Глубоки корни кавказских гор, а традиции народа ещё глубже. Был безоглядно верен им хевсур Алуда, выходя на бой с иноверцем кистином. И был бы верен, но оглянулся: храбрецом оказался поверженный враг, не смог победитель отсечь ему руку и тем нарушил дедовский обычай. Изгнали Алуду, как пса изгнали из родного селенья, следы затерялись в белой пурге. Был предан традициям кистин Джокола, приютивший в доме охотника-хевсура. К кому приходит гость - к тому приходит благодать, ведь нет священнее законов гостеприимства. Но законы мести сильнее: соседи узнали в пришлом кровника, убийцу. Проклят теперь Джокола, и дом его проклят: как пса убили гостя, бросив чёрным воронам тело. Чтил традиции и поэт Хвтисия, но как жить, как нести людям благо, когда кругом столько ненависти, что скоро всю землю изроют могилами - для врагов, для друзей, для самих себя. Уйти, оставить этот мир его костям, его чёрствым людям, его мрачным горам. Или смиренно молиться богу, чтобы достало сил бороться и верить, что не может умереть прекрасная суть человеческая.
Два сюжета о кровной мести вложены в третью историю - духовных поисков поэта Хвтисии; две героические поэмы, пробирающие до костей мучительным холодом стихотворных строк, - в философскую притчу, раздумья мятущегося, растерянного человека, разрываемого врождённой тягой к абсолютному добру и беспредельной усталостью от окружающего зла. Двое являются к Хвтисии - прекрасная Дева, светлая и безгласная (муза, олицетворённое добро, а то и сама истина) и демон Мацил, самодовольный дух материального мира, в котором нет места красивому и чистому, и на всём лежит печать неминуемой смерти. Для Девы жизнь - это служение, для толстого демона - кусок сала, «режь по ломтику и живи спокойно». Но может ли творец просто жить, как послушное животное принимая всё земное несовершенство, или он должен, обязан вести с ним непримиримую борьбу? Не оттого ли герой нем, не оттого ли реплики его и собеседников озвучены за кадром, что душа поэта - поле битвы: сомнений с верой, возвышенного с телесным, живительного творчества с удушающей реальностью. Той, сплавленной из сказаний и житейских наблюдений мифологической реальностью, где кровь врага можно пить из кубка и есть в хлебе, а к соседу на пожар собираются как на зрелище. Где могильные камни царапают небо, а из замковых стен растут десятки отрубленных рук. Где слепые ведут слепых, хромые сбиваются в стаи, а рыцари строят виселицы, заслоняющие солнце.
Таковы пророчества о мире без добра; зловещие видения, в которых больше не жестокости сильных, но безучастного согласия масс. И поэт, конечно, вернётся, ибо кто, если не он. «Мольба», контрастная, словно гравюра, полная таких вот многосоставных аллегорий, в шестидесятые возродила споры о нужности поэтического кино, использующего собственный словарь образов в качестве знаков киноязыка. Критики раскритиковали, цензура отправила пылиться на полке, но в итоге фильм только набрался силы, как хорошо выдержанное вино. Да и не стремился Абуладзе угодить советскому зрителю лёгкой для толкования жвачкой: его герои - люди, обогнавшие время, и выстраданная, кровью крещёная правда даётся им тяжело. Это мученики, распятые обычаями предков, прометеи, навсегда прикованные к кавказским горам. «Мольба» же - исполненный щемящей грусти творческий манифест, не только утверждающий творца в праве на свободу самовыражения, но сулящий неизбежные страдания как плату за богом дарованный талант. Истинное творчество - крестный путь, с которого нельзя свернуть, не предав себя самого. Путь, тем более важный, чем больше несправедливости вокруг; однако изнанкой злой обыденности всегда является обыденность зла. Самая страшная тьма - не в сердцах тиранов, что массово обрекают на смерть, строя пирамиды из черепов и костей. А в тех, кто бесстрастно запирает сердца, чтобы их не коснулось чужое горе.
Свою «антитоталитарную трилогию» Тенгиз Абуладзе снимал шестнадцать лет. Оттепель за окном сменилась сухим застоем, а там повеяли робкие ветра перестройки, но тема противостояния одиночки косному, полному предрассудков обществу осталась столь же неизменной, как и земная орбита. В «Мольбе» режут горло чести и ведут на виселицу добро, в «Древе желания» втаптывают в грязь мечту и любовь, в «Покаянии» перетирают в стружку свободу и творчество. Наивысшая слава досталась последней ленте: собирательный портрет диктатора, которого никак не могут похоронить, в восьмидесятые пришёлся ко двору и ко времени. Но сам Абуладзе любимой считал «Мольбу», и её же называл в трилогии последней, заключительной. Наверно, дело в особом полифонизме картины, в надвременной значимости поднимаемых вопросов. Словно кто-то обращается с монологом к вечности, и вечность послушно ждёт, пока не будет найден единственно верный ответ. Есть в «Мольбе» пронзительная ширь, надлом и, вместе с тем, размах, свойственные высоким трагедиям античности, подчёркнутые и композиционным строением, и самобытным графическим рисунком. Фильм снят на техническую плёнку, снят с фотографической (а не киношной) резкостью, отчего пространство перестаёт быть многомерным и, окрашенное лишь в два цвета, кристально-белый и кардинально-чёрный, как два смысловых полюса.
Однако подлинное зло серо. Толпа, кричащая «распять!», охранники в концлагерях, сотни донов Рэба, строящих идеальное общество, - всё начинается с того, что кто-то просто отвёл глаза, просто исполнил приказ, просто остался равнодушным. И вот опять ведут на виселицу добро, опять втаптывают в грязь мечту, опять уничтожают свободу и творчество. Круг бесконечен: от «Мольбы» до «Покаяния» и снова к «Мольбе». Глубоки корни зла, не дай им прорасти в твоей душе.
Рецензия на Кинопоиске на фильм «
Мольба (1968)»