Мы, наблюдая продолжающуюся уже второе столетие русскую смуту, имеем более чем ясное представление, что мартовское отречение 1917 года стало предвестником катастрофы. Тем более интересно знать, что подобные ощущения появились у русского офицерства, у нераспропагандированных нижних чинов сразу, как только государь сдал Россию, как эскадрон.
Ровно такие же чувства пережил и я в 1991 году, как только узнал о беловежском сговоре ЕБНа с остальной партийно-сепаратистской сволочью, о незалежности южных и западных окраин России, населенных русским народом, от остальной части русского государства, хотя тогда елеем пелось со всех сторон о создании вместо СССР СНГ, о конфедеративном устройстве, о нашем варианте Британского содружества, о прочной дружбе народов на новых началах, об отсутствии границ и прочим вранье.
Просматривая подготовленные мною вместе с Ю. С. Пыльциным к печати воспоминания В. Н. Биркина, в очередной раз обратил внимание на две детали при описании февраля 1917 г.Во-первых, неосознанное восприятие Биркиным революции как свершившейся катастрофы. «Государь отрекся... Все кончено... Теперь вот надвинется вплотную настоящий ужас... - писал он в воспоминаниях и признавался: - Почему я так думал, - я не мог тогда отдать себе ясного отчета. Это была даже не дума, а просто инстинктивная и полная уверенность, что все пропало, что теперь начнется то, что так долго подходило к нам, начиная со времен несчастной японской войны».
Во-вторых, реакция на нее части офицерства, посчитавших что отречением, Николай II предал их. Описывая реакцию на отречение штабс-капитана Краснянского и других офицеров, Биркин фиксировал: «“Какое он имел право сделать это! [...] Он оставил нас, он предал нас! Теперь мы все погибнем...” У офицеров лица были бледные, испуганные, глаза горели возбужденным огнем. [...] Я оглядел собрание, услышал два-три заглушенных вздоха и понял, что это уже не мы, не прежние офицеры. Царская армия уже умерла. Предо мной сидели обреченные и мысль их была обращена внутрь их самих».