"Поэт и власть - модель российской сборки"
Заключительный абзац - хороший ответ оправданиям смердяковых типа "а вот Пушкин тоже писал, что...":
Поэту простительно быть дерзким. Это его, по сути, религиозная обязанность. Клака, отзываясь бесконечным эхом на его слова, полагает, что на гребне его поэтической смелости въедет в вечность. Нет, не въедет. Шум времени поглотит ее, а поэт и царь и в вечности обречены друг другу.
Полностью:
http://religo.ru/2010/08/poet-i-vlast-%E2%80%93-model-rossijskoj-sborki/http://decalog.livejournal.com/340541.html На всякий случай копирую к себе:
Поэт и власть - модель российской сборки
Религия нашего времени - гражданское общество. Жрецы ее - оракулы FM-диапазона. Пророки ее - актеры, паяцы, шоумены и иные люди без профессий очевидной пользы. Тема «поэт и власть» в России достигла той степени фанатизма, который обычно внерелигиозные люди приписывают религиозным. Искусство обвинения - наивысшая радость не столько для самого пророка сегодняшнего формата, сколько для клаки. Сколько в этом шума времени и справедливости, судить не нам.
Полумилорд, полукупец,
Полумудрец, полуневежда,
Полуподлец, но есть надежда,
Что будет полным наконец…
Так Александр Сергеевич Пушкин сочинил о Михаиле Семеновиче Воронцове. Так сочинил поэт о чиновнике, о своем начальнике. С точки зрения литературы, гений о ничтожестве.
Поэт был сослан к нему под надзор в Новороссию. (Сейчас некоторые люди уезжают в те места добровольно в рамках даун-шифтинга, популярного у городских бездельников времяпрепровождения на деньги от сдаваемого в столице жилья. Жилье это у них есть, как правило, благодаря проклинаемой ими предыдущей эпохе социального равенства).
Поэт в ссылке стал на довольствие, славно проводил время, волочился за женой начальника и считал себя гением. Воронцов же полагал, что его подчиненный лишь жалкий подражатель Байрона, которого сам не любил. Воронцова пренебрегала поэтом. Поэт бесился и писал стишки против начальства.
Особенно оскорбился Александр Сергеевич, когда Воронцов посмел послать его осмотреть местности, потравленные саранчой.
Эпиграммы и альбомы - живой журнал прошлого. Кто же такой был этот полумилорд?
Михаил Воронцов детство провел в Лондоне, по-английски говорил свободно и отличался британским хладнокровием. По русской привычке отец его записал в армию, а не искал для отпрыска от нее избавления, подобно тому, как проповедуют сегодняшние постсоветские столичные обыватели. 22 лет от роду Воронцов сражался с горцами, проявив отмеченную наградами храбрость в бою. Вряд ли такой удалец заслужил бы похвалу Людмилы Михайловны Алексеевой. Он был в деле во время европейских и турецких кампаний. И за это ни один правозащитник слова доброго ему бы не сказал.
В Отечественную войну 1812 года оборонял Смоленск. В Бородинском сражении был ранен при обороне Семеновских флешей. Его дивизия пала на боле боя. (Сегодняшние критики наверняка долго и страстно говорили бы о том, что Россия проиграла на самом деле войну Наполеону, а Кутузов не щадил пушечное мясо).
Вместе с собой в свое имение Воронцов взял на излечение 50 раненных офицеров и 300 солдат. Может быть, хоть это одобрили бы критики русской жизни, но другие бы сочли, что барин жил за счет крестьян.
Оправившись от ран, Воронцов вернулся в армию. (Сапог). Был в бою под Лейпцигом и под Парижем. (Солдафон). До 1818 года возглавлял оккупационный корпус во Франции. (Душитель свобода). В этом качестве оставил по себе доброе имя в Париже. (Неразборчивые и запуганные иностранцы не разобрались). Настолько доброе, что когда он вывел войска, вернулся в Париж от границы по просьбе парижского общества.
Воронцов был последовательным противником телесных наказаний - в его полку их не применяли. Он обучал солдат грамоте - его полки слали домой тысячи писем, в отличие от безграмотных товарищей по оружию. (Дешевую популярность завоевывал).
В 1823 году царь назначил Воронцова управлять Новороссией и Бессарабией. Все, что там устроено, без преувеличения устроено этим человеком. Он построил шоссейные дороги по южному берегу Крыма, насадил леса, много поспособствовал судоплаванию в Черном море, превратил Одесу в торговый порт, завел виноделие в Крыму.
Уже после смерти Пушкина Воронцов был назначен на Кавказ. Он отменил расправы над непокорными по ермоловским образцам, прекратил жестокости, щадил солдат, ценил храбрость противника, умел договариваться с горцами. Те оставили о нем хорошие воспоминания, а заслужить русскому генералу доброе слово на Кавказе труднее, чем во Франции.
Советская власть в лице одесских комиссаров решила не трогать памятник Воронцову, но приказала начертать на нем пушкинскую эпиграмму. Так и сделали. Антисоветская власть эпиграмму стерла.
Комиссарский пафос при этом неистребим в прогрессивной общественности антисоветской России. Он каким-то удивительным образом сочетается с модой на европейскость и культом цивилизованности.
Наверное, поэтому в определенной части общества дерзкое поведение превозносится как высшая форма гражданского подвижничества в рамках гражданской религии. А ведь с точки зрения европейских норм поведения это просто неумение себя вести.
Российская власть, сталкиваясь с непосредственностью творческой интеллигенции, часто делает вид, что не замечает странностей ее поведения в обмен на некоторую живость чувств.
Так, Николай, по слухам, увидев, что Пушкин, увлекшись разговором, присел на край стола, и сам присел рядом с ним, чтобы сгладить чудовищную неловкость поэта. Но общество повторяло: «И на обломках самовластья напишут наши имена». И писало с удовольствием свои имена и имена своих родственников.
Поэту простительно быть дерзким. Это его, по сути, религиозная обязанность. Клака, отзываясь бесконечным эхом на его слова, полагает, что на гребне его поэтической смелости въедет в вечность. Нет, не въедет. Шум времени поглотит ее, а поэт и царь и в вечности обречены друг другу.