(литература по понедельникам)
На клиросе умолкает Феофания и отец Евгений выходит на солею.
- Благослови, владыко!
- Благословенно Царство Отца и Сына и Святаго Духа, - отвечаю я.
Отец Евгений читает ектенью. Мне нравится обстоятельность и глубокая вера, с которой он служит любую службу, как архиерейскую, когда храм набит битком, так и обычную, когда у амвона стоит несколько человек. Он всегда заранее готовится к Литургии и Всенощной и с каким-то особым трепетом берет Апостол, Октоих, Типикон, массивные тома Миней, часто подолгу листает их, даже если они ему не нужны для конкретного дела. Похоже, для него, как для лесковского героя, побывавшего в Лондоне, преимущество православной веры перед другими состоит и в простом аргументе «наши книги не в пример толще». Он сильно и глубоко чувствует красоту церковного богослужения и, что особенно важно, умеет передать свое чувство всему храму удивительно целостно, проникновенно и стройно.
Он человек очень образованный, служит всегда наизусть, но не лишен некоторого ученого щегольства. Однажды, во время праздничной службы, когда правый хор на великой ектенье вместо привычного «Господи помилуй», спел после первого прошения «Кирие элейсон», отец Евгений, к изумлению всех, стоявших в алтаре и храме, легко продолжил ектенью по-гречески. Перед пасхальной службой он всегда пишет большими русскими буквами латинские и еврейские тексты евангелия от Иоанна, которые затем старательно зачитывают служащие, безбожно путая ударения и интонации. Сам же он легко читает эти тексты в оригинале. Как-то раз я попросил его произнести проповедь. Отец Евгений отказывался, затем согласился, долго готовился и, выйдя на амвон, начал так: «Братья и сестры. То, что я буду говорить, вы не поймете. Но все равно слушайте внимательно, ибо, когда вновь придет Господь, вы Его тем более не поймете, поэтому привыкайте». Слово свое он сдержал, сказав такую проповедь, что его не понял даже я. В ненастные зимние дни, когда пасмурно, и в храме на службе царит сонливое, тягучее настроение, в котором не идет, а спотыкаясь, бредет время, он берет большое кадило, сыплет в него какой-то особый, удушливый ладан, хитро подмигивает, и со словами «смерть мухам и всем старухам», выходит на каждение. Кадит он в такие минуты щедро, сторицей воздавая «святыне каждого предстоящего благоуханием фимиама», я с горнего места слышу, как святыни кашляют и чихают, а в алтарь проникают такие клубы дыма, словно в храме начался пожар. Когда отец Евгений возвращается, я, пряча усмешку, укоризненно грожу ему пальцем, но служба после этого каждения всегда идет бодрее.
Ектенья заканчивается, и хор начинает антифоны. На клиросе сегодня народу больше чем обычно, но пение не клеится. «Сопраны», как называет их регент, расползаются, то один, то другой голос замолкает, кто-то, взяв слишком высоко, вдруг разражается сиплым кашлем. «Поете прям как топоры», - слышу я тихое исступление в голосе Зои Тимофеевны и вдруг отчетливо вспоминаю. Лавра в венке из осенних листьев, большой собор, стеной стоят люди, а в середине храма весь в цветах лежит он, отец Матфей, создатель знаменитого хора, одна из легенд Лавры и часть полувековой истории монастыря. Огромный хор запевает «вечную память» и в этом пении все. И вечная память и вечное прощение и плач об ушедших и надежда на встречу всех разлученных там, куда ушел отец Матфей горевать о нас, стоящих здесь, у его последнего земного пристанища. Думаю, я больше никогда не услышу такого пения, ибо отца Матфея нет, нет и его хора, а значит, я отныне всегда буду знать, где находится вершина, от которой теперь только вниз.
- Блаженны нищие духом, яко тех есть царство небесное…
Я открываю Царские врата и вижу, как склоняются головы в храме. Все крестятся.
- Блаженны плачущие, яко тии утешатся…
- Блаженни кроцыи…
- Блаженни…
Малый вход. Отец Евгений берет Евангелие и мы выходим через клирос на амвон. Благословляю, и мы возвращаемся в алтарь Царскими вратами.
- Премудрость, прости.
- Приидите, поклонимся … - отвечает хор.
Диакон кладет Евангелие на престол, мы троекратно земно кланяемся, произнося «Святый Боже…». Отец Евгений идет читать «Апостол». Я сажусь на горнем месте и слушаю слова апостола Павла, написанные две тысячи лет назад. Я слышал их сотни раз и знаю наизусть. Но каждый раз я слушаю, словно впервые, и удивляюсь силе апостольской веры, пронзившей века, как молния и до сих пор воспламеняющей наши темные, окамененные сердца. Ах, как же Павлу было трудно. Ведь его любовь ко Христу была делом сложнейшего выбора, а для нас она заданность. И каково ему было с этой верой, с любовью, с его то сердцем и душой ходить по земле, населенной пропащими, прямо как сейчас, сошедшими с осей, потерявшимися, обнулившимися человеческими тенями? Величие таких людей, как апостол Павел, всегда подавляло меня, как подавляет ослепительная красота горных вершин, дремотное очарование северных лесов, пропитанных темно-голубыми озерами, облачная небесная синева над августовским зрелым полем, зовущая выйти из самого себя, вдаль, прочь из тяжелой, чугунной оболочки. И вместе с этим я никак не могу поверить в то, что ему никогда не было плохо и тяжело, вот как сейчас мне. Что он не уставал и не падал духом…
...Затем отец Евгений читает Евангелие. Слова на странице лежат к нему в профиль, он поднимает их, одно за другим, и разворачивает анфас к слушателям, сталкивает лицом к лицу образ Божий и Слово Божие. А я опять думаю. Думаю о том, что вот, Господь говорит сейчас с нами, а мы слушаем рассеянно, невнимательно, ковыряясь мысленно в житейских проблемах и совсем не понимая того, что немного внимания в эти минуты могло бы избавить нас от многих беспокойств и недоумений. Ведь именно благодаря Ему мы делаем добровольно то, что без Него делали бы подневольно. Мы слышим слова, но не слышим Слова и парим мелким умом над необозримой бездной, которую Господь распахнул под нами - так витает неприкаянная душа над брошенным, но не оставленным телом. А ведь исполнятся времена, над миром взойдет архангельский глас, Господь пошлет делателей на жатву и что же найдут они на выжженных страстями полях наших сердец? Нагнутся ли, чтобы сорвать хотя бы один бледный степной цветок, случайно укрепившийся в трещине окаменевшей земли, так и не дождавшейся живительного ливня, ни разу не взрыхленной плугом? Я не знаю этого, но я знаю другое. Раз Господь все-таки сеет и сеет даже на такую землю, значит, он надеется и на такие поля. Значит, чего-то ждет от каждого из нас. Чего? Только того, чтобы мы, Его дети, ушедшие за горизонт на страну далече, вернулись назад. Не нужны Ему без нас ни наши дары, ни наши слова. Ему нужны мы сами. Чтобы, иззябшие, голодные, израненные, блудные, но живые дети припали, плача, к Его груди: «Ах, какие же мы были дураки, Авва Отче! Как здесь тепло, уютно, как хорошо. Зачем мы это сделали, Господи? Почему не послушались? Что же это с нами случилось?»
Мне всегда тепло, по-домашнему, жаль людей, которые не имеют возможности в любой момент взять с полки Евангелие и поговорить с евангелистами о Христе и с Самим Христом обо всем, что волнует Его, их и тревожит сегодня нас. Именно поговорить, чтобы договориться до главного. Для меня Евангелие всегда было особенно ценно тем, что оно не было, никогда не было книгой для обычного читателя, потребляющего слова. Евангелие нельзя читать в том смысле, в котором мы читаем сегодня книги, ибо оно для тех, кто может не только потреблять, но и создавать. Созидать, творить мысли, образы, идеи. Особое свойство евангельских откровений именно в том, что они в свернутом виде содержат огромные пласты бытия, словно карта, сделанная в размер местности. И даются каждому ровно настолько, насколько он в состоянии их понимать. Усвоенные, переработанные, осмысленные другими - богословами, поэтами, художниками, философами, миллионами обычных, ничем не замечательных людей - эти откровения становятся содержанием жизненных явлений, шкалой их качества. Евангелие тем ярче и верней для человека, чем сильней и богаче личность его. И именно поэтому оно так легко прошло в будущее, а ветхозаветная книжная традиция, нависавшая над человеком, не оставлявшая простора для свободной мысли, осталась позади и постепенно затерялась в прошлом.
Слушая самого себя словно со стороны, произнося звонкие, литые, колокольные слова, я не могу не восхищаться даже формой, в которую заключены мысли Христа, языком, способным на удивительные сочетания самых обычных слов. Красота «благосеннолиственных древ», высота «нерукосечных гор», «благоплодная доброта души», всегда наполняют меня каким-то радостным умилением и заставляют сторониться тех, кто настойчиво требует современных переводов. Когда я слышу об этом, то каждый раз «возмущаюсь духом», а иногда и телом, что выражается в злохульных словах и неудобопоказуемых жестах в адрес ревнителей очередной книжной справы. И дело вовсе не в том, что обновленцы сто лет назад потерпели крах в том числе и по этой причине. Я уверен, что мнимая непонятность служб, коренящаяся в простом нежелании понимать их, лишь усилится, если высокие словосочетания перевести на разговорный, уличный язык. Язык, не украшенный тонкими оттенками, лишенный красоты форм, обедненный, обесцененный. И вообще, почему Церковь, не отступившая две тысячи лет назад перед римскими центурионами, прокураторами, солдатами, перед мечами, факелами, удавками, кольями, кипящими котлами, теперь должна сдаться перед ленивым, мутным, вялым обывателем, ищущим в Церкви не истины, а комфорта и желающим сделать из нее торгово-развлекательный центр с непременной подземной автостоянкой?...
… Размеренное вечностью, размеченное столетиями течение Литургии незаметно успокаивает мою прогоркшую, тяжелую душу и я перестаю думать о том, что не отпускало меня и сегодня и вчера и позавчера и, как мне кажется, уже целое столетие. Когда начинается евхаристический канон, время для меня исчезает и все, что я вижу это чаша и дискос, вино и хлеб, которые через мгновение станут Телом и Кровью Христовой. Станут, потому что вся Церковь сейчас предстоит Христу и молит Святого Духа сойти и явить Христа своей плотью и кровью пред нами, здесь и сейчас, на престоле нашего храма.
… И сотвори убо хлеб сей Честное Тело Христа Твоего…
- Аминь, - говорит отец Евгений.
… А еже в Чаши сей, Честную Кровь Христа Твоего…
- Аминь.
… Преложив Духом Твоим Святым…
И вот передо мной - Сам Господь, Сам Христос, я вижу своими глазами величайшую тайну мира, перед которой склоняются, меркнут и исчезают все другие тайны и чудеса. Века съеживаются и алтарь распахивается Сионской горницей, мы сидим у обычного дощатого стола и Он перед нами. Живой, Тот же самый, уже сейчас знающий, кто отречется, кто усомнится, а кто предаст. Он здесь, единственная наша надежда, упование и утешение в скорбной предсмертной муке.
Самые разные мысли, толкаясь и налетая одна на другую, возникают в моей больной, отяжелевшей за эти дни голове. Мне вдруг становится жалко Его, странного бродячего, нищего Проповедника, окруженного горсткой нестойких последователей, а в последние мгновения жизни брошенного и ими. Который, вместо того, чтобы делать людей счастливыми здесь и сейчас, говорит притчами, толкует о какой-то Истине, о том, что блаженнее давать, нежели принимать, что надо прощать и любить. Глядя на меня, Он горько сетует на свое одиночество, ведь те, кто рядом, Его не поняли, и сердце мое болит о Нем. Хочется броситься к этим самодовольным, праздным людям и, схватив их за шиворот, трясти отчаянно, изо всех сил: «Смотри! Смотри же в глаза Ему! Пойми, наконец, что это Он! Он пришел!! Ты, твой отец, дед и прадед, все твои десятые колена, седьмые воды на киселях сотни лет ждали Его, молили Его, горько жаловались Ему, страстно хотели увидеть, осязать кончиками пальцев, кровью сердца впитать Его, ощутить Его хоть на мгновение здесь, рядом, чтобы пасть и поклониться. И вот Он здесь, а ты… Ты ешь, пьешь, ковыряешь в зубах, подталкивая дружка плечом и хихикая: «Нет, ты только посмотри. Ну, разве может быть сегодня Истина, когда кругом ложь, подлость и обман. И вообще, где логика? Называет себя Царем, говорит, что может разрушить Иерусалимский храм и в три дня воздвигнуть его, по слухам, исцеляет и воскрешает, а шляется с отбросами общества без копейки за душой и ночует по друзьям. Как это возможно? Либо одно, либо другое, не так ли?»
Не слышат. Смеются, идут прочь, почесывая в голове, обсуждая меню. Не докричаться, не достучаться. А ведь Христос пришел не ко всем, Он пришел к каждому. Чтобы мы далеко не уходили от нас самих, чтобы жизнь наша была не вприкуску, чтобы из чучел, набитых трухой, мы стали душою живою. Господь пришел, чтобы нам было перед кем стыдиться. Он тот единственный Царь, который не ждет нас милостиво во дворце, а приходит Сам, робко сидит у нас в приемных, пьет дешевый чай и ждет, пока мы, прервав дела, согласимся выделить Ему пять минут и выслушать. Мы принимаем, слушаем, вежливо улыбаемся: «Хорошо. Спасибо, что зашли. Все это интересно, но … не сейчас. Я подумаю. Поговорите еще с Иваном Сергеевичем». А после отсылаем Его, сунув на прощанье конвертик: «тут, правда, немного, но от чистого сердца». Именно эти деньги Ольга Яковлевна и Феофания вынимают каждый день из развешанных по всему храму медных копилок с замочками. Немного. От чистого, но очень занятого сердца. И, когда я вечером вижу, как Анастасия и Клавдия, высыпав на диван содержимое копилок, собирают мятые бумажки в пачки и увязывают резинками, а мелочь ссыпают в железные банки из-под печенья, на душе становится скверно от мысли, что если бы Христос пришел сегодня, Его бы даже не распяли.
А ведь Христос принес на землю любовь, удивительный контрапункт между двумя мирами, в котором всегда скрыта возможность для чуда, надежда на то, что даже если я не заслуживаю никакой милости, то это не значит, что она не может быть мне оказана. С помощью любви Он сделал из каждого чудотворца. Тот, кто любит, может легко накормить пятью хлебами и двумя рыбами своего сердца тысячи людей и у него еще останется десять коробов полных. Любовь, источник которой в Нем, требует постоянной, бесконечной раздачи себя без боязни иссякнуть. Я понимаю это, глядя на чашу и дискос с Кровью и Плотью Христовой, которую Он только что дал мне и всем, кто в храме. И я вечно благодарен Ему еще и за то, что Его Любовь для меня это точное знание, когда, где и как я могу во имя нее нарушить любой, самый строгий закон.
Почему же тогда они убили Его? - спрашиваю я. Почему то, чему Он учил, то, к чему призывал, так испугало и насторожило всех, кто Его окружал? Почему этот простой, никому не опасный, доступный всем Человек был схвачен, истерзан, оболган, казнен, а Его последователи столетиями представлялись в виде преступников, сумасшедших, врагов государства и общества? Почему Его слова собрали вокруг себя людей, полностью противоположных друг другу - от рыбаков Палестины и римских солдат до русских князей и императоров Европы, от Данте и Микеланджело до Достоевского и Чайковского? И я знаю ответ на этот вопрос потому, что передо мной те самые чаша и дискос. Потому, что Господь, в отличие от всех остальных вождей, пророков и учителей, не передавал Истину, полученную когда-то и от кого-то, а сам был Истиной. Любому пророку, вестнику, очевидцу нужно суметь поверить, между ним и мною встает множество вопросов. А правильно ли он передает то, что должен передать, не растерял ли что-то в дороге, не исказил ли своим самолюбием, нет ли у него корысти, достоин ли он сам возвещать это учение? А Христос убрал все эти вопросы, потому что Он и есть Бог, Господь, Истина, и верить надо не через Него, а в Него, познавать не кого-то, а Его, придя к Нему, уже не надо идти дальше. Он уже здесь, а значит, не нужно ждать, терпеть, искать в ком-то опоры. Он здесь. И я знаю, что в жизни, в которой все дается мне сегодня с таким отчаянным трудом, единственное, что никогда не изменяет мне, никогда не оставляет меня, это вера в то, что Христос со мной.
Но если он с тобой, - спрашиваю я себя, - то почему же ты с тех пор не находишь себе места? Если Он с тобой, то и ты должен быть рядом с Ним, почему же тогда ты мечешься, куда ты рвешься, зачем ты отчаялся? Если бы я мог ответить на эти вопросы, мне было бы значительно легче. Но я не имею ответа, хотя настойчиво ищу его. Еще и поэтому мне так скверно. Если я тоскую и не нахожу себе места, то, может быть, это всего лишь оттого, что не могу расстаться с привычкой к домашнему теплу, а не потому что от меня осталась только половина, которая кровоточит там, где разорвалось, по обнаженному, сочащемуся краю? Я молюсь Господу и Матери Божией, но мне редко становится лучше. Значит ли это, что я молюсь плохо, без усердия или же Господь просто переводит меня через эту беду и хочет, чтобы я не утонул, а я боюсь промочить ноги?
Наверное, неправильно ждать, что Господь откроется мне полностью такому, какой я сейчас. Но как быть? А если так теперь будет всегда? Если не смогу привыкнуть, если не утихнет и не заживет? Я боюсь все чаще повторяющихся приступов какого-то странного оцепенения, когда всё во мне замирает. И мысль, и чувство. Даже сердце, как мне кажется, начинает стучать глуше, медленнее, словно в нем наступает осень. В эти минуты ничего не радует - ни непосредственная в своей искренности природа, ни любимые книги и картины, которые становятся безразличными, равнодушными, охладевшими ко мне. Даже о своих близких начинаешь думать иначе. Сердце каменеет, и всю свою близость с ними сознаешь лишь рассудком. В таком состоянии я не чувствую Бога ни в себе, ни в окружающем мире, вся вселенная становится чужой, отстраненной и в ней оживает моя тоска, в которой я бреду, аукаясь, как в глухом, заповедном лесу. Как мне жить, для кого и что делать дальше? Не знаю.
Литургия близится к концу. Отец Евгений поет с народом «Отче наш». Я читаю «Вонми, Господи…» и задергиваю завесу на Царских вратах.
- Святая святым.
Мы с диаконом причащаемся. За иконостасом начинается движение - причастники сходятся к амвону. Сегодня их немного и поэтому чаша у меня небольшая, вседневная. Отец Евгений открывает Царские врата, Феофания уносит большую свечу, которая стояла на солее.
- Со страхом Божиим и верою приступите!
Я бережно беру чашу, выхожу на амвон и читаю молитву перед причастием. Все годы, сколько я служу, я всегда чувствую сердцебиение, когда в руках моих Тело и Кровь. Я боюсь оступиться, споткнуться, боюсь неуклюжих причастников, которые могут толкнуть руку с лжицей, боюсь одержимых, впадающих в неистовство при виде чаши. Отец Евгений знает это и, поднося красный плат к подбородкам причащающихся, всегда внимательно вглядывается в очередь, стоящую к амвону. Причастив, я даю поцеловать чашу, поздравляю каждого и думаю о том, что смерть, которой я искренне желал бы это смерть после причастия у престола своего храма. На память приходит история тихого, смиренного отца Никиты, человека, который хлебнул из многих горьких кладезей прошлого столетия и при этом не ожесточился, не утратил ни силы воли, ни веры в безусловную доброту людей. Будучи настоятелем весьма неблагополучного храма, он бесконечно страдал от воров, пьяниц, бездельников, проходимцев, неверующих, но всех терпел, жалел и в ответ на стоны старосты «батюшка, гоните вы этого алкаша в шею», разводил руками и в недоумении качал головой: «Надо же. Просят сделать зло…» В последний свой день он, приготовив Святые Дары, пошел доисповедовать тех, кого не успел. Во время исповеди вдруг замер, словно к чему-то прислушавшись, улыбнулся, попросил у всех прощения и пошел в алтарь. Там приобщился Святых Тайн, аккуратно поставил чашу, упал у престола и разрешился духом от тела. Помня все это, я часто прошу отца Никиту походатайствовать за меня и очень надеюсь на то, что его послушают. Мне страшно думать о смерти дома, на прогулке, на отдыхе, но я совсем не боюсь ее, когда стою у престола. Я только хочу перед кончиной успеть проститься со всеми и это все, чего я хочу.
Из повести "Духов день". М., 2014