Фурманов пытается начать писать роман о Чапаеве, но вовремя оторопевает

Jun 09, 2024 20:51


Ошеломительно оторопев, Фурманов стал оцепенело размышлять над оторопеванием личного состава.

Во-первых, то, что весь день он пребывал в уверенности, было чистой правдой, это невозможно было подделать.

Во-вторых, чем дольше он находился в оцепенении, тем очевиднее делалась действительность: он даже не знал, в чем она состоит.

В-третьих, он готов был поклясться, будто сквозь людей, с которыми он общался, просвечивали контуры чего-то невообразимо огромного, необычного, неотразимого, видного только ему одному, и теперь это грандиозное и неотразимое подбиралось к нему все ближе и ближе, а он - или, вернее сказать, та его часть, которая занималась написанием романа «Чапаев», - вовсе не был готов к встрече с этим невиданным чудом.

В-четвёртых, поверить, похоже, не получалось. Но если допустить, другое объяснение было не лучше. Потом Фурманова осенило, на секунду озарило. Ведь самое главное во вселенной - это сами люди!

В-пятых, если постичь, чем в действительности был мир (а о том, о каком мире думал Фурманов, речь сейчас и шла), и перейти в него, следовало вовсе перестать действовать, остановиться и ждать, пока чудо саморазвития сойдет с ума, чтобы такое открытие потом не только можно было приписать самому писателю, но и через много лет донести до потомков в виде изумительной саги.

В-шестых, далее, если начистоту, надо было разоблачить перед самим собой всю лживость всех этих бесчисленных книжек, которые так тщательно штудируют оголтелые начётчики и талмудисты от марксизма, уже почти добравшиеся до глубин мозга. Надо было признаться, зачем он сейчас пишет роман о таком немыслимом событии - превращении Чапаева в дона Хренаро, индейца из племени Чеширского царства, который отказывается от своих перьев, трона и должности только потому, что к его людям пришли пришельцы с другой планеты - анунаки с планеты Нибиру.

В-седьмых, всё это было так захватывающе, так трагично и красиво, только нельзя было затевать нового спора с Григорием фон Эрнен-Котовским, который говаривал, бывало, часто цитируемую фразу о непобедимости великой Русской Революции. Он был прав.

В-восьмых, главное - это успеть написать роман прежде, до того, как Сталин переберется из Кремля в Мавзолей, иначе, кто знает, увидит ли он гранки, кинет ли гренки в молоко, станет ли пересчитывать оставшуюся от миллиона восьмисот тысяч московскую валюту, возьмет ли в руки свежий номер журнала «Новый мир» и выйдет на мороз, накинув на плечи потертую шинель, зябко ёжась в предутреннем оторопении, смотря на реющего над Кремлем Че Гевару с мрачной улыбкой. Теперь оставалось сделать последнее и самое главное, по мнению Фурманова, действие в эпопее о Чапаеве и красных дьяволятах, из которой следовало извлечь все возможные выгоды, кроме разве что морального права на отставку.

В-девятых, нужно было сделать так, чтоб все эти видения и озарения, предназначенные его проницательному взору, оказались единственной реальностью, сверкающей среди белизны и дыма пожарищ, могильной тишины и скрипа шин на пустынных дорогах.

В-десятых, замогильная истина, открытая пятому цыганскому барону, сыну звездобола Буддулай-ламе Юнгерну фон Тавастштернбергу, требовала немыслимого изыска и мастерства, каких в сегодняшней России за всю ее историю не было даже у Алексея Максимовича Горького, стоявшего во главе тайного ордена сибирских ультраортодоксальных марксистов. Итак, второе действие оставалось недописанным и незавершенным. Дальше пришла очередь самого главного - увести за собой товарищей, буде таковые найдутся.

В-одиннадцатых, понятно было, никак нельзя допустить новой реставрации капитализма.

В-двенадцатых, во все времена литература плевала на все политические реалии и идеологические догмы, она с легким сердцем выстраивала во времени и пространстве новую реальность, проповедовала пятую цыганскую истину, идею, ставшую основной, наступавшей в тот момент, когда она выкрикивала ее с воздетыми над головой руками.

В-тринадцатых, делать это следовало на виду у всей страны, потому что всё остальное было неважно. Ничего другого не оставалось.

В-четырнадцатых, партия была верной надеждой пролетарского писателя, поэтому, даже если историю переделают, всё равно следует верить в светлое завтра. Прошлое было неотвратимо и нелепо, будущее - невероятно и нереально. Прошлое прошло неотъемлемо, настоящее настало сразу же, новое же не приходило никогда. Не было никакого смысла в дальнейших попытках постичь происходящее.

В-пятнадцатых, следует совершить последний логический заключительный вывод: оторопеть.

Да, оцепенеть! Да! Уснуть! И, проснувшись, испытать великое чувство бессмертия! Всё так и должно быть. Да! Теперь происходящее не представляло для Фурманова никакой проблемы. Единственное, чего он не понимал, это откуда вдруг появился Чапай, стоявший у окна вагона и смотревший в залитую июльским солнцем степь, заполненную всадниками, броневиками, орудийными расчетами, струями дыма и криками сотен глоток. Было совершенно непонятно, откуда именно он взялся в этом разоренном и выжженном войной, обезлюдевшем к северу от Чата нуги-чу-чу краю, и Фурманов оторопевши глядел на знакомых крестьян в синих штанах и рубахах и на лежащего на земле офицера, который одной рукой держался за живот, а другой пытался перекусить какую-то проволоку.

Еще больше, впрочем, смутил писателя неизвестный всадник, конь которого был красным, как на картине Петрова-Водкина. Совсем запутался Фурманов со своими мыслями, да еще этот красный всадник. И вдруг он понял.

Понял, отчего всё кажется таким реальным, таким новым, словно сама действительность лежит у его ног и просит, чтобы он ее взял в свой роман. Понял, почему Чапая не следовало показывать в романе в реальном виде дона Хренаро, понял, почему он ни в коем случае не должен был копировать мексиканские мундиры и рисунки в тетрадях красного генерала и почему в описании настоящего момента не хватало одной мелочи - оторопения от увиденного.

Понял Фурманов и то, на что намекали красные всадники. Они ждали, пока он уснет, но он притворился, будто и не собирается этого делать. Тогда они оставили его в покое и растворились в воздухе, ибо, если бы он стал сопротивляться, они расстреляли бы его прямо у вагона. Фурманову оставалось лишь сложить руки на груди, прикрыть глаза и прислониться спиной к закопченному окну. Вслед за этим его глаза закрылись сами собой. Мир вокруг него исчез. Настал момент полного безволия, которого так не хватает нашему миру, нашей литературе, истории, всему тому, о чем написаны эти книги.

Мне иногда кажется, что сочинить хорошую историю без всякого на то повода очень просто, подумал Фурманов, повалившись лицом в мокрую и пыльную траву. Со мной ничего не случится, успокоил он себя, вспоминая длинный столб небесного света над Чапаем. А что с остальными? Он приподнял веки и взглянул на своих товарищей.

Никакого Чапаева не существовало. Ни их, ни толпы, ничего. Фурманов перевел взгляд на мирно стоявшего в нескольких метрах от него степного коня. К нему все еще не вернулась ясность мысли, однако он по-прежнему ощущал происходившее вокруг и понимал главное - что надо делать дальше. Он неторопливо оторопел, закрыл глаза, опустил ладони в пересохшую траву и заговорил сам с собой:

- Писатель, ты только не перебивай. Я сейчас всё объясню. Сначала сон. Летний вечер. Листья. Слышно пение птиц. Порыв ветра сносит их в мою сторону. Через минуту всё стихает. Пение птиц, листья - всё сливается в один смутный и тревожный фон. Картины возникают одна за другой. Я переношу их на лист бумаги, лист за листом, каждый листик по одному. Передо мной возникает далекое заснеженное поле, кромка леса, дорога, поле и редкие дома на горизонте. Получается полная картина. Потом я смотрю на страницу - там лес, поляна, вечер, звуки и вспышки. Там станица, занятая дивизией Чапаева, Петька читает стихи, всё стихает, лампы на улице, ночная тишина вокруг. Так проходит час, другой, третий. Чапаев спрашивает у Петьки, кто это написал. Петька отвечает, никто, сам сочинил, поэт. Тут я просыпаюсь в воронку нового дня и, наконец, понимаю, где я. Это и есть мой роман, говорю я себе. Все остальные выдуманы в свое время, но мой-то, мой настоящий, с самого начала.

Пока еще неизвестно, какой из моих вымыслов окажется прав, сказал он вслух. Вокруг по прежнему было темно и тихо, только в небе, еле слышно шурша, пролетел маленький самолет. Если бы в то время в четырех вагонах от Фурманова кто-нибудь захотел остановить поезд, он услышал бы, не открывая рта, продолжавшую говорить его душу, вдохновенную и восторженную. Но никто и не обращал на нее внимания.

Она была одна в этом поезде, последнем в жизни. Дело было в том, что и в другие вагоны, мимо которых пронесся тот самолет, тоже проникла тень безмыслия, оставшаяся в них от видений Фурманова, поэтому обычные вагоны двигались, за окнами, встречаясь с тенями, снова и снова принимавшимися рассказывать свои истории. Людей вокруг больше не было.

Никто не провожал их глазами, когда они проносились мимо, стоя со своими мешками на станциях, будто нахохлившиеся вороны, неподвижно глядя вперед. Впрочем, люди давно поняли, в чем дело и никто не вмешивался, поскольку и так ясно было - всё, стоящее на путях, остановилось.

- - -

После нескольких толчков поезд остановился на большой станции, совершенно пустой, так как народ куда-то исчез или же разбежался при первом же выстреле. Станция называлась «Черкасская Лозовая», в буфете наливали пиво и водку, и две женщины в белых косынках продавали газеты. Фурманов оторопело понял: я не понимаю, для чего всё это.

Действительно, зачем? Обычно вопрос такой не возникал. Считалось, сами люди должны решить, куда идти и зачем, раз они появились на свет. Было очень много романтических картин, созданных воображением писателей. Вечное движение паровоза, несущегося в будущее. Вечное невозвращение писателя в предыдущую главу, возвращающуюся к нему с каждым новым прожитым днем. Еще был образ облака, следующего за писателем по пятам в заоблачные дали, как печальный спутник, всё понимающий и скорбящий об одиночестве. В общем, были вещи, которые должны были стать темой новой книги, хотя сама мысль, по поводу которой создавался этот роман была банальной до тошноты.

Фурманов вздохнул и посмотрел на часы, висевшие на стене напротив. Стрелки были еле видны и были старыми, пожелтевшими от времени. У него самого были наградные часики с надписью: «Часам известно всё». Теперь оставалось только ждать следующего дня, а потом следующей ночи, затем следующей и еще следующей. Самое важное в любом романе то, говорил народный граф Толстой, из чего он писался. Две последние ночи будут решающими. Сорок восемь вопросов по истории КПСС - это только начало.

Петька внимательно хмыкнул, следя за движениями вспотевших рук товарища, соскабливавших со своей груди засохшую грязь. Люди, стоявшие вокруг, разглядывали эту сцену с таким же интересом, словно были ее свидетелями. Среди них были военные в зимней форме, угрюмые ребята в кожаных куртках и даже один прапорщик (точнее, штабс-капитан Лебядкин), похожий на снулую рыбу, подобранную в открытом море.

Котовский бодро и несколько раз подряд свистнул, поправив серую папаху. Солдаты засмеялись. Они явно ждали от Петькиного товарища чего-то веселого. Фурманова несколько удивило то обстоятельство, откуда взялась у Котовского такая жажда деятельности, - но сам Котовский выглядел так, точно она только что возникла в его организме.

прохныч, Котовский, луноход-3

Previous post Next post
Up