность сыграла роль искры, которая подожгла пороховой шнур, издавна протянутый отчаянием героя. Когда все озарилось светом, он понял, что и в последние месяцы его боль была лишь временно приглушена. Ее словно одурманили, но рана продолжала пульсировать, при первом прикосновении стального лезвия из нее хлынуло. Знание задело, толкнуло, опрокинуло его с наглостью уличного происшествия, с пренебрежительностью случая. Теперь все осветилось до самых небес, и герой стоял, глядя в пустынный провал своей жизни. Он глядел, с трудом переводя дыхание, затем в смятении отвернулся, и в глаза ему ударила особенной четкостью открытая страница его истории. Имя на могильной плите сразило его с не меньшей силой, оно и крикнуло во весь голос, что упустил он ее. Все сошлось, стало понятно, очевидно, бесспорно, и теперь он никак не мог постичь той слепоты, которую с таким упорством пестовал. Назначенное совершилось в полнотой, даже чрезмерной, чаша была выпита до последней капли: он стоял, охваченный мертвящим ужасом, а части прошлого все крепче спаивались между собой. Значит, та, что вместе с ним несла стражу, вовремя поняла это и дала ему шанс перехитрить судьбу. Но судьбу перехитрить невозможно, и в тот день, когда она сказала, что все уже произошло, он тупо не заметил предложенного ею спасительного выхода.
Он вспоминал ее слова, и цепь все разматывалась и разматывалась. Зверь подстерег добычу и прыгнул - прыгнул в те холодные апрельские сумерки, когда, бледная, изможденная, больная, она поднялась с кресла и остановилась перед ним, стараясь помочь понять. Но он все равно не понял, и зверь прыгнул, она беспомощно отвернулась, и зверь прыгнул.
Он не напрасно боялся, он был верен своей судьбе, он обанкротился во всем, в чем ему было назначено обанкротиться. Ужас пробуждения, вот что означает такое знание; оно дохнуло, и даже слезы как будто смерзлись на ресницах. Но и сквозь слезы он, не отрываясь, смотрел в лицо истине, старался ничего не упустить, чтоб и ему испытать скорбь. В ней есть отдаленный привкус живой жизни, пусть даже и горький. Но от этой горечи он внезапно почувствовал дурноту, жестокий образ воплотился в отвратительную реальность, он воочию увидел предназначенное и сбывшееся. Он увидел Чашу своей жизни и Зверя; увидел, как этот огромный, уродливый Зверь, затаившись, припадает к земле, а потом, точно поднятый ветром, весь напружившись, взлетает для сокрушительного удара.
4
Девушка стоит пред Смертью смело
Грозного удара ожидая.
Смерть бормочет, - жертву пожалела:
«Ишь ты, ведь, какая молодая!
Что ты нагрубила там царю?
Я тебя за это уморю!»
«Не сердись, - ответила девица, -
За што на меня тебе сердиться?
Целовал меня впервые милый
Под кустом зеленой бузины, -
До царя ли мне в ту пору было?
Ну, а царь, на грех, бежит с войны,
Я и говорю ему, царю,
Отойди, мол, батюшка, отсюда!
Хорошо, как будто, говорю,
А - гляди-ко, вышло-то как худо!
Что ж?! От Смерти некуда деваться.
Видно, я умру, не долюбя.
Смерть! Душой прошу тебя -
Дай ты мне еще поцеловаться!»
Очень странны Смерти речи эти, -
Ведь об этом никогда не просят!
Думает: «Чем буду жить на свете,
Если люди целоваться бросят?»
И на вешнем солнце кости грея,
Отвечает, подманив змею:
«Ну, ступай, целуйся, да скорее!
Ночь - твоя, а на заре - убью.»
И на камень села, - ожидает,
А змея ей жалом косу лижет.
Девушка от счастия рыдает,
Смерть ворчит: «иди, скорей, иди же!»
Смерть разула стоптанные лапти,
Прилегла на камень и уснула.
Снились ей и Петр, и Иуда
страх предательств, чудо отреченья.
А проснулась около полудня,
Смотрит, - а девица не пришла.
Смерть бормочет сонно: «Ишь ты, блудня,
Видно ночь-то коротка была!»
А не возвращается девица.
Но нашла - и видит: в перелеске,
Девушка сидит богиней вешней.
Положив ей голову в колени,
Дремлет парень, как олень усталый.
Смерть глядит, и тихо пламя гнева
Гаснет в ее черепе пустом.
«Ты чего же это, словно Ева,
Спряталась от бога за кустом?»
Точно небом - лунно-звездным телом
Милого от Смерти заслоня,
Отвечает ей девица смело:
«Погоди-ка, не ругай меня!
Не шуми, не испугай беднягу,
Острою косою не звени!
Я сейчас приду, в могилу лягу.
А его - подольше сохрани!
Думала - до Смерти недалеко.
Дай еще парнишку обниму:
Больно хорошо со мной ему!
Да и он - хорош! Ты погляди,
Вон какие он оставил знаки
На щеках моих и на груди.
Смерть стыдясь тихонько засмеялась:
«Да, ты будто с солнцем целовалась.
Но - ведь у меня ты не одна, -
Собирайся, девушка, пора!»
Продолжаются девушкины речи
Зависти огнем ей кости плавят,
В жар и холод властно ее мечут
Что бы Смерть там ни решала строго,
Знает - не прервать ей этой песни