КОНЦЕНТРАЦИОННЫЙ МИР

Sep 02, 2015 10:38

(«Феномен Освенцима» в социальной жизни и общественной мысли Европы)


В данной статье речь пойдет о концлагерях в несколько непривычном ракурсе - как феномене социальной жизни и общественной мысли Европы середины-второй половины ХХ столетия. Феномене, масштаб влияния которого на общественное сознание европейцев до сих пор до конца не осознан. Сегодня, когда мир переживает кризис политических и общественных институтов, в связи с чем забвение или даже оправдание худших страниц истории ХХ в. становится инструментом влияния на социум, средством решения сиюминутных политических и экономических проблем, все меньше надежд, что это осознание произойдет. Словосочетание, вынесенное в заглавие, впервые употребил Д.Руссе (l’univers concentrationnaire) и, на наш взгляд, оно наиболее точно и обобщенно передает суть рассматриваемого явления. Строго отлаженная система, огромное количество «граждан», массовые «миграции» по «городам»-лагерям, почти полное отсутствие информации из внешнего мира, своя система правил и законов и, наконец, «столица» Освенцим оправдывают термин «концентрационный мир» в полной мере.

Почва для возникновения «концентрационного мира» или «феномена Освенцима» (назовем его так), считающегося апофеозом, сублимацией концлагеря, как явления, начала готовиться сразу после окончания Первой Мировой войны. Победителей в этой войне не было, она была проиграна всеми. Поскольку победу было некому праздновать, никто не ликовал, облегчения не наступило, тяжелейшая операция не вылечила больного, а лишь ухудшила его положение, поставив под вопрос все ценности минувшего столетия и целесообразность наступившего. Это хорошо видно по работам О.Шпенглера, М.Вебера, Т.Манна, Э.Фромма, А.Камю, Э.Ремарка, Алена и десятков других писателей, историков и философов. Они пытались понять, как стало возможно то, что произошло, каким образом, во имя чего «мудрецы и поэты, хранители тайны и веры», визионеры, романтики и символисты убили миллионы людей?

Поскольку война не решила проблем, они немедленно вернулись после ее окончания, стремление к реваншу, в смеси с отчаянием и обидой, стало тем зерном, из которого немедленно начала расти новая война, ставшая неизбежной еще за 30 лет до своего начала. «Северная Европа перестала быть «кузницей человека», - писал психолог Б.Беттельхейм, - как бы не тяжело было это признать моему поколению, пока приход к власти Гитлера не сделал этот факт очевидным для всех». Именно с общим упадком духа послевоенной Европы был связан расцвет психоанализа и колоссальный интерес к нему. Место идеологии окончательно заняла психология, которая затем стала оказывать сильное влияние на религиозную мысль - примечательно, что один из самых влиятельных протестантских богословов первой половины ХХ в., идеолог «христианства без религии» Д.Бонхеффер был сыном психиатра. Стоит отметить, что СССР, благодаря послереволюционной мобилизации, сверхзадачам новой власти и требующегося для их решения максимального напряжения сил сумел избежать общеевропейского духовного и аксиологического кризиса.

В результате общественное сознание Германии согласилось с необходимостью преодолеть горечь и унижение Версаля любой ценой. Состояние потрясения и поиск выхода очень точно описаны А.Гитлером в «Mein Kampf». Он вспоминает, как был ошеломлен («Заплакал впервые после смерти матери… все напрасно… мы жалкие презренные преступники…»), возмущен («меня охватила ненависть к виновникам случившегося»), и начал желать сделать все, чтобы исправить ошибки («я должен заняться политикой»). Озабоченные до войны только собственным будущим, немцы теперь задумались о будущем государства. Именно желание реванша привело к власти А.Гитлера в 1933 г., нация, давшая миру Шиллера, Гете, Канта, Гегеля, Бетховена, Вагнера, Дюрера, Бисмарка, пошла за неудавшимся заурядным художником, ефрейтором, совсем недавно ночевавшим в приютах и под мостами Вены.

Таким образом, общественное сознание согласилось и с возникновением и существованием концлагерей. Согласилось по двум причинам - в силу описанного выше морального упадка нации, вызванного Первой Мировой войной, а также потому что считало, что восстановление престижа страны, уничтоженного Версальским миром, восстановление, требующее огромных усилий, потребует и соответствующих жертв. «Нацистское государство развивалось по определенному плану: оно соединило в себе эффективность современных технологий, презрение к общечеловеческим ценностям, нигилистический национал-социализм, бесчеловечность и стремление к власти любой ценой. Все эти черты взаимно усугублялись, что и привело к развязыванию тотальной войны. Это произошло в Германии и, самое странное, не встретило серьезного противодействия», - писал Б.Беттельхейм. Именно поэтому многие крупнейшие лагеря создаются еще до начала Второй Мировой войны - Дахау (1933 г.), Заксенхаузен (1936 г.), Бухенвальд (1937 г.) Маутхаузен (1938 г.) и, вскоре после начала войны, создается Освенцим (1940 г.).

Что же представляет собой «феномен Освенцима» в истории ХХ в.? О том, что это не просто символ концлагеря, не просто место массовой гибели людей, а обнаженный нерв столетия, свидетельствует выражение «мир после Освенцима». То есть мир после концлагерей. По точному выражению Т.Адорно, Освенцим стал фатальным диагнозом для европейской цивилизации, «после Освенцима нельзя жить дальше».

«Концентрационный мир» впервые в истории сознательно и максимально приблизил огромные массы людей к животному состоянию. Концлагеря стали чудовищным экспериментом, показавшим принципиально новые состояния человека, которые прежде не имели условий для раскрытия. Публичное и унизительное отправление естественных надобностей, использование одной миски в качестве емкости для еды, ночного горшка и тазика для умывания, отсутствие ложек (при их исчерпывающем наличии на складах лагерей), заставлявшее заключенных лакать еду или есть руками, частое публичное обнажение во время различных процедур, - все это практически полностью стирало грань между человеком и животным. Это лишало человека возможности защищаться даже психологически, у него, по выражению Э.Фромма, «не оставалось ничего, кроме собственного тела.. ничего, кроме нашего в самом прямом смысле голого существования». Обнаженный человек по определению чувствует себя беззащитным перед любой опасностью, нежели человек одетый. Д.С.Лихачев, оказавшись в заключении, вспоминал, что сидевший с ним опытный узник «когда меня вызвали ночью на допрос, посоветовал мне надеть пальто … «На допросах надо быть тепло одетым, будешь спокойнее»… Я сидел в пальто, как в броне». То есть одежда в действительности помогала лучше выдержать унизительную и опасную процедуру, сохранить себя.

Усилению животного состояния способствовало клеймление узников, татуирование номера, который лишал человека имени - важнейшего элемента самоидентификации, связи с метафизической действительностью - и выстраивал прямую аналогию с рабом или со скотом, предназначенным на убой. Что касается миллионов узников-евреев, то для них татуировка была особенно унизительной, так как являлась прямой отсылкой к варварской эпохе. Тора напрямую запрещает татуировку («И царапин по умершим не делайте на теле вашем, и наколотой надписи не делайте на себе. Я - Бог» (Левит. (Ваикра) 19.28), так как татуировкой пользовались варвары и идолопоклонники и делать ее, значит уподобляться им.
Таким образом, миллионы людей, оказавшихся в лагерях, открывали в себе и окружающих (особенно в эсэсовцах, а также тех заключенных, кто обслуживал систему - капо и пр.), такие глубины безумия, жестокости, ужаса, что это полностью парализовало у людей волю к сознательной жизни и тем более волю к сопротивлению, оставляя лишь механическое существование. Поэтому может показаться удивительным, что по сравнению с большим количеством заключенных число самоубийств в концлагерях было очень мало. Это был один из парадоксов системы, который можно объяснить тем, что жизнь в концентрационном мире стала равна смерти и наоборот.

Система концлагерей была выстроена так, что смерть, которая обычно представляется, как некое мгновение перехода из временной жизни в вечную, как отрицание жизни, оказалась внесена непосредственно в жизнь и существовала в ней продолжительное время. То есть человека, которого раньше убивали (или он умирал) один раз в конце жизни, теперь убивали на протяжении жизни. В результате жизнь и смерть становились неразличимы и наразделимы между собой, по точному выражению Х.Арендт, «смерть теряла признак конца жизни». В этой ситуации человек переставал понимать, жив он или мертв, и если жив, то можно ли назвать жизнью то, что хуже смерти. Все вокруг показывало, что он скорее мертв, чем жив и живет в царстве смерти. Поэтому, как отмечает П.Леви, «старожилы» лагерей ненавидели вновь прибывших, поскольку от них «пахло волей». Очевидно, не столько волей, сколько настоящей жизнью.

«Ретроспективное существование» (по выражению Э.Фромма), то есть существование, когда все лучшее, все похожее на жизнь, осталось в прошлом, а будущего нет, лишь подчеркивали «пребывание в смерти». В результате одним из следствий системы концлагерей становится равнодушие и даже стремление к смерти, перекрывающее естественное желание жить. У тысяч людей развивается психология человека, сидящего в камере смертников, когда каждый день, как последний и возникает стремление приблизить конец, каким бы он ни был, чтобы освободиться от страха. Однако, как уже говорилось выше, апатия не позволяет приблизить этот конец искусственным путем - если «эта» смерть уже здесь и она такая, какую ее видят заключенные, то есть ли смысл приближать «ту». В результате этой парадоксальной ситуации человек оказывался постоянно находящимся между жизнью и смертью - он не имел сил и желания покончить с собой, но и не имел возможности жить. Возникала неизвестная ранее новая, «третья», пограничная форма существования, формировавшая новый тип человека - обитателя «концентрационного мира», преддверия мира загробного, которого, по точному замечанию Ж.Амери, больше интересовало не «что произойдет», а «как произойдет». То есть боялись не смерти, а умирания и его форм.

Парадоксальность этой ситуации подчеркивалась тем, что даже те заключенные (например, из «зондеркоманд» - эти команды занимались доставкой людей в газовые камеры и уничтожением тел казненных), которые точно знали о том, что обречены - всех членов «зондеркоманд» обязательно уничтожали - продолжали жить, действовать, выполнять те чудовищные обязанности, которые на них возлагались. «Ведь все они совершенно точно знали, - писал комендант Освенцима Р.Хесс, - что по окончании акций их постигнет та же судьба, что и тысячи их товарищей… И всё же они проявляли усердие, которое меня всегда изумляло. Они не только никогда не говорили жертвам о предстоявшем и заботливо помогали им раздеваться, но даже применяли силу против упрямцев. И даже уводить беспокойных и удерживать их при расстреле они тоже помогали. Они так вели жертв, что те не могли увидеть унтерфюрера с ружьём, стоявшего наготове, и тот мог незаметно приставить ружьё к затылку. Так же они обращались с больными и немощными, которых нельзя было доставить в газовую камеру».

Проблема была еще и в том, что начиная с середины XIX столетия Европа последовательно себя разоружала религиозно перед описываемыми грядущими катастрофами через «либеральную протестантскую теологию», через рационализм Л.Фейербаха, через «смерть Бога» Ф.Ницше, через пессимизм А.Шопенгауэра, через уже упоминавшееся «христианство без религии» Д.Бонхеффера (погибшего в концлагере). В результате опыт религиозного осмысления цивилизационных и жизненных катастроф, представления о бессмертии, о реальности жизни за порогом смерти, были утрачены, мир теперь осмыслял научный рационализм (Германия в первой трети ХХ столетия была одним из мировых научных центров, а немецкий язык был языком мировой науки), и когда возник «Концентрационный мир», большинство его обитателей оказались совершенно беззащитны. Поэтому, скорее всего, не случайно, что единственное и беспримерное восстание в истории Освенцима - восстание «зондеркоманды», обслуживавшей крематории в Биркенау - было организовано и осуществлено в дни праздника Суккот евреями, никогда не терявшими связи со своей религиозной традицией.

В целом же исследователями концлагерей и очевидцами было замечено, что люди, немощные телом, но имевшие любую духовную опору, лучше переносили лагерную жизнь и чаще оставались в живых, чем физически сильные натуры. «Религиозная вера, - писал Ж.Амери, - в решающие моменты оказывала им неоценимую помощь , тогда как мы, скептики-гуманисты, напрасно взывали к своим литературным и художественным кумирам… Верующие держались лучше и умирали достойнее, чем их бесконечно более образованные и искушенные в тонкостях мышления неверующие или аполитичные товарищи». В целом Ж.Амери очень хорошо показал, в каком ужасном состоянии в Освенциме оказывались скептики-интеллектуалы. Разум, интеллект, образованность, начитанность, то есть то, что прежде составляло фундамент и стержень жизни, служило источником благополучия и условием общественного положения, теперь превратилось в главного врага заключенного, становилось одним из ключевых факторов, ведущих человека к гибели.

Во многом все это было связано еще и с тем, что европейское секулярное сознание осмысляло жизнь, как необходимость достичь определенных высот в науке, культуре, общественной или политической жизни. Как только человек оказывался в лагере, все это не просто исчезало, но начинало мешать существовать. Заключенные, особенно из тех, кто принадлежал ранее к среднему классу, пытались произвести впечатление на охрану своим положением, которое они занимали до ареста или вкладом в развитие страны. Но любые попытки в этом направлении только провоцировали охрану на новые издевательства. Таким образом, жизнь обессмысливалась, что постоянно подчеркивалось окружающей действительностью. Лагерная система была построена так, чтобы сознательно обессмыслить существование. Не случайно заключенных (особенно новичков, что важно) постоянно заставляли выполнять бессмысленную работу, например, копать руками ямы при наличии лопат или таскать с места на место тяжелые камни или песок, а затем переносить их обратно. Именно на таких работах погибало больше всего заключенных - сознание бесконечности и абсолютной ненужности труда морально уничтожало человека еще до его физической смерти. Кроме того, жизнь обессмысливалась еще и тем, что человек в лагере знал, что конец может наступить в любой момент, но не знал, когда именно. В связи с этим он не мог ничего планировать, рассчитывать, не был в состоянии ни на что опереться. Еще одна проблема заключалась в том, что страдание человека имеет смысл и может быть перенесено только тогда, когда смысл имеет его жизнь. Для человека религиозного страдание в лагере осмыслялось жизнью, выходящей за пределы земного существования, всем религиозным опытом человечества. Для человека нерелигиозного после исчезновения в лагере смысла жизни оставалось только страдание, усиленное во много раз, страдание, похожее на муки животного, которое не понимает, откуда берется страдание, зачем оно и как его прекратить. Таким образом, «концентрационный мир» стал тупиком рационализма, апофеозом безрелигиозного мира сплошного ужаса, откуда нет выхода, а есть только вход.

Когда же реальная смерть все-таки наступала, человек лишался последнего права - права оставить свой след, память о себе в этом мире. Еще при жизни в лагере человек лишался самоидентификации, имени, стереотипов поведения, способности мыслить, то есть, как уже говорилось, максимально приближался к животному, а после смерти превращался в пепел, не оставляя после себя даже могилы. Мало того, пеплом из крематориев вместо гравия посыпали дорожки в городках эсэсовцев рядом с лагерями, использовали пепел в качестве утеплителя или удобрения, то есть осквернялось и унижалось даже то немногое, что еще оставалось на земле от человека. В повседневности лишенные уже при жизни всех человеческих качеств люди все равно обладают безусловным правом «умереть по человечески» и тем самым посмертно восстановить в памяти потомков многие из утраченных свойств и качеств. Однако в «концентрационном мире» именно этого права у людей не было (о чем они знали), и, в результате, Освенцим, по мнению Х.Арендт, впервые в истории предъявил миру парадоксальный «опыт несуществования», когда человек оказывался не нужен даже самому себе.

Еще одной важной подробностью «феномена концлагерей» стало то, что лагеря служили, в частности, испытательным полигоном для СС, а в целом - экспериментальной площадкой по выявлению пределов бесчеловечности, раскрытию в человеке инфернальных глубин. Эсэсовцев учили освобождаться от своих человеческих реакций и эмоций, изобретать бесконечные способы глумления над беззащитными людьми, новые формы причинения боли и страданий, определять предельный минимум жизненных потребностей в еде, гигиене, медицинской помощи. В результате исчезали правила, на которых держится любое общество и человек - от дорожных знаков до сводов законов - правила, предназначенные, прежде всего, для того, чтобы общество, государство и каждый отдельный человек были предсказуемы, ибо непредсказуемое общество нежизнеспособно, главной движущей силой в нем является страх. Заключенный, да и сам эсэсовец, не знали, кто именно рядом с ними, что можно ожидать от любого, кто находится вблизи.

Заключенный, превращенный в грязное, безымянное, беспородное животное, стал постоянным источником страха для охраны - страха заражения болезнями, нападения, страха стать таким же. От этого страха можно было избавиться лишь эскалацией насилия, желанием постоянно убивать. Заключенные, в свою очередь, испытывали к эсэсовцам то же чувство страха, от которого «избавлялись» либо амнезией и апатией, либо попытками отыскать в эсэсовцах минимальные человеческие черты, понять этих людей. Как писал Б.Беттельхейм: «заключенные утверждали, что за грубостью офицеры СС скрывают справедливость и порядочность, что они искренне интересуются заключенными и даже стараются понемногу им помогать. Их помощь внешне не заметна, но это потому, что «хорошим» эсэсовцам приходится тщательно скрывать свои чувства, чтобы себя не выдать… Целая легенда могла быть сплетена вокруг случая, когда один из двух эсэсовцев, инспектировавших барак, вытер ноги, прежде чем войти». Но парадокс и этой ситуации заключался в том, что сказанное выше не значит, что одни были виновны, а другие нет. «Концентрационный мир» был выстроен так, что виновны были все. Лагерное начальство и охрана далеко не всегда должны были убивать и пытать сами. Они создавали условия для расчеловечивания, а заключенные уже уничтожали сами себя.

Таким образом, Освенцим, «концентрационный мир», стал символом впервые явленного миру, по выражению В.Подороги, Абсолютного Зла. Провозгласив устами Ф.Ницше «смерть Бога» (и вместе с этим его антипода диавола, что видно по католическому и тем более протестантскому богословию, откуда диавол был почти полностью выведен, сделан предельно неконкретным), то есть абсолютного блага, Европа столкнулась с явлением Абсолютного Зла. Зла, которому, как уже говорилось, нечего было противопоставить. В связи с этим перед общественным сознанием Европы неизбежно возник вопрос. Можно ли постичь это зло, не прибегая к религиозным категориям? Оказалось, что нельзя. Все произошедшее в концлагерях было настолько страшно и непредставимо, что демонизация виновных происходила невольно, возникала «апокалиптика концлагеря». И здесь европейская мысль вновь столкнулась с неразрешимой задачей (столкновение с первым случаем произошло, как уже говорилось, в «концентрационном мире»). Опыт религиозной оценки такого рода событий был к середине ХХ столетия утрачен, а описать и постичь произошедшее в обычных категориях оказалось невозможно.

Попытка же понять Освенцим, пользуясь привычными категориями, не достигала цели, ибо то, что произошло, находилось за пределами любой рациональности и рассудительности, за границами любой науки. Можно было объяснить пассивность и апатию, пользуясь психологическими категориями «выученной беспомощности», а жестокость эсэсовцев патологиями, алчностью, садизмом, необходимостью, но «концентрационный мир» не делился без остатка на эти объяснения. «Сегодняшнее представление о концлагерях неудержимо сползает к упрощениям и стереотипам, - пишет П.Леви. - Мы стремимся приравнять тот опыт к сегодняшнему, представляя себе освенцимский голод, как голод человека, пропустившего обед, а побег из Треблинки как побег из римской тюрьмы Реджина Чели». В результате полного осознания того, что произошло, так и не случилось. Масштаб трагедии Освенцима оказался гораздо больше человеческих возможностей ее постижения, не говоря уже о том, что погружение во все закоулки ужасов, там происходивших, было не по силам порой даже тем, кто это видел своими глазами. Не случайно бывшие узники Освенцима, такие как П.Леви или Ж.Амери, попытавшиеся оценить его феномен, покончили с собой.

Кроме того, возникла еще одна проблема. Признав Освенцим и концлагеря в целом «нечеловеческим творением», «порождением Абсолютного Зла», нужно было неизбежно признать таковым и всех, кто его создавал и обслуживал. Сложность состояла в том, что нацистский режим к тому моменту рухнул и рассеялся в своих бывших адептах в общественном пространстве Европы. После войны бывших нацистских бонз было немало даже в европейском истеблишменте (достаточно вспомнить хотя бы Г.Глобке, официального комментатора расовых законов в фашистской Германии, а затем Госсекретаря и советника К.Адэнауэра), а уж насколько больше в обычных конторах было рядовых участников. Не говоря уже о структурах типа висбаденской фирмы Topf, которая проектировала и строила крематории концлагерей, а после войны не стала менять свой профиль и вплоть до 1975 г. строила крематории уже гражданские. То есть Абсолютное Зло, его носители оказались бы при указанной выше констатации для среднестатистического европейца гораздо ближе, нежели в годы войны. Не говоря уже о том, что признать нацистский режим «нечеловеческим творением» было невозможно еще и потому, что это оказалось бы слишком страшным, так как, опять же, генезис режима, его становление и развитие происходило на глазах миллионов людей, которые становились вольными и невольными соучастниками произошедшего Зла. То есть попытки понять до конца страшную правду «концентрационного мира» неизбежно выявляли очень неприятную правду о тех, кто эти попытки предпринимал и об окружавших их людях.

Кроме того, после окончания Второй Мировой войны возникла очень серьезная проблема воздаяния. Именно воздаяния, но не мести, так как месть, в отличие от воздаяния, не глобальна и сиюминутна. Можно отомстить за пытку, за конкретную смерть, но нельзя отомстить за целую жизнь, превращенную в пытку и смерть. За миллионы таких жизней. Сотни тысяч выживших узников концлагерей (в рамках данного сюжета мы говорим только о них, не умаляя значения жертв, принесенных всеми остальными) требовали возмездия. Однако ни локальные расправы над охранниками концлагерей, ни глобальный Нюрнбергский процесс не могли считаться у этих людей подлинным воздаянием, так как смерть или тюремное заключение палачей не соответствовали масштабу пережитого ужаса, который, как уже говорилось, находился вне рамок обычного человеческого опыта переживания трагедий. В результате возникла растерянность, ощущение, что подлинного воздаяния не произошло. Во многом именно этим чувством так и не восстановленной справедливости подпитывалась стратегия превращения немцев в «кающуюся нацию», чтобы за коллективным преступлением последовало коллективное наказание. «Освенцим есть прошлое, настоящее и будущее Германии», - писал Х.М.Энценсбергер. Недостаточное возмездие растягивалось во времени, в бесконечность, чтобы груз времени позволил вечно сохранить память о палачах и жертвах. Однако это привело к обратному эффекту. Чем дальше от преступления отстоит наказание, тем более оно кажется странным, если не сказать, бессмысленным. Возникал парадокс - чем дольше жертвы ждали воздаяния, тем меньше могли надеяться, что оно совершится. Не говоря уже о том, что ожидание воздаяния блокировало перспективу, навсегда оставляло ожидающих в прошлом, и, по мере того, как подрастали люди, не помнившие ужасов войны, вытесняло жертвы на обочину исторического времени.

Все эти проблемы и вопросы привели к тому, что в европейском сознании сложилось, как указывал Б.Беттельхейм, три парадоксальных, на фоне того, что произошло, подхода к «феномену концлагерей». а) существование концлагерей в человеческом обществе в целом считалось невозможным (вопреки имеющимся доказательствам), потому что акты жестокости якобы совершались небольшой группой сумасшедших; б) информация о лагерях считалась специальной пропагандой, далекой от действительности (дошло до утверждений, что газовые камеры были построены… после войны в пропагандистских целях). Этот подход поощрялся еще фашистским режимом, называвшим все сообщения о лагерном терроре пропагандой ужаса; в) информация считалась правдивой, но обо всех ужасах старались поскорее забыть. Так, книга уже упоминавшегося П.Леви о его заключении в Освенциме «Человек ли это?» была отвергнута крупной издательской фирмой «Эйнауди» и ее удалось опубликовать только в 1947 г. в неизвестном издательстве небольшим тиражом, но даже и этот тираж, несмотря на одобрительные рецензии в газетах, не был раскуплен. В связи со всем этим масштаб изучения и осмысления феномена «концентрационного мира» был неизмеримо меньше самого феномена и целостная картина в европейской историографии так и не сложилась. А если учесть, что во многом именно отношению к Освенциму, к концлагерям, как апофеозу фашистской системы Entmenschlichung(а)», означало в целом отношение к нацизму, Холокосту, всей совокупности преступлений фашизма, то и само восприятие фашизма, его чудовищной сущности, оказалось для европейского общественного сознания недостаточно глубоким для того, чтобы избежать реваншистских настроений и новой волны насилия, которые приходится наблюдать сегодня.

Однако, как бы там ни было, Освенцим стал той чертой, перейдя которую, Европа изменилась навсегда. Исчезнув, «концентрационный мир», поставил перед европейским сознанием несколько вопросов, которые оно пыталось разрешить более 30 лет и, отчасти, пытается на них ответить даже сегодня. Первый сформулировал Т.Адорно, считавший, что Освенцим есть факт тотальной культурной катастрофы Запада, после которого «любое слово, к котором слышатся возвышенные ноты, лишается права на существование» и что постоянное переживание Освенцима должно стать нервом европейского человека. Придя к этому выводу, от имени тысяч людей он спрашивал, можно ли после Освенцима жить дальше? Ответ на этот вопрос В.Подорога видел у С.Беккета, персонажи которого в мире после Освенцима не столько «живут», сколько «выживают», словно на настоящую жизнь у них под гнетом памяти уже не хватает сил. «Беккет мыслит на «посткатастрофическом языке» - в логике «распада»». Мир после Освенцима это мир, где люди не могут избавиться от «проклятых вопросов», где они существуют под гнетом ощущения «мы живем вместо них» и ничего уже нельзя исправить.

Еще один вопрос - неужели нельзя было предвидеть этого?

В.Подорога указывает на ключевую фигуру европейской литературы, в творчестве которых отразилось предчувствие трагедии. Это Ф.Кафка. «Персонажи Кафки современному читателю кажутся предвозвестниками того страшного опыта, который потом части европейского человечества пришлось пережить». Ужасы кафкианских миров стали очередным проявлением известного феномена, который заключается в том, что если народ, страну, регион впереди ждут по-настоящему серьезные испытания, войны, потрясения, то их энергия доходит из будущего, вызывая творческий подъем и озарения у людей настоящего. Так, у Петрония и Апулея, в их сплетениях разных «басен на милетский манер» и анекдотах, в их вульгарной жажде жизни сагре diem и демонстративном наслаждении всеми ее благами можно видеть прозрения грядущей гибели Римской империи. У Ф.Бэкона в «Новой Атлантиде» видны зарницы английской буржуазной революции, у Д.Казановы и Сен-Симона - предчувствия Французской революции, а у В.Маяковского и многих его современников - переворота 1917 г. В безысходности и помрачении литературного пространства Кафки можно было отчетливо видеть грядущие ужасы Освенцима. Но их не увидели и теперь не могли понять, как и почему это произошло.

Немаловажной в том, что произошло, на наш взгляд, является и роль крупнейшего западного философа М.Хайдеггера. И дело не в его поддержке нацистов - все гораздо сложнее. Именно с работами Хайдеггера многими интеллектуалами связывался «конец метафизики», то есть если Ф.Ницше заявил о «смерти Бога», то М.Хайдеггер это обосновал. Однако в контексте рассматриваемого сюжета необходимо обратить внимание на базовое положение М.Хайдеггера, касающееся бытия. Поставив вопрос о природе бытия и отказавшись от метафизического понимания последнего, М.Хайдеггер пришел к выводу, что бытие необходимо понимать не как объективную структуру, постигаемую разумом в целости, а как событие. То есть, как писал Д.Ваттимо, «бытие открывается нам не как нечто стабильное, вечное и т.д., но бытие - это лишь то, что время от времени случается в своей событийности». В результате, по мысли Д.Ваттимо, происходит «ослабление бытия», оно становится крайне неустойчивым и значение начинают приобретать вещи временные, сиюминутные. В результате М.Хайдеггер выбил почву из под ног у значительного количества интеллектуалов или людей, встроенных в интеллектуальную жизнь. И то, что являлось до войны предметом дискуссии, стало в «концентрационном мире» вопросом жизни и смерти, вывело на первый план именно случайные «события», от которых теперь человек зависел целиком и полностью. Вернее, он и был этими событиями. «Ты мог быть в лагере голодным, быть усталым, быть больным, - писал Ж.Амери, - но говорить, что ты есть вообще было бессмыслицей. А уж бытие вообще превращалось в безотносительное и потому пустое понятие… Нигде в мире у реальности не было такой реальной силы, как в лагере, нигде больше она не была настолько реальностью».

Третий, глобальный вопрос, который «концентрационный мир» поставил перед европейским сознанием (и перед каждым, пережившим этот «мир»), выражался следующим образом. Если Европа согласилась с Освенцимом (а она согласилась, иначе Освенцим был бы невозможен), значит ли это, что и я согласился бы? Или уже согласился? Значит ли это, что и во мне сидит зверь, нелюдь, значит ли, что я ношу на дне сердца не отблеск рая, а отсвет адского пламени, зерно Абсолютного Зла, которое прорастет в свое время? Сотни тысяч людей испугались сами себя, своих близких, которые, зная, что вот сейчас где-то есть Освенцим, Треблинка, Дахау, Бухенвальд, Равенсбрюк и т.д., спокойно ходили на работу, ели, пили, спали, веселились, молились. Порой прямо за колючими заборами концлагерей, в городках для обслуги, рядом с умирающими, в окрестных местечках и деревнях. Значит, они будут веселиться, есть и пить, когда и я буду там. Значит, я буду делать то же самое, когда они там окажутся.

Именно поэтому ключевой движущей силой 1960-х гг. стала молодежь, первое послевоенное поколение, не участвовавшее в кошмарах Второй Мировой войны. Эти вопросы они задавали своим родителям, они спрашивали их - что стоят ваши ценности, культура, Церковь, мораль, если все вместе они не смогли предотвратить Освенцим? Не получив ответа, они восставали на своих родителей, бунтовали и желали сделать все возможное, чтобы не быть похожими на них. То есть все-таки исправить то, что казалось неисправимым, начать жить, а не выживать, следом за своими родителями. Поэтому они начали искать новый язык, подлинную свободу и культуру по всему миру (в ФРГ, США, Мексике, Югославии, Бельгии, во Франции (Сорбонна)) выходили на улицы, создавали новое пространство жизни, убегая от проклятых вопросов (или решая их), стремясь доказать родителям, друг другу и самим себе, что они не такие, что Абсолютное Зло все-таки больше не возможно. На этой почве возникла культура рок-музыки, второе рождение пережили коммунистические и марксистские идеи, неформальные движения, стремительно развивалась идеология пацифизма, локальные войны вызывали многотысячные антивоенные демонстрации.

И сегодня, по прошествии 70 лет, память о «концентрационном мире» живет, уйдя глубоко в подсознание. И проявляет себя эта жизнь по-разному. Так, политические режимы Европы знают пределы, за которые нельзя заходить, используя механизмы принуждения. Именно поэтому не Европа, а США - страна, вообще не пострадавшая от войны и наблюдавшая все европейские ужасы со стороны - являются сегодня катализатором насилия и напряженности в мире, реализуя формулу, выработанную именно за колючей проволокой нацистских лагерей: «человек есть просто полезный и необходимый предмет для реализации государственных стратегий».

С другой стороны, попытки Европы «не замечать» организуемого США на Востоке и Западе геноцида и насилия (события в Ливии, Ираке, Афганистане, Югославии, Украине и пр.) напрямую отсылают нас к выработанным именно в «концентрационном мире» механизмам поведения, выделенным Б.Беттельхеймом - поискам внешних «мишеней для злости» и принципу «не сметь смотреть». Первый заключается в том, что в лагере направлять свою агрессивность на тех, кто ее действительно вызывал - на эсэсовцев и начальников - было равносильно самоубийству. Поэтому оставались лишь окружающие, которых и делали виновными. Второй запрещал видеть то, чего не положено, прежде всего, как убивают другого заключенного или измываются над ним. Нарушителя постигала та же участь. Если присмотреться внимательно, то можно отчетливо видеть, как оба эти принципа реализуются сегодня в пространстве Европы. Мишенями для злости становятся кто угодно, только не США и «не замечается», как в центре Европы убивают европейцев и кто именно виноват в их гибели.

В заключение необходимо сказать, что «концентрационный мир» и его столица Освенцим в европейской культуре, в истории ХХ в. стали тем местом, где с ХХ столетия содрали кожу. И это место болит, потому что такие раны не заживают до конца никогда. Из феномена под названием «Освенцим» нельзя исключить ничего и никого. Ни тех, кто варил обеды эсэсовцам, ни тех, кто погибал в медицинских экспериментах, ни, тем более, тех, кто открывал ворота лагерей. Именно последние сделали Освенцим из события бытием, то есть той жизнью, которое всегда с человеком, которая отбрасывает тень на его жизнь, когда бы он ни жил и где бы он ни находился. Любые сегодняшние попытки поставить под вопрос этот феномен, переставить местами одних освободителей лагерей с другими, освобожденных и освободителей, палачей и жертв это не только опошлять величайшую трагедию, которая не осмыслена до конца, но и лишать всех возможности этого осмысления. Поэтому когда недавно польским министром был поставлен вопрос о подлинных освободителях Освенцима, это означало лишение ответственности творцов Абсолютного Зла. Это не вопрос национальности освободителей. Это совсем другой вопрос: а был ли Освенцим вообще освобожден? И если сегодня спорят об этом, если общественное сознание молчит, значит, Освенцим продолжается.
Previous post Next post
Up