Только что, читая
дневник ленинградской школьницы Лены Мухиной, которая сдавала экзамены за восьмой класс за месяц до начала войны, подумал, почему девочкам Советского Союза нравилось видеть мальчиков в слабой позиции: тогда они становились доступнее, понятнее - можно реализовывать всегда похвальное социалистическое поведение взаимопомощи. А вот если бы мальчик был сильным, ярким, его не надо было бы жалеть - то как? Просто стоять и течь от желания, не реализуя никакого соиализма и братства в труде?
Дневник Лены Мухиной мне оказался интересен тем, что её постоянно мотыляет между двумя темами: радости от мальчиков и тягости блокады. Она постоянно пытается их соединить: зачем мальчики в тягостях ("он мой верный товарищ, мы бойцы тыла") и зачем тягости в отношении того, как любить мальчиков ("он пропал, я просила его помочь мне, какой же он распоследняя сволочь, но я всё равно люблю его"). Так вот, ниже расположенная цитата с первых страниц её дневника сразу задаёт эту тему: для мальчиков, для секса нет языка, есть только товарищество и твёрдое плечо. И потому мальчик понятен и близок только если его жалеешь.
Несмотря на блокаду, Лена развивается сексуально. Там дальше есть отличная зарисовка, сделанная ей ретроспективно очень и очень детально, в первый день каникул мальчики и девочки компашками кружат друг вокруг друга, но не могут найти повода для совместного негеройского времяпрепровождения, и только в дневнике Лена вопит: да зачем искать все эти поводы по учёбе, чтобы встречаться, мальчики интересуют нас только потому, что они мальчики, но, чёрт, где бы найти книжку, чтобы зайти к Вове, занести ему какой-то учебник. И вот этот мотив поиска повода и жаления мальчиков - это замещение здоровой сексуальности - оно постоянно долбасит мозг бедной усталой блокадной девочки, а ослабленность и участие в постоянных работах не оставляет ей времени одуматься и выскочить из юдоли взаимоутешения и необходимости к простому и ясному желанию поебаться с мальчиком. А потом это вот всё замещение было воспето всякими булатшалвовичами в образе досвидания-мальчики, доведено было до святости паттерна "ебу и плачу", до полного из него исчезновения "ебу", и сублимация и оплакивание, утешение в юдоли скорбей снова утвердилось ещё раз как стержень русско-советской сексуальности.
"Мы сели с Люсей за предпоследнюю парту. А перед нами сели Леня, Яня, а в середине Вовка. Начали вызывать. А я больше думала о Вовке, чем о испытаниях. И не то что я за него волновалась, нет, даже хотела б, чтоб он провалился. Нет, мне хотелось с ним общаться, с ним разговаривать, чувствовать на себе его взгляд и вообще как можно ближе быть к нему. Если б он провалился, то он был бы грустный и печальный, а я так люблю видеть его таким. Когда он печален, мне кажется, что он так близок, хочется положить ему руку на плечо, утешить его, чтоб он посмотрел в глаза и ласково, признательно улыбнулся. И сейчас он был так близко, вот немного протянешь руку и дотронешься до его локтя, который он положил на нашу парту. Но нет, мне не решиться на это, он так далек, сзади сидят девочки, они поймают мое движение, рядом с ним сидят его товарищи. Они заметят, что-нибудь подумают, и тогда это будет не то, не то. Что не то? Сама не знаю. Я сидела, подпершись руками, и так, чтобы никто не видел, следила за Вовой. Нет, не следила, а так просто смотрела на него. Мне доставляет удовольствие и большое удовлетворение смотреть на его спину, на волосы, на уши, на нос, на выражение лица. Вова сидел вполуоборот, смотрел на отвечающего Димку и изредка переговаривался то с Я ней, то с Леней. Хоть бы раз ко мне оглянулся. Почему с Янькой и Леней переговаривается и переглядывается, а со мной как будто меня нет. Но нет, куда мне до них: Вова не девочка, я не мальчик".