Попалось как-то ко дню врача. Он уже прошёл, ну да ладно, уж больно стих хорош.
![](http://pics.livejournal.com/putnik1/pic/0060yw7z/s640x480)
Если заговоры, как кобры,
расползаясь, мутят умы,
если некто оком недобрым
еженощно глядит из тьмы,
если в самых родных и ближних
видишь только стаю зверей -
нелегко устоять и выжить,
даже если ты Царь Царей,
даже если ты на пороге
новых подвигов и побед,
даже если светлые боги
с темной завистью смотрят вслед…
И не спится. И боль терзает,
угольком под сердцем горя.
Впрочем, войско о том не знает.
Войско свято верит в царя.
А царю изменила сила,
словно выгорела дотла,
лихорадка царя скрутила
и дыханье в груди свела.
Что стряслось?
Хвороба?
Едва ли.
Тридцать лет отжил, не болев.
Уж скорее - яд подмешали.
Или духов вершится гнев.
Или…
Хватит!
Едки и пряны,
над шатром клубятся дымки.
Шепотки потекли по стану,
нехорошие шепотки.
И вторые сутки пехота,
многоглавый тысяченог,
на шатер глядит:
ну же, что там?!
А в шатре умирает бог…
Небалованный бог, солдатский,
хрипло стонет, грызя губу…
А врачи подойти боятся
и ссылаются на судьбу.
Лишь Филипп,
ухмыльнувшись криво,
тяжким ликом похолодев,
в изголовье встал - неучтивый
и нечесаный, словно дэв…
- Тяжко болен ты, царь. Похоже,
смерть к тебе уже на пути…
Но поверь мне.
Тогда, быть может,
я сумею тебя спасти.
А на царской щеке застыла
боли бешеная слеза.
Бьют в затылок медные била.
Царь с натугой закрыл глаза.
Поворочался на постели.
- Верю, - вымолвил наконец…
От заката кипело зелье.
А с рассветом вошел гонец.
В глине по уши. Дышит зычно.
Трем коням ободрал бока.
Царь - в беспамятстве.
Но привычно
свиток схватывает рука.
И папирус на пол не выпал,
и развернут он,
и прочтен…
О! В измене врача Филиппа
обвиняет Парменион.
Мол, недаром врач так насуплен,
исподлобья глядит не зря;
он персидским золотом куплен
и в могилу сведет царя…
Царь откинулся на перину,
и за миг перед ним прошли
все теснины и все равнины
от забытой родной земли…
Дядька Парме - как меч проверен,
побратим любимый отца.
А Филипп…
Он и смотрит зверем,
и под нос бурчит без конца.
Всем победам пришло похмелье,
жаркий локон ко лбу прилип…
- Царь, проснись!
Это чашу с зельем,
поклонясь,
подносит Филипп.
- А, Филипп…
Царь очнулся сразу.
Приподнялся, в лицо смотря.
Своему доверял он глазу:
это все-таки - глаз царя!
Но и врач,
словно так и надо,
все острее сужал зрачки…
Сталь на сталь - два упрямых взгляда.
Два достоинства.
Две тоски.
Если царь сейчас отвернется,
даже брови нахмурит вдруг,
то…
Не зря ж стоят полководцы
изваяниями вокруг.
Познакомь он их с письменами -
не сочтешь и пяти минут,
как врачишку
побьют камнями
иль на копья его взметнут.
И Филипп отступил невольно.
- Что ты, царь?
Он поправил край
покрывала.
- Все так же больно?
Царь глаза опустил.
- Давай!
Этот миг,
что давно вчерашен,
Арриан к нам едва донес:
царь берет у Филиппа чашу,
а Филиппу дает донос.
Пьёт.
И смотрит, сверля очами,
как твердеет врача лицо,
словно дева после венчанья
или жертва перед жрецом…
Но стихает боль понемногу,
позволяя веки смежить…
Царь поверил другу, как богу,
и за это остался жить.
Ладно, хватит.
Ломайтесь, перья!
Люди, нынешние, не те,
поднимайте тост
за доверье
к человеческой чистоте!
Отсюда