Процесс перевода этих четырех толстенных томов мне уже порядком надоел. В конце концов я не выдержал и съел десерт, то есть написал предисловие. Оно под катом.
Безоблачное детство в родовом замке в долине Луары; в отрочестве - Страсбургский университет, где, в отличие от Сорбонны, благородным юношам учиться не зазорно; в молодости - блеск двора Людовика XVI и Марии-Антуанетты, чин полковника в 22 года, все привилегии человека, принадлежащего к подлинной, старинной аристократии - «дворянству шпаги», да еще и с давней, с XV века, примесью королевской крови; все удовольствия Старого режима, о котором Талейран сказал, что кто при нем не жил, тот не знает сладости жизни, и в их числе - удовольствие от общения с лучшими умами предреволюционной Франции, дискуссии на естественнонаучные, философские, политические темы в знаменитом салоне мадам Гельвеций, вдовы Клода Гельвеция, где собирается весь цвет европейской науки, где еще жив дух Энциклопедии; рано сложившиеся либеральные и конституционно-монархические убеждения, участие в войне за независимость США под началом друга и единомышленника - генерала Лафайета, избрание депутатом Генеральных Штатов от дворянства, переход аристократов-«демократов» в зал третьего сословия, эйфория первых месяцев революции, стремительная политическая карьера, возмущение арестом и готовящейся казнью короля, короткая демонстративная эмиграция, сразу по возвращении - шок якобинского переворота, гибель друзей-жирондистов, тюрьма, смертный приговор, ожидание казни; в зрелые годы - расположение Наполеона (не раз сменявшееся, впрочем, раздражением по поводу «умничаний» талантливого, но строптивого сотрудника, по-прежнему смевшего иметь и открыто высказывать собственные взгляды), высокие государственные и академические посты, научные труды, создавшие ему репутацию первого интеллектуала империи, гигантская по масштабам научно-организаторская, законодательная и административная работа; и, наконец, спокойная и величественная старость окруженного общим уважением патриарха, свидетеля и участника великих исторических событий, в сложнейших перипетиях эпохи ничем не запятнавшего свое имя, пэра Франции, кавалера и командора Почетного легиона, члена Государственного совета, сенатора, личного друга и постоянного корреспондента президента США Джефферсона, члена Французской академии, Академии моральных и политических наук, прусской Берлинской академии наук, американского Филадельфийского философского общества и прочая и прочая - такова была жизнь автора «Основ идеологии».
Маркс считал его образцовым выразителем ограниченного буржуазного свободомыслия, а само слово «идеология» сделал нарицательным, саркастически назвав взгляды своих соотечественников-либералов сороковых годов «немецкой идеологией»; попутно он совершил, вероятно, важнейшее из своих открытий, впервые описав феномен ложного сознания. Однако, если уж говорить о «науке об идеях» именно в контексте социологии знания, оценка Маркса верна в лучшем случае наполовину. Действительно, философия победившей буржуазии начинается с «гражданина Дестют-Траси». Но одновременно фигура Антуана-Луи-Клода д'Эстюта, графа де Траси замыкает блистательный ряд французских философов-аристократов, философов со шпагой. Шевалье де Монтень, герцог де Ларошфуко, шевалье де Бержерак, шевалье Декарт, сеньор де Сент-Эвремон, маркиз де Вовенарг, барон де Монтескье, граф де Сен-Мартен, маркиз де Кондорсе - люди, водившие в бой эскадроны, роты, полки и армии, любившие вкус политической борьбы, лучше умевшие повелевать, чем подчиняться, испытавшие взлеты и падения, знакомые не понаслышке и с самыми утонченными радостями жизни, и с ее самыми грубыми и страшными сторонами; и они же - ученые, бывшие на высоте знаний своего времени, в том числе математических и естественнонаучных, авторы афоризмов, изощренных, как придворный комплимент, и точных, как приказ, превыше всего ценившие ясность мысли и чистоту языка, стремившиеся к личному совершенству и всерьез бравшие за мерку поступки героев и мудрецов античности: люди, в жизни которых нашлось место и действию, и рефлексии, прямые и подлинные наследники великой гуманистической традиции Ренессанса. А после де Траси из этой породы больше уже никого не было. Ну, был Шатобриан - так, романтик в сюртучке, почти немец; это не то. Начиналась унылая эпоха университетской философии: эпоха кабинетных мыслителей без биографии, специализации, профессионального жаргона, чудовищного стиля, обрывочных знаний, смутных прозрений, туманных и выспренних фраз, грандиозных социальных прожектов, проистекающих из банального незнания реальности - эпоха маленьких людей с большими амбициями.
Неприязненное отношение Маркса к «идеологии» самым непосредственным образом сказалось на изучении истории французской и всей европейской философии в СССР: целая глава, и глава принципиально важная, содержащая развязку одной интриги и завязку другой, из этой истории попросту выпала. Вообще говоря, французское Просвещение с формальной стороны было освоено хорошо, лучше, чем английское или немецкое, хотя понадобился Мамардашвили, чтобы хотя бы одного Декарта начали читать осмысленно. Но, как бы то ни было: переведен и издан основной корпус текстов, пусть крайне тенденциозно и примитивно прокомментированных, защищены тысячи диссертаций, опубликованы сотни исследовательских монографий и сборников; вот только Просвещение заканчивалось энциклопедистами. В самых дотошных изложениях мельком упоминались еще Кондильяк и Кондорсе, и на этом все. То есть два века шла «идейная подготовка буржуазной революции», а дальше в самом интересном месте, в момент собственно революции, зиял провал: никакая теоретическая рефлексия не сопровождала ключевые события европейской истории, никакой луч разума не освещал изнутри этот бурлящий и временами кровавый хаос, кроме морализирующей риторики Марата, Дантона, Робеспьера и Сен-Жюста, весьма интересной во многих отношениях, но не имеющей, увы, решительно никаких философских претензий, после чего сразу начиналась «ультраправая реакция эпохи Реставрации: спиритуализм и реакционный романтизм». На что конкретно реагировала эта философская реакция, то ли на труды давным-давно почивших энциклопедистов, то ли на публицистику якобинцев, ко временам Реставрации тоже давно утратившую политическую актуальность, оставалось неясным. А ведь достаточно открыть наугад почти любой том спиритуалистов - Обри, Мена де Бирана, де Местра, Кузена, - или того же раннего романтика Шатобриана и перелистать несколько страниц, чтобы наткнуться на имя тех, с кем ведется полемика: «идеологи».
Нравится нам это или нет, но люди, жившие при революции и сами ее делавшие, понимали смысл происходящего совсем не так, как им полагалось бы с марксистской или любой последующей точки зрения. Один только Сийес удружил, бросив свою тысячекратно потом цитировавшуюся фразу про третье сословие; а так чем-то странным они там занимались: анализом идей и ощущений, критикой естественного языка, общей теорией знака, философской грамматикой… и все это каким-то образом соединялось с перспективой нравственного и умственного прогресса человечества и переплеталось с практической политикой. Вот Талейран, которого трудно заподозрить в особом интересе к отвлеченным материям, выступает в Национальном собрании с докладом об образовании и реформе орфографии: «Первая социальная необходимость - это связь идей и ощущений… Республика должна упразднить странное несоответствие между устной и письменной речью, которое делает недоступной эту первичную связь идей при общении на нашем национальном языке». Вот депутат Лаканаль сообщает Конвенту об учреждении новой высшей школы, знаменитой впоследствии Эколь Нормаль: «Быть хорошим гражданином - значит уметь хорошо анализировать. В то время как политическая свобода и неограниченная свобода промышленности и торговли уничтожают чудовищное неравенство богатств, анализ, примененный ко всем видам идей, уничтожит в учебных заведениях еще более фатальное и унизительное неравенство в просвещении. Анализ, таким образом, является необходимым инструментом победы демократии: свет, который он распространяет, имеет возможность проникать повсюду, беспрепятственно переходя от уровня к уровню». Вот Дону, автор текста «термидорианской» Конституции III года Республики, президент Совета пятисот и организатор подавления роялистского мятежа в вандемьере, основатель Института Франции и создатель первой государственной системы всеобщего начального и массового среднего образования, послужившей образцом для всех стран Европы, объясняет и обосновывает принципы этой системы в «Опыте о народном образовании»: «Я не знаю, есть ли что-нибудь среди созданных людьми наук, что было бы полезнее и интереснее анализа ощущений, идей и знаков, и есть ли среди всех методов мышления метод более продуктивный, чем этот». Вот Гара, академик и по совместительству министр юстиции, лично зачитавший Людовику XVI смертный приговор, пишет предисловие к пятому, первому республиканскому изданию Словаря Французской академии: «Языки должны рассматриваться с более философской точки зрения, поскольку слова не только служат нам, как принято считать, для сообщения наших мыслей, но и необходимы для того, чтобы мыслить... Существует огромная разница между “хорошим языком”, созданным причудливыми фантазиями света, и действительно хорошим языком, языком просвещенного народа, составленным из истинных связей между идеями, которые никогда не бывают произвольными, которые прочерчивают с предельной ясностью все пути и все контуры мысли. Анализ идей должен дать нации законы речи, более важные, может быть, чем законы ее политической организации»… О чем это они все?
Французская философия времен Великой революции, консульства и империи - это почти исключительно (а если не считать эмигрантов, то и без всяких «почти») школа «идеологов», бесспорным лидером, но далеко не единственным представителем которой был де Траси. Влияние ее было огромным и длительным: при жизни ее создателей - явным, а затем, весь XIX век и, возможно, до настоящего времени - подспудным: ее концептуальное и методологическое единство быстро распалось, но множество отдельных исследовательских программ в самых разных областях знания, равно как и практических задач, правовых, педагогических, социальных, политических, первоначально сформулированных в рамках «идеологии», более не составляя никакого отрефлектированного связного целого, тем не менее еще долго задавали и, во многих случаях, до сих пор задают горизонт интеллектуальной и общественной жизни, хотя люди, занимающиеся той или иной проблематикой, могут и не подозревать о ее «идеологическом» происхождении. Дело в том, что «идеология» была отнюдь не тем, чем стала философия в XIX веке и чем она остается сегодня - академической дисциплиной, обособленной от других наук и практик, гордой своей недоступностью для непосвященных и, так сказать, варящейся в собственном соку, как это уже было однажды в средневековых университетах. Подобно своим предшественникам - гуманистам, метафизикам XVII века, энциклопедистам, - но еще более последовательно, чем они, «идеологи» стремились реализовать античное понимание философии как способа мышления, отдающего себе отчет в собственных условиях и предпосылках, в своей природе и своих действиях, но охватывающего также и всю сферу позитивного знания и тем самым поддерживающего это знание актуальным и соразмерным индивидуальному сознанию, вновь и вновь воспроизводимым в мысли со всей первоначальной остротой переживания истины, не позволяющего знанию окаменеть и стать мертвой буквой. Единство научного метода и достоверность знания, интерпретируемая как свободная воспроизводимость акта познания (по отношению к которой воспроизводимость научного эксперимента не более чем частный случай) были альфой и омегой «идеологии», как, впрочем, и всего Просвещения. «Мне известен один-единственный анализ, - писал Кондильяк, которого “идеологи” считали своим непосредственным предшественником и учителем, - и я не знаю, что хотят сказать, когда различают несколько видов анализа. Метафизический анализ и математический анализ суть в точности одно и то же, это один и тот же анализ, хотя по природе идей или, скорее, по природе языков, которые для всего, кроме чисел, дают лишь плохо определенные понятия, в метафизике анализ более труден, чем в математике. Но в конечном счете в той и другой науке делают одно и то же, если анализируют хорошо».
Поэтому, говоря об «идеологии» и ее месте в интеллектуальной истории Запада, нужно помнить, что она ни в коем случае не сводилась к особой философской дисциплине, сложившейся перед самой революцией и получившей сразу два названия, считавшихся полностью синонимичными: «идеология в собственном смысле слова» (idйologie proprement dite) и «анализ ощущений, идей и знаков» (именно так называлась возглавлявшаяся де Траси секция в Институте Франции). Эта аналитическая эпистемология, представленная, помимо работ самого де Траси, сочинениями Дежерандо, Ланслена, Прево, Доба, Тюро, Робера, Туссена и многих других, была квинтэссенцией «идеологического» мировоззрения, его развернутым знаменем, вокруг которого выстраивалась коллективная самоидентификация. Но уже сама оговорка «в собственном смысле слова» подчеркивает, что есть еще и «идеология в целом» - тот же самый метод анализа идей, приложенный ко всему многообразию «предметов наук», которые суть те же идеи. И в этом широком смысле слова «идеологией» называлось умственное движение, охватывающее почти необозримое множество научных концепций и достижений рубежа XVIII-XIX вв. Всеобщая грамматика и политическая экономия, интегральное исчисление и теория вероятностей, проективная геометрия и аналитическая химия, естественная классификация и естественная история - все это тоже «идеология», равно как и космология, механика, оптика, физиология нервной деятельности, моральная философия и философия истории, педагогика, теория права, сама логика; для тех, кто занимался ими тогда, это были не разрозненные «теоретические инициативы» по Тулмину, не автономные «теоретические поля» по Бурдье, но лишь разные аспекты одной и той же задачи - уточнения и исправления идей, их потенциально бесконечного анализа, который, с точки зрения «идеологов», начался в момент появления языка, более или менее грубо и приблизительно осуществлялся человечеством на протяжении веков и теперь, наконец, пришел к открытию самого себя. К этому движению принадлежали десятки ученых первой величины: Лаплас и Лавуазье, Бертолле и Фуркруа, Пинель и Кабанис, Кювье и Ламарк, Ампер и Монж, Лагранж и Фурье, Клеро и Пуансо, Лежандр и Коши, Бюффон и Вольней... Неудивительно, что в наполеоновской империи слова «идеологи» и «Институт», т.е. Институт Франции, созданный взамен упраздненных королевских академий и в своих многочисленных классах и секциях объединивший все научные силы страны, употреблялись как взаимозаменяемые.
Таким образом, «идеологию в собственном смысле слова» можно рассматривать и изучать в двух совсем разных аспектах. С одной стороны, перед нами обычная философская школа: не слишком оригинальная, чтобы не сказать вторичная, потому что она опиралась на предшествующую традицию от Декарта, Гоббса и Локка до Дюмарсе, Кондильяка и Кондорсе, разделяла ее цели, принимала ее основоположения и, в отличие от современной ей немецкой классической философии, никаких «коперниканских переворотов» не производила. В терминах сегодняшней социологии науки можно было бы сказать, что она применяла «стратегию наследования», в то время как немцы воспользовались «стратегией разрыва» - и выиграли. Но все же и при таком сугубо специальном историко-философском рассмотрении простыми эпигонами «идеологов» никак не назовешь. Уже одно то, что им удалось преодолеть пресловутую оппозицию «рационализма» и «эмпиризма», что до них безуспешно пытались сделать на протяжении добрых полутора веков, заставляет воспринимать их всерьез, как некое самостоятельное и значимое явление в истории философии Нового времени. Кстати, как раз с этого момента ортодоксальное картезианство, слегка приправленное романтизмом и мистицизмом, становится в Европе официальной философией самой махровой политической реакции - факт у нас малоизвестный и потому заслуживающий упоминания. Именно с этих позиций «идеологию» и пытались критиковать Бональд, де Местр, мартинисты и вообще все интеллектуалы-эмигранты - разумеется, безуспешно: тут требовался Кант, а не Декарт, который в «идеологии» учтен и в нее встроен.
Еще важнее то, благодаря чему и стал возможным этот синтез картезианской и сенсуалистической традиций и что составляет подлинную новацию «идеологов»: введение понятий языка и знака непосредственно в эпистемологию. Само собой понятно, что вся философия языка XVII-XVIII вв. с метафизикой Просвещения неразрывно связана и ею продиктована. Однако и у Локка, и у Лейбница, и в картезианской «Грамматике Пор-Рояля», и в многочисленных философских и философско-грамматических сочинениях XVIII столетия речь шла лишь о возможности неправильного использования языка при сообщении идей и предупреждении проистекающих отсюда ошибок. В «идеологии» же знак впервые становится собственным структурным элементом любого представления, он необходим не только и не столько для «выражения» мысли, сколько для самого ее появления и дальнейшего развития. В этом отношении, как и во многих других, «идеологи» неожиданно оказываются более актуальными, чем те, кто пришел им на смену в XIX веке. Так что и в академическом историко-философском контексте «идеология» представляет безусловный интерес, и не знать о ней ничего профессионалу не совсем прилично.
А с другой стороны, рассматривая ту же «идеологию» в более широком контексте истории идей, мы обнаружим то, что ускользает от взгляда историка философии, ранжирующего персоналии и школы по критерию их теоретической оригинальности. В этом контексте «идеология» является итогом всего Просвещения, его «суммой», упорядоченным, систематизированным и завершенным изложением, и в каком-то смысле - его завещанием. Конечно, сами «идеологи» понимали свою историческую роль «с точностью до наоборот», они были уверены, что завершился лишь предварительный этап, что концептуальное единство, к которому они наконец-то свели все разрозненные и зачастую противоречивые теории, составляющие Просвещение, и революция, решительно взявшаяся воплощать их в реальность, вместе образуют пролог эпохи разума, познавшего свою природу, что они присутствуют при самом начале истинной истории человечества. И в практическом отношении они действительно заложили основы современной цивилизации, потому что под влиянием «идеологов», по их инициативе и при их личном участии создавались именно те законы и институции революционной и наполеоновской Франции (включая всем известный Кодекс Наполеона), которые никакая Реставрация уже не смогла отменить и которые в XIX веке были постепенно заимствованы всеми европейскими, а в XX - и неевропейскими странами. Вот только та культура мышления, внутри которой эти рациональные формы жизни были изобретены и могли удерживаться сознанием, не сползая в автоматизм и утилитарность, сохранявшаяся еще при Наполеоне, Реставрации не пережила. Ясность, универсальность и целеустремленность классического мировосприятия, от флорентийских гуманистов до «идеологов», очень быстро уступили место рафинированному, заранее разочарованному во всем многообразии возможного опыта, погружающемуся в себя и избегающему проверки жизнью интеллектуализму последующих эпох. Косяком пошли гении, один другого оригинальнее, и менее всего им хотелось заниматься этим запутанным делом о наследстве Просвещения и взваливать на себя историческую ответственность, подобную той, что ощущали «идеологи».
Но вот прошло два века, романтический импульс иссяк, гениев больше не наблюдается. Наблюдаются, напротив, какой-то умственный ступор и беспрепятственно отвоевывающее одну позицию за другой «новое средневековье», которому после этих двух веков постоянного интеллектуального восторга, оказывается, нечего противопоставить - не феноменологию же, в самом деле, и не аналитическую философию. Противостоят ему до сих пор только автоматически работающие социальные, правовые и культурные формы, полученные в наследство от Просвещения и все еще воспроизводящие какую-никакую человечность, индуцирующие хоть какое-то мышление, пусть и неспособное справиться с окружающим хаосом. Так, может быть, восторг был не вполне уместен? Самое время попытаться понять, что же именно было разгромлено под Лейпцигом и Ватерлоо, и почему все дальнейшее, что так хорошо начиналось - сплошной триумф бескомпромиссной воли к истине! - теперь так плохо заканчивается? Тут дело ведь не столько в текстах, сколько в этом их восторженном восприятии. Мы как-то склонны забывать, что XIX век, который сегодня кажется нам чуть ли не золотым веком Европы, в действительности был эпохой страшного исторического разочарования, и все его шедевры рефлексии суть не что иное как этюды катастрофы. Мы восхищаемся тем, как это мастерски сделано, учимся на них пресловутому «ремеслу философа» и не вдаемся в сюжет - а зря.
Де Траси, бывший почти тридцатью годами моложе Канта, все три «Критики» внимательно читал, но не понял и не принял - не нужно ему это было. Его собственный жизненный опыт, несоизмеримый с опытом провинциального прусского преподавателя, говорил совсем другое. Да и вообще невозможно представить себе успех кантианства во Франции до 1815 года. Моральная действительность революции, террора, термидора, наполеоновских войн, радикальных реформ, гибели целых сословий, краха старого мира и рождения мира нового была бесконечно более яростной, напряженной и драматичной, более конкретной и обжигающе подлинной, чем описываемая кантовской этикой; и разве этот новый мир не был живым доказательством эфемерности любых границ возможного? Он был создан анализом идей и сам нуждался в дальнейшем анализе - но не в таком, который объявил бы его миром несущественным, а существенное вынес за пределы представления. Немецкая философия и формально, и по сути дела была философией побежденных, победоносной Франции такие сложные объяснения не требовались (они потребуются потом, при Реставрации, когда Канта во Франции сразу поняли и оценили). Ей нужен был метод, который можно применять на деле: в законодательстве и педагогике, в экономической политике и естественных науках, на войне и в повседневном управлении империей. Технократический подход к этим вещам еще не изобрели, манипулировать массами не умели: метод должен был быть истинным, и научить ему следовало каждого гражданина.
Вот с этой целью де Траси и написал «Основы идеологии»: популярный курс метафизики, философской грамматики и логики для детей, как сказали бы сегодня, среднего школьного возраста. Перед вами, таким образом, не трактат, а учебник, и любопытно сравнить его с «Пропедевтикой» Гегеля, которая явно предполагает зазубривание, в надежде, что понимание придет когда-нибудь потом. «Что такое разум? - Разум есть высшее соединение сознания и самосознания, герр директор!». Для де Траси, который хочет научить не спекулятивному мышлению, а анализу идей, дело обстоит иначе: как раз детей-то анализу и нужно учить всерьез, добиваясь полного понимания каждого шага рассуждения; по большому счету, только им философия и нужна, а взрослым это все понимать уже поздно. Как минимум один образец такого жанра он отлично знал и намеревался превзойти во всех отношениях, кроме разве что объема: то был пятнадцатитомный «Курс наук для обучения принца Пармского» Кондильяка и Мабли, первые тома которого, написанные Кондильяком, были посвящены философии языка и всеобщей грамматике, физике, метафизике и логике, а последующие - древней и новой истории. Курс этот еще при Старом режиме дважды переиздавался и среди «идеологов» пользовался большим пиететом. Но и разница в педагогических целях, конечно, имелась: дворяне во втором поколении братья Бонно (граф де Кондильяк и виконт де Мабли) хотели воспитать просвещенного монарха, а самый что ни на есть настоящий аристократ де Траси - просвещенного гражданина. Иллюзии в том и другом случае были, так сказать, симметричны.
Ирония истории состоит в том, что эта книга для детей так и осталась самым полным, репрезентативным и авторитетным источником, с которым вынуждены в первую очередь иметь дело все исследователи «идеологии». По обстоятельности с ней могла бы соперничать четырехтомная «История философских систем, рассмотренных в их отношении к принципам человеческого познания» Дежерандо, но ее построение и способ изложения, естественно, диктует историко-философский материал. Остальные сочинения «идеологов», а их многие десятки, все писались «на случай», по поводу какого-нибудь проекта очередной правовой, административной или образовательной реформы (к теоретическому обоснованию реформ в ту эпоху относились очень серьезно), и в большинстве своем были все-таки не общефилософскими, а специальными историческими, юридическими, лингвистическими трудами, хотя и до предела насыщенными философской проблематикой. Перу самого де Траси, помимо «Основ идеологии», принадлежат «Комментарий к “Духу законов” Монтескье», «Трактат о политической экономии» (обе эти книги Джефферсон перевел на английский и издал в США), «Мемуар о способности мышления», «Замечания о системе общественного образования», «Какие имеются средства, чтобы основать мораль нации?», «Принципы логики, или Собрание фактов относительно человеческого ума», «Опыт о гении и трудах Монтескье».
О содержании «Основ идеологии» надо либо говорить подробно, либо не говорить вовсе; предупредить же следует лишь о том, что все без исключения темы и сюжеты этой книги имели солидную предысторию в философской литературе эпохи Просвещения, а в момент ее написания оставались предметом оживленных дискуссий, причем во многих случаях эти теоретические дискуссии имели вполне прикладное значение. Так, проблема отношения представления к знаку в алфавитных и иероглифических системах письменности обсуждалась в связи с планами радикальной реформы французской орфографии, а совсем невинная, на сегодняшний взгляд, сугубо академическая полемика вокруг понятия «превращенное ощущение» была частью ожесточенной борьбы между деистами и клерикалами в период после заключения конкордата, и т.д. Чтобы оценить ответы, данные де Траси, нужно представлять происхождение и смысл занимавших его вопросов. Необходимые пояснения читатель найдет в комментариях, помещенных в конце второго тома настоящего издания. Для тех, кто захочет заняться изучением «идеологии» более основательно, прилагаются список рекомендуемых первоисточников и краткий историко-библиографический очерк соответствующих исследований в Европе и США в XIX-XX вв. [Дальше будет выражение благодарности наследникам, графине Коринне и графу Анри д'Эстют д'Ассей, но сначала надо воспользоваться их приглашением и летом во Францию съездить, потому что Лена в замке Траси уже гостила, а я еще нет].