ДЕНЬ БАЛАЛАЙКИ Наум Самуилович Кац, непонятно почему живой второй альт понятно почему всегда полумёртвого оркестра Симферопольского театра эстрады, невыносимо хотел есть.
пыльное симферопольское утро ещё только прорисовало за окном выгоревшую акацию на пересечении 2-го и 3-го Петровских тупиков, а Наум Самуилович уже успел третий раз дошаркать до холодильника, скрипнуть-хлопнуть дверцей и в беззвучном промежутке тупо посмотреть в пожелтевшую пустоту холодильниковых внутренностей.
есть было нечего.
спать голодным Наум Самуилович не мог.
в животе у него урчало прерывисто и громко, отчего сам выглядывающий из-под короткой футболки живот забывшего о молодости человека становился похож на обтянутый дерматином бугор коробки передач театрального автобуса ПАЗ.
ассоциацией этой Наум Самуилович не вдохновился, в голову лезло что-то грустное о давно сломанном рычаге переключения, хоть обвязывай синей изолентой, обрывки воспоминаний о лютне Веронике и о бульдозерно-нежной Тамаре Николаевне, администраторе так никогда и не случившихся гастролей.
есть захотелось ещё сильнее.
Наум Самуилович решил спастись творчеством.
он бережно достал из футляра прадедушкин альт - инструмент безродный, но с недостижимой для нынешнего ширпотреба бархатистой нежностью звука, сел на продавленный диван, перед которым наверное прилип за годы к полу пюпитр, и принялся разогревать пальцы, в который раз читая партитуру Штрауса "Женщина без тени".
бессмысленность этого занятия , - кто хоть недолго был в Симферополе, даже не успев пропитаться его унылой пылью, тот уже понимает степень бессмысленности в этой солнечной пыли и Штаруса, и "Женщины без тени", и вообще почти всего, Наум Самуилович же прожил здесь всю жизнь, и не просто понимал, а знал, - так вот, бессмысленность этого занятия каждый день годами спасала Наума Самуиловича от всевозможных глупостей, которые всегда прорастают на питательной почве пыли.
сложную штраусовскую партитуру по мере совершенствования себя Наум Самуилович годами скромно дополнял, и, сам не замечая, превращал партию альта в нечто весьма далёкое от оригинала. это было можно. всё одно никто этого не услышит, кроме реализатора на базаре и футбольного болельщика соседа Серёжи, который не слышит вообще ничего, что тише и благозвучнее вувузел.
музыка заглушает урчание живота - угрюмо успел подумать Наум Самуилович, и уже на втором такте отдалился и от угрюмости, и от пыльной солнечности этих петровских тупиков, и от голода.
в самой сложной части партитутры, когда Наум Самуилович оказался совсем и вообще не здесь, в дверь позвонили.
если бы звонили так, как это принято у граждан - коротко и скромно, - Наум Самуилович и не услышал бы.
но позвонили тем особенным звуком, который умеют издавать из любого звонка только государственные служащие, - одновременно страшным и зовущим, и если бы у дверных звонков были лица, они бы обязательно от нажатия на кнопку государственным служащим становились похожи на плакатную зовущую Родину-мать.
Наум Самуилович вернулся в сюда, немного отошёл, бережно укладывая альт в футляр, и пошаркал к двери.
добрый день? - вопросительно спросил за дверь Наум Самуилович.
никто не откликнулся.
в пыльный глазок кроме пыли на линзах высматривать было нечего.
Наум Самуилович открыл дверь.
за ней никого не оказалось, кроме быстро спланировавшего на пол конверта.
Наум Самуилович поднял конверт, закрыл дверь и вернулся на диван.
даже неоткрытый конверт ощутимо пах казённым.
Наум Самуилович второй раз перечитал странное послание, погладил футляр с альтом, проверил замки, спрятал футляр под диван и начал собираться.
вечером, на знакомой до каждой возможной занозы сцене театра эстрады Наум Самуилович, похожий на бравого солдата Швейка в мешковатой форме циркового моряка, выводил трелями на балалайке "яблочко".
пальцы его дрожали, отчего трели получались особенно хороши.
зал в глазах Наума Самуиловича триколорился волнами.
полевые кухни с улицы пахли гречневой кашей с мясом.
эх, яблочко, куда ж ты котисся, в эту жопу попадёшь - не воротисся, - про себя каламбурил Наум Самуилович.