Перетряхивая черновики...

Apr 12, 2021 12:43


Нашла ещё несколько текстов о бабушке Наве. Пытаюсь вспомнить, почему не опубликовала все тогда,  три года назад?

Кажется, из-за того, что сначала налезли во вполне невинные тексты про скучный бытовой антисемитизм больные со своим извечным «вывсёврёти - была дружба народов, а явреи самидурывиноваты».

Потом на меня, патриотку, мракобеску и фейковую еврейку, стали гневаться интернет-светочи местной русской культуры из тех, кто лично в самолёте летал и никакого там Б-га не видал - дадада!

Потом начала совсем угасать мама, и мне как-то хватало проблем в реале, да и без этих давних историй писать получалось всё больше о грустном - а кому оно надо?

А написала я тогда сгоряча многабукав - как начала, не могла остановиться.

И сейчас, подумав, решила - раз случилась такая вот неувязочка с запястьем, что только редактировать пока левой рукой под силу - то пора выкладывать готовое частями, тем более, что, как оказалось, люди меня читают в основном вменяемые,  а преданные нечитатели поутихли, стали заглядывать молчком (молодцы! так держать!) под псевдонимом «некто», а я, чай, не злобный Буратино, мне не жалко Некту яблока.

Текст злой и неполиткорректный - кому неохота лишний раз огорчаться - ступай себе мимо.



ПРО КОЗОЧКУ ЭСМЕРАЛЬДЫ

Там много в черновиках обрывков историй. Но одна - про зеленоглазую красавицу Зосю, мне особенно запомнилась. Потому что Нава - Чарна к ней постоянно возвращалась.

А впервые она мне о ней рассказала, когда я нашла у неё в альбоме одну необычную фотографию,  довоенную.

У Навы самой довоенных фотографий, чудом сохранённых горластой Стефкой, осталось только две, у дедушки Хаима чуть больше - около десятка, большая часть их чёрно-белой истории - это был уже Израиль 50-х - 60-х, детки, Ави и Сара - в садике, в школе, на море, в походе, на семейных, праздниках, бар-мицва Ави, бат-мицва Сары, Ави в армии, а вот и Сара - солдаточка в белых носочках на построении, ну и свадьбы, конечно, и внуки - но это уже цветные.

Нава любила фото Ави-первоклашки на пуримском карнавале. Тогда в магазинах не продавались ещё к Пуриму костюмы россыпью, всё шили сами, для Сары она сшила, конечно, что-то принцессовое, а Ави, хитренько улыбаясь, сказал, что ему ничего не надо - он себе сам всё смастерит. И в Пурим перед синагогой торжественно вышел к родителям со связкой чеснока на шее и с газетой «Давар» в руках - ну-ка догадайтесь в кого я нарядился? А в ничего! (Чеснок на иврите «шум», а «шум давар» - это ничего).

И весь Пурим, вся улица (не без помощи родителей) развлекала его вопросом: а во что ты, малыш, нарядился? - а в ничего! - и сам смеялся своему остроумию.

И ещё одно фото, о котором я писала когда-то в комментариях, не помню уж где, но вспомню ещё раз - уж больно милая история -маленький Ави на руках у мамы с журналом, в котором напечатано объявление о конкурсе красоты. Он тогда примчался домой возбуждённый и бегом к маме: «Мама! Побежали фотографироваться! я сам пошлю фотографию! ты первое место займёшь!» - а маме хорошо за сорок, а позвоночник ещё с Аушвица искривлён, а ножки с варикозом, смотреть страшно, да и вес тогда у неё был лишний, обычная история для переживших голод - но ведь ясно же, что её красивей нету!

- И что ты думаешь? - вздыхала Нава, - заставил меня Хаим с этим журналом и с Ави идти к фотографу! Не для того чтоб на конкурс послать, а чтоб дома было на память. Чтоб все знали, кто у нас - королева красоты - и смех, и грех...

...А та фотография, которая мне сразу в глаза бросилась - была довоенная, и не бабушкина, а из другой какой-то жизни. Была она некогда смята и изломана, потом бережно расправлена, но на сгибах испорчена безнадёжно. Хранили её тоже наверняка неправильно, где-то она слишком плотно была к чему-то прижата (к телу?), отчего местами изображение стёрлось и покрылось пятнами. И снизу, на белом поле еле видная надпись по-польски почему-то, уж польский от словацкого я могу отличить.

И изображение тоже можно было различить. Это была сцена из какого-то школьного спектакля. Точнее, выход участниц после спектакля на поклон вместе с режиссёршей - наверняка учительницей, элегантной дамой в строгом, но изящном, приталенном костюмчике и блузке с жабо. Лицо только было как бы сломано - на него как раз пришлась белая полоска сгиба.

Зато лицо стоящей в центре девочки в цыганском костюме сохранилось почти хорошо. Какое-то желтоватое пятно на него всё же было посажено, но всё равно видны были и пышные тёмные кудри, и огромные глазищи, и точёный носик, и улыбка, и стройная шейка в монистах. И ещё - на руках у девочки было что-то беленькое - собачка? ягнёнок?

Я попыталась разобрать надпись - угадывались только отдельные слова и буквы: «Kat...ra..., стёртое совсем длинное слово,  ...ii Panny, w ...ryżu...», да это же «Собор Парижской Богоматери»! - «Katedra Najświętszej Marii Panny w Paryżu»!  А девочка в цыганском костюме наверняка изображает Эсмеральду с козочкой на руках! И ещё одно имя было написано внизу отчётливо - Magda...

Нет, это не девочку-цыганку звали Магдой. Она была не цыганкой, а еврейкой, и звали её Зофья - Зося. Зеленоглазая Зося из Варшавы, адвокатская дочка, единственный ребёнок из очень-очень образованной и светской семьи. Не родственница Чарне из Межилаборце ни с какой стороны - человек из другого мира и другого круга.

В Берген-Бельзен она попала из Аушвица, в конце 44-го, когда начались ещё только «марши смерти», а Чарна уже несколько месяцев, как там была. «Марши смерти» ещё только начались, а война-то уже катилась к предсказуемому концу, авиация союзников уже утюжила вовсю города Германии, пора было, казалось бы, думать об условиях капитуляции, о спасении немецких солдат и гражданских - но недобитые евреи для безумца с клоунскими усиками оказались важнее, конвейер смерти, высасывающий из воюющей страны последние ресурсы, не останавливался до последних недель войны.

Зося прибыла в Берген-Бельзен неживая. Для неё жизнь кончилась почти год  назад, и она сама не понимала, почему она до сих пор дышит и двигается. Она не знала ни идиша, ни немецкого, с трудом понимала, да и не пыталась понять команды охранников, не чувствовала боли от побоев и хотела немногого - не двигаться больше, не думать и не дышать. Когда в Берген-Бельзене их начали строить и для чего-то делить и отбирать, она, шатающаяся от изнеможения, схватила за рукав какую-то покрикивающую на новоприбывших по-польски заключенную-распорядительницу  и прошелестела разбитыми губами:

- Мне надо... до газовни. Мне куда встать?

- Дура! - огрызнулась та, - тут нету газа...  - глянула на неё внимательно и вдруг голос её дрогнул, - не торопись, успеешь сдохнуть, - она оглянулась по сторонам и крикнула:

- Чарна! Займись ею! К нам, в прачечную!

Так они встретились.

Почему капо их «прачечной» команды дрогнула, увидев эту доходягу? - неужто она таких вот ходячих полутрупов с мёртвыми глазами не навидалась?

- Понимаешь, - говорила Нава, осторожно разглаживая фотографию, - было в ней что-то такое... Ну, как тебе объяснить? Есть девочки, которые рождаются принцессами. Сами по себе принцессы - даже если в подвале родились. Вот как мой братик был принц, так и эта. Они не из нашего теста сделаны. Таких, как увидишь, сердце заходится от нежности. Таких всегда хочется на ручки,  обнять, защитить, с себя последнее снять и укрыть. Понимаешь?
А она - грязная, костлявая, с потрескавшимися губами (и два передних зуба выбиты), голова немытая, а кудри каштановые, кое-как отросшие, всё равно пахнут свежей травой и золотом отливают, а личико - фарфоровое (Нава сказала - «з порцеляну»), а глаза - как у оленёнка, я с лета 42-го, с тех пор, как у меня братика из рук вырвали, не плакала, а тут заплакала и сказала себе:  «спасу! эту - спасу! сама умру - но спасу!»

- Не надо, - сказала я и захлопнула альбом, - не надо дальше. Она ведь погибла?  не хочу дальше слушать, и тебе не надо дальше вспоминать, ты снова плачешь...

- Она выжила, - сказала Нава спокойно и шумно высморкалась, - а ты иди уже, поздно, ты у меня целый лишний час сидишь, завтра доскажу... если спросишь.

...В прачечную команду попасть было удачей несказанной. Работа ничуть не легче других, а то и тяжелее, но! - женщины были при горячей воде, при хлорке и щёлочи.  А в Берген-Бельзене в последние месяцы его существования чудовищные, ни с чем не сравнимые цифры смертности были не от газа и не от экзекуций, а от тифа, от жуткой эпидемии сыпного тифа.

Те растиражированные безбожно во всех учебниках кадры, на которых обтянутые кожей человеческие скелеты тысячами сгребают к братским могилам - это из Берген-Бельзена.

И вопрос хоть какой-то личной гигиены был вопросом жизни и смерти.

Разумеется, Зося работать не могла, даже если бы пыталась. Но никто от неё работы и не требовал. Несколько недель её всей командой ставили на ноги, обмывали, кормили-поили, прятали от охранников, благо накрытая одеялом она не видна была на плоском матрасе. Вот кормить-поить было нелегко - она в первые дни и воду-то глотала с трудом. На то, что делятся своим скудным пайком никто не жаловался - радовались, когда эта пташка съедала хоть на полкрошки больше.

Она, верно, и в самом деле родилась принцессой. Ей, кстати было к концу войны уже лет двадцать, не так уж сильно младше Чарны, но - дитя. Женщина-дитя, на всю жизнь. А остальные в прачечной были намного старше, кто знает, может каждая видела в этом беспомощном и несчастном создании своего погибшего ребёнка...

А к Чарне она сильнее всех привязалась - с Чарной, единственной, ей было, о чём поговорить.

Так получилось, что в прачечной у них подобралась команда однородная - неважно, откуда они были - из Польши, Литвы, Венгрии, из Украины - все говорили на идиш, и все были простые женщины из верующих семей. А Чарна - самая молодая - оказалась у них «ребецен» - как самая грамотная. Не зря она с братишками с малых лет Талмуд учила, не зря им уроки помогала готовить. И ещё одно у неё было бесценное свойство - с тех пор, как их угнали в Песах, она, не пропуская ни дня, вела отсчет дней еврейского календаря. Когда могла, записывала, на стенках числа выцарапывала, когда нельзя было ни записать, ни зарубки сделать - твердила наизусть.

В апреле 45-го, когда в лагерь вошли британцы, и прошёл слух, что есть у англичан армейский капеллан-еврей. Чарна к нему через несколько дней пробилась, словно важнее вопроса не было - какой сегодня день? Был седьмой день месяца ияр - она ни разу не ошиблась...

Поэтому в бараке, где не положено было им знать ни месяца, ни дня недели, все праздники отмечали по её устному календарю. И все молитвы за ней повторяли - лишь она знала всё наизусть.

Но не только в этом она была сильна. После окончания средней школы в Межилаборце с похвальной грамотой Чарна, одна из немногих, получила направление в гимназию за государственный счёт. Но... не отпустили родители дочку одну в Братиславу, куда еврейской девочке одной в большой город, в гимназию, где по субботам учатся! Так она и осталась дома, маме помогать. Учиться ей хотелось страшно, но выбор в городке был невелик - курсы кройки и шитья и прочее рукоделие, курсы оказания первой помощи, кулинария, даже на уроки музыки папа был согласен, только  бы дочка при доме была. Но уж зато в местной библиотеке Чарна все полки проштудировала - благо читала на нескольких языках. Да и отцу в каждую поездку заказывала книжек привезти по списку, он вздыхал, но не спорил  - лишь бы в Братиславу не просилась.

И с Зосей, когда-то учившейся в престижной гимназии в Варшаве, у неё нашлись общие темы для разговоров. Идиша Зося не знала совсем, немецкого тоже, в гимназии учила французский, да ещё и английский с частным учителем, но Чарна знала польский и любила те же книжки, что и Зося - и Диккенса, и Конан-Дойля, и Гюго, и Мицкевича - Зося оживала после таких разговоров, ела лучше, однажды попросила зеркальце,  увидев и вспомнив свои выбитые зубы, заплакала - но эти слёзы были лучше, чем сухие и пустые глаза.

А однажды она вытащила из-за пазухи вот эту, мятую-перемятую фотографию. И рассказала, как они ставили в школе спектакль на французском по отрывкам из Гюго.

...А я играла Эсмеральду, танцевала и пела. А, знаешь,  кто это у меня на руках? Эсмеральде ведь нужна козочка, я даже папу просила - купи мне козлёночка на базаре! - но потом поняла, что козочка же нужна учёная, и мы знаешь, что придумали? У нас была в гимназии  уборщица и вахтёрша, пани Михальска, она бедная была, у неё сын был взрослый и две хорошенькие малышки-близняшки, они потом в бомбёжку погибли. Она была вдова, и ей очень тяжело жилось, она иногда к нам тоже приходила убираться, и девочек брала с собой, мама ей хорошо платила, и девочкам давала сладости, и много вещей отдавала старых, и я девочкам почти все свои старые игрушки отдала. Так вот она ещё держала такую беленькую собачку, маленькую, шпица, и каждый год продавала щеняток - это тоже был такой заработок. А мне не позволили собачку купить, маме плохо делалось от собачьей шерсти, но она пани Михальской ещё всегда давала с собой остатки вчерашнего - собачек кормить. А я иногда к ним приходила с собачками поиграть, раз уж мне дома не позволяют. Они в таком ужасном подвале жили, но я любила к ним ходить, у них всегда чистенько было, и она такая была славная со своими детками. И я придумала её собачку - Милли - нарядить козочкой, она же умненькая была, умела на задних лапках скакать, мы только её чуть подстригли, сделали такую как бы шапочку с рожками на завязочках и с как бы бородкой - так вышло мило! Только в самый ответственный момент, когда я плясала с бубном, Милли тоже стала плясать, а тут я запела по-французски, а моя «козочка» давай тявкать -  в зале все со смеху покатились!

А на фотографии Милли и не видно, она так вертелась на руках, бедняжка, что вышел какой-то комочек белый...

А кто эта красивая пани? Это... это моя учительница французского. Пани Магда. Я у неё была любимой ученицей. Она говорила, что у меня произношение, как у парижанки.

И она тоже на премьере так хлопала... и так смеялась... просто до слёз, а обычно она была такая - немножко холодная. Настоящая аристократка. Её все девочки обожали, хоть она и строгая была.

И она мне тогда сказала - Эсмеральдочка, Зосенька, дитя моё, ты гениальная актриса! Просто не верится, что ты еврейка! Кстати, твои родители случайно не крещёные?

...Нет, мы были не крещёные. Папа и в синагогу не ходил, и в костёл не ходил. А я ходила с подружками однажды к мессе - мне так орган понравился! И сам костёл красивый, весь в золоте. Мне только креститься было неловко и на колени становиться, и молитва непонятная, но ничего...

Но ёлку у нас дома наряжали на рождество - ну, красиво же! И нас всех однажды папин коллега пригласил на Пасху - мне понравилось, так нарядно, торжественно, вкусно, все целуются за столом.

...Тут она утомилась рассказывать и замолчала. Всё остальное, её мучившее, она не рассказывала - выплёскивала ночами. Когда просыпалась от кошмаров и вдруг начинала стонать глухо, уткнувшись в плоский матрас. И начинала звать сиплым, страшным, чужим шопотом: «Чарна! Чарна! Я умру сейчас, умру... Сделай так, чтобы я умерла скорей!»

Зосиного отца застрелил немец на улице у них с мамой на глазах - отец позволил себе вступить с ним в пререкания. Отец, в отличие от Зоси, знал немецкий, он был из Данцига родом. О чём он говорил, Зося не понимала, отец говорил негромко, размеренно, сдержанно, хотя руки у него дрожали. А когда раздался выстрел, мама успела закрыть Зосе глаза ладонью.

Это была осень 40-го, уже были из дому конфискованы все ценности, почти все наличные, что осталось сколько-нибудь стоящего, было продано и обменяно на продукты, и уже был получен приказ освободить квартиру, приходили немцы, пересчитали и переписали всю оставшуюся мебель, пригрозили расстрелом, если что пропадёт и надо было переселяться в гетто. Мама после убийства отца почему-то оставалась абсолютно спокойна. Как манекен. Наутро она достала из-под половицы бархатный мешочек, и, ни слова не говоря начала одевать пятнадцатилетнюю Зосю так, словно она была пятилетней девочкой - штанишки, поясок для чулочков, чулочки, тёплые носки сверху, рейтузики, блузку, свитерок, кофточку, юбочку, ещё свитерок...

- Мама! - взмолилась Зося, - мне жарко! ещё не зима! - мама молчала и всё натягивала что-то и натягивала, одно поверх другого...

Потом они долго, плутая и делая круги, шли куда-то. Зося взмокла в шубке и всех натянутых на неё свитерах, шапка сползала на глаза, она плохо различала дорогу, последние несколько шагов мама, оказавшаяся неожиданно невероятно сильной, тащила её волоком.

Очнулась Зося в подвале у пани Михальской. Михальска плакала, а мама стояла перед ней на коленях, раскачивалась и молчала. На полу перекатывались выпавшие из бархатного мешочка колечки и медленно, как утомившийся волчок, крутился тонкий золотой браслетик.

Как мама ушла, Зося не заметила.

Михальска к тому времени жила одна. Сын, призванный в армию, то ли погиб, то ли попал в плен. Малышек своих она, на свою беду, отправила к сестре в пригород, на свежий воздух - все погибли во время бомбёжки. А вот крошка Милли была жива. И Зося.

Только Зося после ухода мамы пролежала несколько дней в жару и в беспамятстве. Как и чем её пани Михальска выхаживала, она не помнила, а помнила, что крошка Милли лежала тихонечко в ногах. А иногда, когда Зося слишком долго лежала неподвижно, перебиралась к подушке и начинала лизать деликатно - ушко, носик, щёку. А когда пани Михальска её впервые посадила аккуратно на постели, подперев подушками, Милли радостно запрыгала перед кроватью на задних лапках, уморительно загребая передними, и Зося впервые улыбнулась...

Так и стали они жить. Здание гимназии стояло разрушенное, а значит, и работы постоянной не было. Где сейчас учились девочки и учились ли вообще, никто не знал. Пани Михальска перебивалась подёнными заработками, где только можно, но можно было мало где, а к немцам наниматься брезговала и боялась. Продавала потихоньку Зосины «паньские» вещички, только содержимое бархатного мешочка берегла на самый чёрный день. Потом сообразила распустить пару дорогих свитерочков, разбавить шерсть простыми нитками и вязать носки-варежки на продажу, а распускать и в клубки сматывать Зося помогала. Это был самый выгодный товар, только вот пряжа быстро кончилась Собачек разводить уже не складывалось - не было больше щедрых объедков с барских столов, а если и были - то люди их друг у друга из горла вырывали. Только вот верную Милли держали и кормили, как уж могли, от себя отрывали - да и сколько той крошке надо.

Конспиратор-подпольщик из неё был никудышный.  Зося прожила у неё около трёх лет без документов вообще, и даже «легенды» толковой она про новую жиличку сочинить не могла - врать не научилась за долгую и несчастливую жизнь. Только и додумалась, чтоб заплести пышные кудри в плотную косицу, замотать девочку платком по самые брови, надеть ей простой крестик на шею, нарядить в бесформенную затрапезу, обуть в постолы, да наплести нескладно, что, мол, сиротка, родственница дальняя из села, убогонькая, недотёпа, дома никому не нужна - а мне в радость, чтоб после смерти дочурок с ума не сойти. И путалась всё время, когда соседки спрашивали - то она из-под Люблина, то из Замосци, то двоюродной бабки племянница, то троюродного дядьки дочка... Научила она Зосю молитвам католическим, уж как сама умела, креститься научила правильно, подумывала о том, чтобы окрестить - да боялась, люди всякое вокруг болтали - вон, одного ксендза, что еврейских детей крестил,  шмальцовники выдали, да отправили «до Освянциму», а другой на исповеди узнал от прихожанки, что она еврейку прячет, да и донёс - иди знай, кому нынче можно верить... Словом, только Б-жьей милостью так и вышло, что ни разу ни на какую проверку эта святая женщина не нарвалась.

Шептались, конечно, соседки за спиной, ох, шептались, но то ли доброта и кротость безответной уборщицы их останавливала, то ли Зосины глазищи умоляющие - как у телёночка, гонимого на убой -  не донёс никто.

А летом 43-го всё рухнуло. Случилось такое вот - радость и беда. Ночью постучали в дверь. Не постучали даже, а поскреблись тихонечко.И Милли не залаяла, а бросилась к двери молчком и заскакала на задних лапках,  тихонечко поскуливая.

Пани Михальска схватилась за сердце и охнула:

- Витек!

И отперла дверь, не раздумывая.

Не ошиблась - за порогом стоял Витольд, сыночек. Из лагеря бежал.

Как он был не похож на застенчивого белобрысого юношу, который когда-то глаза стеснялся поднять на хорошенькую девочку в крепдешине, на маленькую принцессу, приходившую в их убогий подвал поиграть с собачками.

Чёрный, страшный, высохший, с сухим и затравленным волчьим взглядом. Весь следующий день они хлопотали - носили и грели воду, обмывали дрожащими руками раны и струпья, заваривали сушёную морковь вместо чая. Зося старательно ушивала на него старое довоенное бельё, которое стало ему невероятно велико.

Неделю он отходил. Пытался отоспаться - не получалось, вздрагивал от каждого шороха и вскакивал заполошно. Ел всё, что дают, глотал целиком, не жуя, однажды подавился так, что чуть не задохнулся, они вдвоём изо всех сил колотили его по спине и с ужасом смотрели на синеющее лицо - но обошлось, прокашлялся.

А через неделю, чуть-чуть успокоившись и отлежавшись, сказал им обеим жёстко и сухо:

- Беглый пленный и жидовочка в одном подвале - это много. Пожила, погостевала - пора и честь знать. Пусть уходит. Тесно здесь.

Еле-еле мать его уговорила потерпеть недельку, пока найдёт Зосе новое убежище.

Легко сказать - найдёт. А Зосе-то сейчас и на улицу выйти опасно, недавно в гетто было восстание, месяц гетто горело, и до сих пор тлеют развалины, немцы обозлены, хватают на улице, кого ни попадя, правых и виноватых...

Но Михальска достала из-под кирпичика в стенке неприкосновенный запас - бархатный мешочек с нетронутыми колечками и браслетиком и отправилась на поиски. И нашла! Нашла через добрых людей давнюю-предавнюю подругу, которая как раз ТАКИМИ ДЕЛАМИ и занималась. Приводи, сказала, свою красавицу, поживёт у меня, пока мы ей фальшивые документы выправим, а потом дальше переправим - либо в монастырь женский, либо в деревню поглуше. А потом и парнем займёмся.

Дело было за малым - добраться Зосе до спасительной квартиры на окраине Варшавы. Идти предстояло через весь город. Без документов. А проверки - на каждом шагу, время такое.

И они придумали совершенно безумный план. Зося пойдёт днём, в открытую. И не замотанной деревенской кулёмой, а приличной нарядной паненкой. Пани Михальска открыла сундук, уже почти пустой, там на дне лежало ещё не проданное и не обменянное на хлеб крепдешиновое платье - это было платье Зосиной мамы, вышедшее из моды и подаренное некогда уборщице,  благодарно ахнувшей:

- Красота-то какая! Да я его на свадьбу сына надену когда-нибудь!

Там же нашлись и туфельки, чиненные, с чуть сбитыми каблучками, тоже мамины старые - и надо же, Зосе они пришлись точно впору, ножка у неё за это время выросла. И шляпка! шляпка нашлась с крошечной вуалькой - тоже на свадьбу припасённая.

Всю ночь подгоняли платье по фигуре. Потом вымыли Зосе голову и распушили каштановые кудри. Нарядили. И напоследок пани Михальска торжественно вручила девушке слегка потёртый, но вполне достойного вида ридикюльчик.

- Нравится? - спросила, - а ну дай-ка его сюда на минутку! - и не успела Зося ахнуть, как она бритвой аккуратно надрезала сумочку наискосок.

- Это, если документы спросят, - пояснила, - ты лезешь в сумочку, а там дыра. Ты сразу - ах, ох, и в слёзы  - герр офицер, обокрали! Всё украли, всё - документы, кошелёчек, карточки хлебные! Я сейчас вспомнила - только что  возле меня какой-то наглый тип тёрся! Ещё и толкнул меня - он, точно он! Ловите его - он туда побежал!

...Что она будет делать, если спросят имя и адрес, они так толком и не придумали. Авось не понадобится. Вдруг да обойдётся.

И последний аккорд - как только Зося собралась за дверь, вокруг неё радостно заскакала Милли, умильно суча передними лапками: я с тобой!

- А знаешь что, - сказала хозяйка задумчиво, - это хорошая мысль. Такая паненка с собачкой на поводке - ну кто её в чём заподозрит? А немцы, я заметила - собак любят (пся крев, холера их всех побери!) Возьми-ка Милли в самом деле с собой. А я её заберу через пару дней, тем более, Витек сейчас такой нервный, бедный, вчера пнул её ни за что, ни про что... Всё будет хорошо - я чувствую! - она перекрестила Зосю, - только не бойся! Витек мой нашёлся, может, и мамуся твоя жива, люди тут шепчут, что немцы от русских уже вовсю драпают, недолго уже им осталось - ну, храни тебя Господь!

Трудно поверить, но в безумное это время, безумный план двух простодушных женщин сработал. Был прекраснейший июньский день раннего лета.Чуть заметный запах гари заглушался цветущими липами и отдалённым ароматом  отцветающей сирени. Зося отважно цокала стоптанными каблучками по тротуару и безотчётно улыбалась - искренне улыбалась - она впервые за эти годы вышла за пределы тесного, сырого в любую жару и зловонного, закрытого двора-колодца. Счастливая Милли бойко семенила рядышком - её тоже не слишком баловали прогулками.

Первый немецкий патруль она заметила только после того, как они прошли мимо и засмеялись за её спиной. Она испуганно оглянулась солдаты смеялись и причмокивали, показывая на собачку, а молоденький офицер шутливо отдал ей честь.

Теперь, завидев издалека немцев, она старалась улыбаться как можно безмятежнее. Милли заметно устала, Зося взяла её на руки. Один раз немцы сделали ей знак остановиться, у Зоси упало сердце, но они просто хотели погладить собачку и сказать ей неуклюжий комплимент на ломаном польском языке.

Её фарфоровое личико, её оленьи глаза, весь её вид потерянной принцессы и беленькая, как облачко, собачка - всё работало!

До тех пор, пока её не окликнули по имени.

- Зося! Эсмеральдочка моя! Вот так встреча! - перед ней стояла стояла улыбающаяся пани Магда, - Bonjour chéri! Прекрасна, как всегда! элегантна, как всегда! А почему ты ещё здесь, позволь спросить?

Это прозвучало, как: «Почему ты ещё жива?» - вот тут-то Зосю и обдало по-настоящему ледяным ужасом.

- Я, - бестолково залепетала она, сглотнув ледяной комок и зачем-то ухватившись за свой крестик, - я... пани Магда, я теперь крещёная, вот...

- Шкуру свою спасаешь, деточка? - она по-прежнему говорила спокойно и ласково, а оттого ещё более жутко, - нехорошо врать, деточка! - и неожиданно цепко ухватила её за руку.

- Пани Магда! - взмолилась Зося уже в голос, так что на них начали оглядываться прохожие, - пани Магда, вы же меня учили!

- Я тебя учила всегда говорить правду, chéri, - всё так же весело и доброжелательно ответила Магда, - вот ты сейчас всю правду и скажешь - только и всего, - она уже приветливо махала рукой идущим навстречу патрульным, - ой, а собачка-то, это всё та же твоя верная козочка, а, Эсмеральда? Это же Михальской собачка, верно? Надо же - у бедной побирушки в такое время есть деньги собак кормить, а? Хорошо же ты ей платишь, наверное, когда все поляки голодают!

...Когда в гестапо Зосю ударили по лицу и выбили зубы, она с ужасом поняла, что если будут бить дальше, она выдаст всех, кого знает и не знает. Судьба была к ней милостива - Михальску, которую привели удивительно быстро, растрёпанную, плачущую, в косо застёгнутой кофте, выдала бедняжка Милли,  с радостным визгом бросившись к хозяйке. Так что Зосе следователь больше вопросов не задавал, спросил о чем-то коротко пани Магду, та так же коротко ответила - Зося как-то безучастно отметила, что учительница французского говорит по-немецки, оказывается - собачку офицер кончиком сапога легко отшвырнул в угол, а рыдающую Михальску увели.

Пани Магда присела на корточки перед дрожащей собачкой и ласково её погладила. Потом взглянула снизу вверх на офицера и о чём-то искательным голосом спросила (опять по-немецки - без удивления подумала Зося). Офицер глянул на Магду с весёлой брезгливостью. Спокойно сказал: «Nein!» Наклонился и рукой в перчатке поднял Милли за шиворот. Милли, как и Зосю, никогда в жизни не били, и она только тихо постанывала от ужаса. Офицер передал собачку солдату и о чём-то распорядился коротко и спокойно. Животное вынесли в коридор, закрыли дверь. Оттуда раздался глухой стук и короткий - в долю секунды - взвизг. Пани Магда охнула и закрыла рот рукой. Офицер посмотрел на неё всё так же весело. Сказал три слова, которые даже Зося поняла: «Polnisches Schwein! Raus!» и добавил что-то длинное и деловитое.

Потом он почти доброжелательно велел Зосе сесть. Задал ещё несколько вопросов на ломаном, но внятном польском - имя, фамилия, адрес проживания до войны, кто родители, где они сейчас, кем тебе приходится фройлен Грабовская - Зося не сразу сообразила, что речь идёт о пани Магде. Про Михальску не спросил. Она отвечала даже с некоторым облегчением, потому что врать не требовалось. Когда сказала, что отца убили уже, а где мама и что с ней, она не знает, он кончиком линейки приподнял её подбородок, внимательно посмотрел  в глаза и видно понял, что не врёт. Узнав, что пани Магда учила её французскому почему-то развеселился и пропел какую-то чушь: «жевузэм. жевузэм».  Потом приказал её увести, но перед дверью спохватился, подошёл, всё так же благожелательно улыбаясь, и сорвал с шеи крестик. Шнурок, разорвавшись, вспорол тонкую кожу, но боли она не почувствовала.

В коридоре лежал трупик Милли с разбитой головкой. Пани Магда, стоя на коленях, мокрой тряпкой оттирала от стены кровавые ошмётки. Проходя мимо, Зося спиной почувствовала её ненавидящий взгляд. Оглянулась. Увидела залитое слезами прекрасное лицо. Лицо прошипело ей вслед:

- Будь ты проклята! Из-за тебя, из-за вас... Невинное животное... - и снова залилась слезами.

Здесь пока прервусь

Перемена участи, Межконфессиональное, Пока не забыла..., Еврейское, Люди с раньшего времени

Previous post Next post
Up