Эту пьесу Петер Вайс написал в 1968 году, а Михаил Левитин поставил в театре на Таганке в 1969.
К нашему глубокому сожалению в солидной книге об истории Театра на Таганке составителями была допущена досадная ошибка, и режиссером этого спектакля был назван Ю.П. Любимов, по этому поводу сотрудники издательства принесли МЗ глубокие и искренние извинения. Но извинения были в одном машинописном экземпляре, а опечатка в нескольких тысячах типографских.
История повторяется на новом витке.
Вот что пишет Александр Минкин
в своей статье в сегодняшнем МК (
дубль на сайте Эха Москвы), после большой стихотворной цитаты из Петера Вайса:
Г-н президент, этот замечательный конспект, годный на все случаи политической жизни, сочинил в порядке глумления один немецкий человек по фамилии Вайс, потом в порядке глумления его перевёл советский человек по фамилии Гинзбург, а потом (естественно, в порядке глумления) его в Театре на Таганке поставил советский человек по фамилии Любимов
(впоследствии справедливо лишённый гражданства, а впоследствии справедливо получивший его назад). Называется эта пьеса “О том, как господин Мокинпотт от своих злосчастий избавился”. Публика в 1968-м выла от смеха, стонала…
...Этот Мокинпотт, г-н президент, простой обыватель, который не понимает, что происходит в его стране и почему ему так не везёт. Услышав содержательное выступление властей (которое вы прочитали выше), он говорит:
Весьма замечательный манифест,
несмотря на обилие общих мест.
Но если взять каждое слово отдельно,
то всё звучит достаточно дельно.
И чуть дальше:
Спектакль, сами понимаете, прожил недолго. Его запретили. Со свободой тогда были системные сложности. Уж если нельзя, то нигде нельзя. А сейчас в этом смысле гораздо лучше: в театре играй, что хочешь, в газете пиши, что думаешь, а вот на телевидении и в суде это не совсем так, к сожалению.
А вот фрагмент воспоминаний МЗ, записанных Верой Калмыковой.
"Я всегда был немножко в стороне. Недаром ко мне очень странно относились и завкафедрой, и другие люди, мне всегда говорили: «Вы формалист». Рано очень, на третьем курсе поставил «Варшавскую мелодию» в Казани. Потом «Синюю птицу» в Риге… А потом, когда на пятом курсе возник «Мокинпотт», он буквально стал легендой: как это, мальчику дали ставить в самом популярном театре страны? Позже я спросил Любимова: «Я был мальчик, почему Вы дали мне спектакль?» - «Вы были такой нахал, как же Вам не дать!».
Потом была защита, и завкафедрой отказалась её принимать, так как после «Мокинпотта» вышло моё большое интервью в журнале «Юность». На фотографии я показывал кулак. И вот отказ - потому что она воспитывала скромных людей, и вдруг такой негодяй. Мало того, что поставил спектакль на какой-то чёртовой сцене какого-то чуждого театра, левого, скандального, так ещё кулак показывает! Очень неприлично себя ведущий негодяй, босяк какой-то, а она, завкафедрой, отвечает за моральный облик студентов! Небывалый случай в истории ГИТИСа. А ведь Москва шумела вокруг спектакля, успех был большой. Хейфец её уговорил, она приняла… Но напоследок она сказала: «Вы погибнете, потому что не слушаете старших». Любимов мне это же говорил. «Не слушаетесь, погибнете» - это основные слова моей юности.
Но я тогда уже понял: я не буду так договариваться ни с кем. Это определило моё дальнейшее некоторое изгойство. Я не пытаюсь даже вписаться в общую картину, в общее течение жизни, узнать, что модно, а что принято. Театралы и критики просто вынуждены знать, что я есть, а куда им деться? Не каждый театр существует больше двадцати лет, не каждый театр существует как экспериментальный внутри репертуарного. А уж то, что я пишу, просто раздражает тех, кто должен писать обо мне. И ещё нежелание тусоваться, нежелание крутиться, которое и сейчас меня подводит. Меня преследует стыдливое чувство внимания людей ко мне … Придёшь куда-то - «Дайте интервью, дайте интервью!» Мне даже стыдно об этом говорить, потому что я ничего не сделал для этого. Я делал всё наоборот. Моя карьера - это отсутствие попытки сделать карьеру".
Опечатку мы убедительно поросили исправить сегодня днем. Александр Викторович лично пообещал все исправить в телефонном разговоре с МЗ, я написала комментарий в электронную версию газеты, Наташа Казьмина прокомментирует ситуацию на сайте театра. Интересно сколько времени понадобится газете, чтобы исправить хотя бы интернет-версию и извиниться перед МЗ.
По крайней мере комментарий мой с полудня так и не появился на сайте. Цензура-с!
А вот
в этой очень интересной статье Эллы Михалевой - о постановке Мокинпотта и об одном из многих пересечений театральных жизней Левитина и Фоменко. Пара цитат:
"Петра Фоменко больше всего волновал именно этот нравственный парадокс эпохи, когда вполне нормальное стремление любого живого существа сохранить собственную жизнь оборачивалось невиданными злодеяниями для таких же себе подобных".
Творческий конфликт оказался роковым, и талантливый режиссер Петр Фоменко навсегда покинул стены Театра на Таганке. «Дознание», премьера которого состоялась в январе 1967 года, прошло считанное число раз и было снято с репертуара руководством театра по творческим соображениям.
...
С Михаилом Левитиным повторилась та же история, что и с Петром Фоменко: его работа оказалась несколько «чужой» для таганковской сцены. Любимову крайне не понравилась сценография Т. Сельвинской, которую Юрий Петрович счел тяжеловесной и излишне «литературной». Но, в отличие от Фоменко, Левитин проявил значительно больше выдержки и хладнокровия и позволил Любимову вмешаться в его постановку. Так были внесены значительные изменения в оформление «Мокинпотта», а в сам спектакль добавлены приемы, характерные для режиссерского почерка Ю. Любимова. Однако после премьеры у Левитина с Любимовым состоялся весьма непростой разговор. Спустя годы Михаил Левитин имел мужество написать: «Все забылось. Помню одно: спектакль переделывали не потому, что мне хотели зла, а потому, что он не похож на все спектакли театра. Этот спектакль - другой. Он гость в чужом доме…»
А вот уж до кучи и огромный, но близкий моему сердцу кусок интервью, которое Таня Бек за месяц до ухода из жизни взяла у МЗ, а расшифровывать его и готовить к печати выпало уже мне:
Т.Б -А это какой год-то был? И вообще, что это было?
М.Л. -69-й год, премьера «Господина Мокинпотта» на Таганке у Любимова. Это когда я в 20 лет поставил первый спектакль в Москве и сразу в самом знаменитом театре.
-А как это получилось?
-У меня есть книга «Чужой спектакль», которую называли когда-то «мемуары тридцатилетнего», и это книга, можно сказать, о струйке собственной крови в чужом организме, в организме театра. Ну, то есть: я - эпизод в театре Любимого, Василий Федоров - эпизод в театре Мейерхольда, кто-то еще - эпизод в каком-то театре. Но эпизоды такие, как выясняется, существенные; и что мы в этом организме чужом? Тогда у меня не было своего театра… но… он существовал. И вот я вошел со своим театром, готовым…
-Ну, а если не секрет, как это получилось, что двадцатилетний парень…
Вы знаете, в этой книге «Чужой спектакль» встреча эта воссоздана. Но трудно в нее поверить, как и во всё в моей жизни, (что прекрасно получалось). Я шел с Сережей Никулиным, сейчас он директор Союза театральных деятелей. Сережа был первым зрителем моего предшествовавшего «Мокинпотту» спектакля «Синяя птица» в Риге у Шапиро в ТЮЗе. Сереже она была очень интересна, и он, кажется, влиял тогда как-то на журнал «Театр», писал о спектаклях, и вышедших, и закрытых. Не помню, написал ли и об этом спектакле, но был ко мне крайне внимателен. Мы как-то случайно прогуливались по Таганке и оказались рядом с Театром на Таганке. Я не любил Театр на Таганке …Я любил Равенских, я любил всё, что было отголоском двадцатых годов. Всё, что не являлось отголоском двадцатых годов, меня не интересовало и, честно говоря, не интересует до сих пор. Другое дело, как понимать эти двадцатые годы.
- Вот именно.
- Возможно, они у меня свои, и я их понимаю как отголосок, может быть, будущего театра, а, может быть, своего театра… И вот оказавшись у этого здания, я помню, он даже назвал его мазанка, такая белая… как на Украине, где я родился, Сергей говорит: «Что ты собираешься делать?». Я говорю: «Я еще не знаю. Пятый курс».
- Где вы учились?
- У Завадского в ГИТИСе.
- Потом тоже немножко расскажете. Мне всегда интересно, где человек учился.
- Расскажу, да… И я говорю: «Не знаю. Ну где-то найду диплом. Вот у меня переговоры с Вахтанговым…» Он говорит: «Ну, купи мне мороженое, поднимись к Юрию Петровичу (ДАЛЕЕ В ТЕКСТЕ: ЮП) в кабинет, и он тебе даст спектакль». Это я забыть не могу.
- Два каких-то авантюриста.
- Да, два авантюриста. Я купил ему мороженное, я помню хорошо, и поднимаюсь в этот театр, впервые со стороны служебного входа. Там есть особенность одна: ЮП - это руководитель с открытой дверью. Его кабинет всегда открыт. Я потом понял этот секрет и хитрость, к сожалению, не могу до конца это использовать: пусть входит кто угодно, но человек не спросит ничего сложного и интимного в присутствии массы людей.
- Да. Очень тонко.
- Это специально открытая дверь. Закрывает он ее, когда ЕМУ что-то надо. Ему!
- Это вы уже как писатель замечали.
- Нет-нет, я замечал это всегда как… может быть, как писатель. Я прошел через приемную, в которой всегда масса ассистентов, людей, жаждущих быстрой славы. А театр шесть лет существовал и слава его была немыслимая… какая-то непомерная.
- Это я помню.
- Он меня встретил, помню голубой джинсовый костюм на нем был, мальчишеский, и привычка смотреть не в глаза, а в пупок, особенно когда он не знал собеседника. Он мне в пупок смотрит: «Что вы хотите, здравствуйте, как вас зовут?» … И я сказал: «Я хочу поставить у вас спектакль». А он говорит: «Какой?» Я говорю: «“Командарм 2” Сельвинского». А он: «Ну Мейерхольд-то ставил уже этот спектакль». - «Ну и что? Ну ставил». Он говорит: «Хорошо. Расскажите, как вы хотите поставить»… Я вам почти пересказываю главу из «Чужого спектакля», настолько я не помню своей жизни театральной, настолько я не сумел бы написать мемуаров ни об одном своем спектакле, ничего не помню. Но вот вокруг, я кажется, помню. Я стал ему рассказывать, и ему понравилось, что там должны быть какие-то бабы скифские и солдаты, которые от нечего делать камнями бросают в камень. Ему понравились какие-то мои кусочки, он понял, вероятно, что там есть мышление… Я потом сформулировал, что разговаривал с ним не как с худруком, а как с артистом, а артиста я мог покорить... И вот он говорит мне: «Хорошо. Я вам сейчас дам пьесу, и вы начнете ее делать через два дня, но это не будет “Командарм 2”». Я говорю: «А что за пьеса, которую вы мне дадите?» - «Петера Вайса “О том как господин Мокинпотт от своих злосчастий избавился”». - «Ну я прочту?» - «Читайте». И я прочитал пьесу.
- Перевод Риты Райт, да?
- Льва Гинзбурга. Хор-роший перевод, но слишком для меня политична. Там господин Мокинпотт попадает в разные обстоятельства нашей жизни: в тюрьму ни за что попал, в это время жена его бросает, с работы его выгоняют, человек теряет права, теряет права, обращается к государству и так далее, и так далее. И я сказал: «Она в стихах, это уже хорошо, потому что все пьесы должны быть в стихах». У меня была тогда такая идея - надо ставить только пьесы в стихах. Я и до сих пор в этом убежден, поэтому я ритмизую тексты… Театральный текст не может быть текстом жизни. Пафос театра предполагает иной способ выражения. И текст театра - это поэзия, в буквальном смысле слова. Это сразу дает мне возможность строить другую пластику, строить сложную композицию, предполагает некую образность и режиссуру.
- Да, но ведь очень много пьес в двадцатом веке было как раз прозаизировано. Вампилов, Володин…
- Я и не люблю… Володин другой разговор, потому что у Володина тяготение к поэтической интонации…Недаром он сам писал (хорошие стихи)…
… и он создатель нового диалога. Когда человек создает новый диалог, то необязательно, чтобы он был стихотворным, ритмическим. Это не надо сочинять, это надо услышать… Но новый диалог услышать или владеть им от рождения почти никому не удавалось. На моем веку - это Эрдман, это Володин и это Жванецкий. Как ни странно… Там были стихи, а стихи, если хорошо написанные и легкие, как «Сирано де Бержерак», любимая моя пьеса, то можно ставить, можно найти там себя. В поэзии вообще человек себя может обнаружить.
- Ну если это ТАКОЙ человек. А некоторые там вообще не могут даже находиться.
- … И он мне разрешил, Любимов. Он был хитрый, как каждый главный режиссер, как я сегодня. Он попросил меня принести распределение, а я ничего не знал, я слышал одну песню Высоцкого в то время: «А на нейтральной полосе цветы необычайной красоты». Я никакого значения не придавал Высоцкому, ну никакого! Я сделал распределение {ролей}, в которое я вбухал всех ведущих артистов, непохожих друг на друга совершенно, я напихал их от незнания этого театра и от самоуверенности… Одного я очень хотел. Сразу хотел. Это великий артист. К сожалению он _________ Это Коля Губенко. Я назначил сразу Губенко Мокинпоттом, Вурстом - Высоцкого, женой - Демидову и Славину одновременно, адвокатом и врачом - Веньку Смехова… И самое главное, потом это обнаружилось, у меня был на крошечную роль без слов - лучший артист на Таганке всех времен, давно ушедший оттуда, Рамзес Джабраилов. Он-то и стал главным персонажем… Всё это я начал репетировать… отчаянно и очень трудно. Недоверие к пацану гигантское. Входит приготовившийся к репетиции Губенко. С опозданием приходит Высоцкий, стоит на пороге, смотрит на меня, а я говорю: «Здравствуйте, Владимир Семенович». - «Володя». - «Здравствуйте, Владимир Семенович». - «Володя». Это продолжается очень долго. Наконец на пятый раз: «Володя» - «Ну ладно». Они садятся рядом друг с другом и смотрят на меня. Вы человек нетеатральный, поверьте, ничего нет труднее, но я овладел этим методом на Таганке: весь способ работы заключался в том, что я показывал им сцену, ВСЮ, от начала до конца за ВСЕХ персонажей. Возможности поиска были отметены сразу. Мне говорили: «Найди, покажи, мы оценим, если нам понравится, мы сделаем».
- А если не понравится?
- Если не понравится, выгоним к едрени матери из театра… Но в итоге они меня приняли безусловно, так как я был готов. Они не знали, что я возвращался к себе домой в Пушкино к Маше и несколько часов лежал на деревянном полу лицом вниз, ТАК я уставал… Затем произошла какая-то странная история - однажды мне ЮП говорит: «Вы можете на 20 минут позже начать репетицию, мне надо поговорить с актерами». Я говорю: «Пожалуйста». И я остался в репетиционном зале, а там динамики всюду, как у нас, и я слышу, как он говорит актерам в большом зале: «Мне стыдно за вас. В театр впервые пришел интеллигентный человек». Это уморительный текст!
- Но что случилось, что он счел нужным так сказать?
Что-то, наверное, случилось. Возможно, на репетиции перестал приходить Володя.
- Ну, запил, наверное.
- Он так мне все время и говорил: «Не назначайте его он болеет». Слово «болеет» мне было не ясно. А он говорит: «Ну всякое может быть, но, Миша, я вас очень прошу, ну отнеситесь серьезно к его болезни». Я ничего не понимал, я был возмущен. И однажды, после 5 часов дня, а в театре обычно в это время никого нет, я иду, и по лестнице из буфета наверху спускается Володя, в кепке какой-то. И я ему говорю: «Владимир Семенович, почему вы не ходите на репетиции?» {А он мне:} «Когда мы научимся понимать друг друга?!»
- Ну надо было сказать: «Попозже немножко». Вы же еще были мальчик.
- «Когда мы научимся понимать друг друга?!» Это он обращался к человечеству, не ко мне… Тем не менее спектакль срабатывается, и через какое-то время ЮП вызывает меня в кабинет: «Ну что Миша… Закройте дверь. Нет, не закрывайте… Нет, закройте дверь». Закрыл. «Ну Мишенька, вы много сделали?» Я говорю: «Да практически всё»… «Ну еще чуть-чуть порепетируйте и я к вам приду». Я говорю: «А зачем?». -«Ну как зачем? Я войду в спектакль». Я подхожу к двери и по ней ногой, и громко: «Идите сейчас, а не через несколько дней». А он говорит: «Дверь закройте! Закройте дверь! С вами невозможно разговаривать! С вами невозможно разговаривать!» Я закрыл дверь. «Ну хорошо! Ну репетируйте! Ну хорошо. Ну покажете. Ну хорошо…» и так далее. И вот с момента, когда ЮП заявил свои диктаторские права, началось… Я не знал тогда, что в этом театре уже была история с моим другом, тогда еще предполагаемым другом, Петей Фоменко, проработавшим там пять лет, и поставившим единственный спектакль, и он шёл ТРИ-И РА-ЗА. Пять лет ЮП врывался во все спектакли Фоменко и не дал ему выпустить ни одного, кроме «Дознания» Петера Вайса… Я еще не знал, какие там ловушки театральные существуют… И с этого момента меня начали предавать, и первый Лева Гинзбург, который до этого обожал… В общем, ЮП создал невероятную ситуацию, при которой худсовет во главе с Крымовой, заявив, что всё в спектакле хорошо, но требуется вмешательство Любимова, закрыл спектакль… А у меня там был советчик и покровитель, Давид Боровский, он не был тогда еще главным художником театра, но уже был любимцем ЮП. И Давиду очень хотелось, чтобы одесский мальчик, еврей, да еще такой, как ему казалось, достаточно яркий театрально… чтобы я там прижился, и чтобы ему было с кем разговаривать. И он мне говорит: «ЮП заболел. Надо ехать к нему домой». Театр ничего не выпускает, ничего не репетирует, спектакль готов, худсовет его закрыл, и нет главного режиссера, обратиться не к кому. Я говорю: «Не поеду». - «Надо ехать домой и просить вмешаться в свой спектакль»… И я приезжаю домой, Целиковская мне открывает, ЮП лежит, совершенно здоровый, тоже небритый, тогда было модно быть небритым…
- Может у него тоже запой был?
- Не-не-не. Совершенно… Притворство. Он просто ждал моего прихода. Всё было создано для того, чтобы пришел этот вот несчастный пацан. Лежит… Я пришел, сел у постели. Он: «Ну что вы?» (Я говорю: «Юрий Петрович, помогите мне пожалуйста». - «Вы ведь этого не хотите?» Я говорю: «Я бы не пришел, если бы не хотел». - «Вы же старших не умеете слушать вообще. Вы погибнете, вы не умеете слушать старших». Я говорю: «ЮП, я прошу вас придите на репетицию»… И он пришел и вдруг стал мне говорить, что он хочет сделать: «Я исправлю три вещи». Он хотел сделать из этого цирк, он хотел оправдать это атрибутами цирка, рыжим париком на герое… Я говорю: «Даже если вы хотите, я не дам, это глупо совершенно. Это не цирк! Как мне вам объяснить, что это такая жизнь: пьеса в стихах, жизнь такая». Потом репетиции начались вяло, он снова был невероятно недоволен мной. И тут мой любимый Рамзес Джабраилов то ли случайно, то ли нарочно заболел, когда нужно было провести, не останавливая, репетицию для вмешательства ЮП, и я заменил Рамзеса. Это был очень забавный момент, когда ЮП восторженно отнесся к моему пребыванию на сцене, и стал мне из зала подбрасывать задания, а я стал как актер их выполнять. И он всё Тате Сельвинской говорил: «Смотри, смотри, а если бы я ему сказал это, когда он был режиссер… он же в жизни бы не сделал! Смотрите, как он верит в эти обстоятельства!» Он все же исправил три вещи, потом две из них мне удалось снять, одну - нет… Ну не важно. Спектакль прошел 45 раз, а потом автор написал пьесу «Троцкий в изгнании», и это был хороший повод, чтобы запретить Вайса на советской сцене, и чтобы закрыть мой спектакль. История эта гладко вам сейчас рассказана, рассказать ее так, как она отразилась (тогда) в моей душе, уже очень трудно…
UPD Сутки прошли. Ничего не изменилось. Позвонила в МК. Дозвонилась! Послушала гудки в трубке после соединения меня с Минкиным, а потом деушка попробовала сказать мне "перезвоните попозже", на что я попросила переключить меня на того, кому стоит написать официальное письмо об официальном извинении перед МЗ. После чего она меня соединила с редактором сайта и проблема была решена за три минуты.