«Всё издалёка предвещало,
Что час свершится роковой,
Что выпадет такая карта…
И этот века час дневной -
Последний - назван первым марта».
А. Блок
И правда, идиллическая Россия с царём-батюшкой и его верноподданным народом перестала существовать 1 марта 1881 года. Хотя убийство Александра II повергло традицию в шок, ее мысль немедленно опознала врага. «Оттого-то в Петербурге можно встретить очень много людей, по-видимому, и русских, но которые рассуждают как враги своей родины, как изменники своего народа», - писали в те дни «Санкт-Петербургские ведомости». «По-видимому, и русские», - это были другие русские, люди иного сознания. В этом «Ведомости» оказались правы. Однако издание поспешило успокоить себя оценкой соотношения сил: «освободитель пал жертвою шайки злодеев среди многомиллионного, беззаветно преданного ему народа».
Революционные интеллигенты могли быть порой и злодеями, но они, как показали дальнейшие события, не были маргиналами. Их одинокие, поначалу, протесты отражали глубинное брожение могучих, неизвестных сил.
Хотя слово «нигилизм» употреблялось в немецкой философской литературе с 1780-х гг., это явление было расшифровано не ранее 1943 г., когда появилась научная статья М. Хайдеггера, специально адресованная метафизике Ницше, причем автор статьи усмотрел истоки «зловещего гостя» во временах почти доисторических. - Верую в издревле германское: всем Богам должно будет умереть…
«Нигилизм, если мыслить его по сущности, - пишет Хайдеггер, - это основополагающее движение в историческом свершении Запада. И такова глубина этого движения, что его разворачивание может лишь повести к мировым катастрофам». Такую катастрофу - первую, философ наблюдал перед собой воочию. Но было бы слишком наивно думать, что разворачивание нигилизма завершено.
«Каждая эпоха жаждет более прекрасного мира», - пишет Йохан Хойзинга в «Осени Средневековья». Особенностью оптимизма европейского Модерна стало ожидание, что прекрасный мир явится вследствие катастрофы.
Эту катастрофу ждали, поначалу без оптимизма, начиная с XIV века, когда одним из самых популярных поэтов Франции был Эсташ Дешан, чьи баллады переполнены жалобами на судьбу, на людскую неблагодарность, на нужду, на сарацин, на англичан и на женщин.
О времена соблазнов, горьких слез,
Век зависти, гордыни и мученья,
О времена тоски, ушедших грез,
Век, чьим недугам нету излеченья.
Примечательно, что источником пессимизма становится светская и, особенно, придворная среда. «И во Франции, и в Бургундии к 1400 г. люди все еще находят удовольствие в том, чтобы поносить свою жизнь и свою эпоху». - Хойзинга
Жестокие превратности судьбы - таков неизменный мотив сюжетов, повествующих о знатных людях позднего средневековья. Голова мэтра Одара де Бюсси, позволившего себе отказаться от места в парламенте, была выставлена на рыночной площади, покрытая алым капюшоном, отороченным мехом, какие носили советники парламента - такова была воля короля Людовика XI, который с язвительным остроумием описывает этот случай. Города Европы наполняют стенающие на все лады фигуры, лишившиеся всего вследствие подвигов в загадочных странах Востока, но еще большее внимание привлекают проповедники, выступающие в склепах на фоне черепов. Их истории заставляют толпы - до шести тысяч, как в Париже, заливаться слезами. Одна из популярных историй повествует о юной Маргарите Анжуйской, выданной замуж за слабоумного короля Генриха VI, и доведенной до отчаяния нищетой, вынужденной просить убежища при дворе правителей Бургундии, то есть в одном из самых мрачных мест Европы, пропитанном ядом мести.
Лейтмотив этих историй заключенный в ожидании катастрофы, хотя и меняет свои формы, но никогда не уходит полностью из потока европейской мысли. И, напротив, постепенно усиливается, доходя до смерти Бога.
В «Мыслях о религии и других предметах» французский математик XVII века Блёз Паскаль пишет о том, что «Великий Пан мертв». В самом начале XIX века в трактате «Вера и знание» (1802) молодой Гегель пишет о «чувстве, на которое опирается вся религия нового времени, о чувстве: сам Бог мёртв…». Уже из этого высказывания видно, что речь идет не об атеизме, а о трагедии именно верующего человека, осознающего, что место Бога пусто.
Наконец, в 1886 г. в пятой части книги «Веселая наука» Фридрих Ницше подводит итог развитию идеи: «Величайшее из событий новейшего времени, - «Бог мёртв», вера в христианского Бога сделалась неправдоподобной, - оно начинает отбрасывать тень на всю Европу».
В оценке М. Хайдеггера слова «Бог» и «христианский Бог» у Ницше (мы можем распространить эту оценку и на Гегеля и на Паскаля) «служат для обозначения сверхчувственного мира вообще. Бог - наименование сферы идей, идеалов. Эта область сверхчувственного, начиная с Платона, а точнее, с позднегреческого и христианского истолкования платонической философии, считалась подлинным миром. В отличие от него чувственный мир изменчив - потому он кажущийся и недействительный. Если, подобно Канту, называть мир чувственный миром физическим, то сверхчувственный мир будет метафизическим».
Таким образом, смерть бога означает исчезновение сверхчувственного метафизического мира. Как продолжает дальше Хайдеггер, «сверхчувственный мир, идеи, Бог, нравственный закон, авторитет разума, прогресс, счастье большинства, культура, цивилизация утрачивают присущую им силу созидания и начинают ничтожествовать», так как прежде все эти понятия помещались именно в сферу сверхчувственного, о которой теперь стало понятно, что ее больше нет. Тогда как в области чувств невозможно обнаружить ни культуры, ни цивилизации, ни всего другого, что перечислено выше. Мы различаем чувствами запахи, цвета, но не абстрактные идеи.
В одной из заметок 1887 г. к ненаписанной им книге «Воля к власти» Ф. Ницше ставит вопрос: «Что означает нигилизм?» И отвечает так: «То, что высшие ценности обесцениваются». Этот ответ снабжен примечанием: «Нет цели, нет ответа на вопрос, - «почему»?
Ценности - это понятие, вошедшее в речь во многом благодаря Ницше. Почему он не говорит о высших «идеалах», а употребляет слово «ценности»? Ответ на этот вопрос значительно углубляет понимание нигилизма. Тут мы должны вспомнить аристотелевскую картину мироздания. Аристотель поместил мир идей в центр круга, вокруг которого обращается материальная область - мир вещей. Умозрительная внутренняя ось конструкции не имеет момента перемещения вдоль окружности: перемещает, но не перемещаема. Идеалы относятся к внутренней области, они неизменны, объективны. Ценности, как их мыслит Ницше, напротив, относятся к окружности. Как уточняет Ницше в другом наброске к «Воле к власти», «точка зрения ценности - это точка зрения условий сохранения, возвышения, что касается сложных образований с относительной длительностью жизни в пределах становления». Каждая мыслящая вещь, которая перемещается относительно центра круга, имеет некую особую точку зрения, определяемую ее текущим положением и «относительной длительностью жизни в пределах становления».
Мыслящие вещи не могут смириться с конечностью своего бытия, с неудобством своего положения в круге, и пытаются опрокинуть наложенные на них ограничения, придать своему существованию абсолютность за счет других вещей. Или, в понимании Ницше, приобретают волю к власти. Воля к власти есть ни что иное как стремление поставить свою относительную ценность выше других ценностей и точек зрения, придать ей абсолютный характер.
Для олигарха ценностью является оффшорный счет, для чиновника это будет желаемая должность и связанные с ней коррупционные доходы, для пенсионера - прибавка к пенсии и телевидение, тогда как жизнь в круге уже не определяется никакими объективными идеалами - «Нет цели, нет ответа на вопрос, - «почему»? - и, следовательно, ницшеанский мир возвращается к борьбе всех против всех. Круг должен разлететься на осколки, и всем богам должно будет умереть.
Ницшеанская метафизика достаточно точно описывает тот момент истории, когда «бог уже умер», а новые военно-технические левиафаны под именем сверхдержав еще не успели утвердить свое господство в распадающихся социумах.
Мы можем теперь более пристально рассмотреть некоторые проявления нигилизма как исторического свершения на примерах из отечественной истории.
«Это не были сплошные злодеи, как их представляли себе одни, и не были сплошные герои, какими их считали другие, а были обыкновенные люди, меж которыми были, как и везде, хорошие, и дурные, и средние люди... Те из этих людей, которые были выше среднего уровня, были гораздо выше его, представляли из себя образец редкой нравственной высоты; те же, которые были ниже среднего уровня, были гораздо ниже его», - так писал Л. Н. Толстой о героях новой эпохи.
Обыкновенность и «всехность» интеллигентского бунта будет отмечена современниками революционных событий 1905 года в Москве.
«… возведение баррикад происходило при участии почти всей уличной толпы: фабричный рабочий, господин в бобрах, барышня, гимназист - все дружно и с восторгом работали над постройкой баррикад», - из рассказа очевидца московского восстания.
«Многие думают, что баррикады начали строить революционеры; это не вполне справедливо - баррикады начал строить именно обыватель, человек внепартийный, и в этом соль события», - М. Горький
А как оценивали ситуацию в России представители кружка прогрессистов, например, именно те люди, которые и двинули ее по пути реформ? Были ли они довольны новым пореформенным состоянием России? В 1874 г. военный министр Д. А. Милютин оставил такую запись в дневнике:
«Остается только дивиться, как самодержавный повелитель 80 миллионов людей может до такой степени быть чуждым самым элементарным началам честности и бескорыстия. В то время как, с одной стороны, заботятся об установлении строжайшего контроля за каждой копейкой, когда с негодованием указывают на какого-нибудь бедного чиновника, обвиняемого или подозреваемого в обращении в свою пользу нескольких сотен или десятков казенных или чужих рублей, с другой стороны, с ведома высших властей и даже по высочайшей воле раздаются концессии на железные дороги фаворитам и фавориткам прямо для поправления их финансового положения, для того именно чтобы несколько миллионов досталось в виде барышей тем или другим личностям».
Чиновник министерства путей сообщения А. И. Дельвиг в 1871 г. пишет: «До настоящего года я полагал, что в России есть, по крайней мере, одна личность, которая по своему положению не может быть взяточником, и грустно разочаровался».
Приходится предположить, что тот раскол в русском обществе, который обнаружило покушение на царя, не был ценностной точкой зрения одних лишь членов «Народной Воли». Он действительно имел место. Честные люди были возмущены недостатком честности, воры - малым количеством украденного, военные требовали больших завоеваний, миролюбиво настроенные подданные встревожены тем, что они совершаются. Для консерваторов Россия оказалась недостаточно консервативной, для прогрессистов - недостаточно прогрессивной. Разные общественные настроения тянули одеяло политики в разные стороны, но было и нечто общее между всеми партиями, что отметил великий князь Александр Михайлович, вспоминая впоследствии отправную точку революционной эпохи: в обществе было утрачено доверие, а взамен героем дня стал нигилист, - не только революционер и, может быть, в последнюю очередь революционер, - а в первую голову, дезориентированный обыватель.
«Мы понимали, что Русский Царь никогда более не сможет относиться к своим подданным с безграничным доверием. Романтические традиции прошлого и идеалистическое понимание русского самодержавия в духе славянофилов - всё это будет погребено, вместе с убитым императором, в склепе Петропавловской крепости. Взрывом прошлого воскресенья был нанесён смертельный удар прежним принципам…», - застав гибель царя Александра ребенком, так великий князь оценивал ее последствия во взрослом возрасте.
Могло ли быть иначе? Уходила в прошлое петровская система, преобразовавшая Россию в военный лагерь во главе с главнокомандующим-императором. Система, не имевшая источников воли к развитию, кроме воли государства. Где ни у кого не было свободы воли, но у каждого было поручение. Петровская Россия не знала ни европейской практики согласования интересов, ни ужасов европейской работорговли.
Александровский план новой России предусматривал ликвидацию военно-торговой системы и ее замену контрактным обществом, где кто-то будет сам себе хозяином, а кто-то работником по контракту. Этот план был ориентирован на освобождение воли, пусть и в далекой перспективе. Хотя реформы проводились медленно и с постоянной оглядкой на вопросы социальной справедливости, они, тем не менее, все же имели свои немалые издержки.
Прежде всего, они нанесли большой психологический удар по дворянскому сословию. Дворянин стал ощущать себя в России лишним человеком. Во всяком случае, прежние дворянские привилегии, даже привилегии служилой части дворянства, не шли ни в какое сравнение с господством нового городского буржуазного класса, чьи капиталы частью формировались за счет иностранных инвестиций, частью имели коррупционную природу.
Что касается крестьян, то они проиграли в степени защищенности их материального благополучия полицейским николаевским режимом, и все больше оказывались в новом рабстве - у более удачливых новых землевладельцев «мироедов», вышедших из их среды, или в рабстве у новых городских слоев в качестве фабричных рабочих.
Трудно сказать, как бы развивались события в России, не найди недовольство остатков традиционного общества отклика в среде еще одного лишнего класса, а именно, среди людей, имевших современное образование и специализированную профессиональную подготовку, но не находивших в России способа применения ни тому, ни другому.
А если и находивших себе применение, то на таком низком уровне материального благополучия, которое не соответствовало статусу образованного человека - например, в качестве вечного репетитора в семьях каких-то нуворишей или больших чиновников.
Сегодня таких людей называют «прекариатом», а в России они сами себя прозвали «интеллигенцией».
В отличие от западного знающего класса, неизменно выступавшего на стороне стабильности системы в целом, и, порой достигавшего чудес изобретательности ради сохранения общественного порядка, русская интеллигенция превратилась в потребителя или копировщика западных правил доверия, и, в небольшой части, - в тайное общество профессиональных революционеров.
Взять хотя бы Николая Николаевича Миклухо-Маклая - этого искателя новой русской земли, по его словам, а на деле подражателя европейского колониализма. Если бы «Санкт-Петербургские ведомости» нуждались в живом примере человека, «по-видимому, и русского», или, если бы гений полицейского сыска периода поздней империи Сергей Зубатов пожелал указать на одного из «кривоулыбающихся господ», как он называл народников, в обоих случаях Миклухо-Маклай мог прийтись как нельзя кстати. Николай Николаевич был «по-видимому, русским» потомком шотландского наемника Микаэля Маклэя. Мать-полячка сделала из него ярого ненавистника России, а пропаганда народников превратила в социалиста. Европейская жизнь требовала средств, которые он научился выпрашивать или выбивать: из германских кругов за шпионаж против русских, из британских - за шпионаж против немцев, из русских - угрозами, которые со стороны «революционера» многим в России не казались пустым звуком. Но самой большой его мечтой было основать колонию на острове в Тихом океане и жить там крепостным барином.
В 1871 году, выбив небольшое финансирование из робкого Русского Географического Общества, страшно опасавшегося кастета или чего еще хуже, револьвера, «народник» Маклай сошел на берег Новой Гвинеи, близ селения Бонга, имея целью вскоре назвать окрестности своим именем. «Берег Маклая» он стал рассматривать как личное владение, объявив себя Тамо-боро-боро - «божественным начальником» и, главное, получив подтверждение этому от туземцев. Блестящий авантюрист, Маклай водил за нос несколько мировых держав, все 12 проведенных на острове лет умело играя на их противоречиях и обещая каждой из них вот-вот отдать территорию в качестве колонии.
Обращаясь в печати к русским общественным кругам, Николай Николаевич отбрасывал маску колонизатора и надевал маску народника. Если верить его статьям, он, руководствуясь заветами Рахметова, хотел основать на Тихом океане социалистическую коммуну. А помочь ему в этом должны были тысячи русских колонистов, которые прибыли бы туда строить свободную Россию.
В 1886 году Маклай приехал в Петербург и начал пропагандировать идею рахметовской колонии. «Это не должна была быть колония в обычном смысле слова - золотое дно для торгашей и промышленников; нет, колонисты должны жить плодами труда рук своих. Всякая трудящаяся рука будет иметь не только достаточную, но и изобильную пищу. Помимо земледелия и богатой рыбной ловли, одна получасовая охота дает достаточное на сутки пропитание» - так описывает он свободную папуасскую Россию. С этим проектом Миклухо-Маклай обратился к царю, к министрам и через газеты «ко всем желающим».
«Колония составляет общину и управляется старшиною, советом и общим собранием поселенцев, - писал Миклухо-Маклай. - Ежегодно вся чистая прибыль от обработки земли будет делиться между всеми участниками предприятия соразмерно их положению и труду».
Александр III - правитель с трезвым умом, прекрасно осведомленный о контактах Маклая с другими великими державами, усмотрел в этом начинании интригу британцев, имевшую целью поссорить его с немцами, которым ловкий естествоиспытатель уже пообещал ту же Папуасию. Проект Маклая не получил российской поддержки. Это не значит, что у Маклая совсем не оказалось в России почитателей. Более романтичные умы разглядели в Русской Папуасии великую сермяжную правду.
В сентябре 1886 года Лев Толстой отправил Миклухо-Маклаю письмо: «Насколько мне известно, вы первый путем неопровержимого опыта доказали, что человек везде человек, то есть доброе открытое существо, в общение с которым можно и нужно входить только добром и истиной, а не пушками и алкоголем. И вы доказали это подвигом истинного мужества, которое так редко встречается в нашем обществе, что люди нашего общества даже его и не понимают».
Вот как описывает собрание будущих колонистов «Петербургский листок»: «Были видны и армейские и флотские мундиры, франтоватые жилетки и потертые пальто, и русские шитые сорочки». Выбирается актив будущей колонии, несколько народников, пожелавших тоже отправиться к папуасам, пишут Конституцию будущей свободной России, а также принципы формирования там первой Думы.
В разгар подписной кампании к Маклаю явились неулыбающиеся плечистые господа и показали ему кое-какие документы на немецком и английском языках, ранее им собственноручно подписанные, после чего «хозяин земли папуасской» согласился с простой мыслью: деньги честным людям лучше вернуть, а Россию покинуть.
Это была комплексная проблема: воспитательная, образовательная, социальная, в основе которой лежала утрата высших идеалов и, как следствие, общественного доверия. Русские люди не верили себе, своему окружению, правительству, не верили в перспективу своей страны. Но они охотно верили сказкам человека с Луны, подобно, извиняюсь, папуасам. С одной стороны, возникновению этой проблемы немало поспособствовал низкий спрос на сложное знание, предъявлявшийся петровской системой.
С другой стороны, в условиях слабого спроса на знание качество самих образованных людей было невысоким. Имея адекватное количество военных и гражданских технических специалистов, Россия почти не имела собственной профессиональной традиции в области социального знания. В Европе такое знание длительное время воспитывалось в схоластических диспутах, но, сбросив прежнюю религиозную оболочку, дало развитую социальную науку. Какие бы великие имена мы в этой области не вспоминали, это будут имена западных ученых: Декарт, Гоббс, Локк, Гегель, Кант, Маркс, Фрейд, Юнг, Вебер и т.д.
Российский ум пропустил логический и схоластический этап своего формирования, и, видимо, нет ничего странного в том, что столкнувшись в поисках выхода своего недовольства пусть с примитивной, но все же наукой об обществе западного образца, этот ум сделал ставку на нее, - но не в качестве науки, а как на предмет веры.
Симптоматично, что, оказавшись у власти, русские неофиты первым делом избавились от тех немногих побегов отечественного социального знания, которые все-таки в России были, отправив своих гуманитарных профессоров в Европу на «философском пароходе». Чтобы никто не мешал их вере, их точке зрения, их ценностям, - это логично для одержимых волей к власти людей, но образованные люди, люди науки так, конечно, не поступают.
23 сентября 1922 г. поездом из Москвы в Ригу отправился в изгнание Питирим Александрович Сорокин - социолог, будущий президент Американской социологической ассоциации, советник Рузвельта и Трумэна, возможно, автор стратегии уничтожения СССР без войны или, во всяком случае, приложивший к этой стратегии руку как организатор науки и воспитатель ее кадров. Наука, в конечном счете, взяла верх, а советская власть сделала все возможное, чтобы эта наука сыграла против нее! И, прежде всего, потому, что она эту науку попросту не видела.
Вместо Сорокина советской власти достался материал худшего сорта, о котором М. Кантор сказал едко и метко:
«…паноптикум пожилых мальчиков и их бойких кураторов. В те годы во всяком учебном заведении, готовящем бесконечных инженеров, находились остряки, отточившие свое мастерство в курилках под лестницей, - они и стали творцами нового типа. Это была группа вечных юношей, ничего не умеющих и не много знающих, но со смешинкой во взоре, с постоянной ухмылкой и привычным подскоком. Они были не способны написать подряд два абзаца, продумать мысль длиной в десять сантиметров, нарисовать кошку - но им объяснили, что умений от них не требуется. По самоназванию это была интеллигенция, но интеллигенту отныне не требовалось доказывать свою роль знаниями... Почему же вот эта публика - интеллигенция? - возмущались иные».
Перманентно не работающий (мыслью) образованный класс, справедливо презираемый на родине всеми, даже его кураторами-силовиками, люди с неведомой внутренней Луны, считающие свое домашнее окружение папуасами, - таков ныне итог развития российского социального знания. Итог печальный, и тем более необходима его констатация, открывающая возможность коренного передумывания знающим классом самое себя.