«Я говорю: «Здравствуй, я вижу ты процветаешь, очень рад. А я к тебе приехал из Москвы с просьбой. Для того чтобы с меня сняли обвинение в соответствии с докладом Никиты Сергеевича Хрущева, мне нужны показания людей, которые меня достаточно близко знали до 37-го года и могут подписать, что я жил с ними, как любой другой советский гражданин».
Он садится, а мне сесть не предлагает - я сам сажусь.
Думаю, что это от его растерянности. Я сажусь и говорю: «Мне надо, чтобы ты написал, что тебе известно, что тогда я - молодой начинающий ученый, что я хорош был в коллективе докторантско-аспирантском и ни в чем предосудительном ты меня никогда не замечал. Вот если ты мне это напишешь, мне это, как сказал следователь, ведущий пересмотр дела, поможет».
Он молчит. И я замолчал.
Потом говорю: «Ну, как же? Ты напишешь? Я ведь приехал в Ленинград, у меня много аналогичных посещений, мне время дорого, поболтать мы с тобой успеем, если захотим, а вот ты мне дай сейчас такую бумажку, собственноручно написанную. даже заверять не надо».
Он глубоко вздыхает, смотрит на меня, в глазах что-то проясняется: ну, кажется, пошло. Вдруг он открывает рот и начинает говорить: «Знаешь, что я тебе скажу? Ты ведь многого не понимаешь. Ты был ТАМ, откуда, как правило, не возвращаются. И тебе уже нечего было бояться. Самое страшное, что может быть с человеком, кроме расстрела, с тобой свершилось. А я? Все эти 20 лет дрожал. Каждое утро, каждый вечер. Особенно в те годы, когда люди один за другим исчезали. Ты хочешь, чтобы я тебе помог. Мне надо помочь! Чтобы убрать из моей души этот страх». Я говорю: «Я тебе ничем помочь не могу. Подожди, пока я хотя бы реабилитируюсь. Тогда, может быть, я тебе чем-нибудь помогу, рассказав, что хотя ты 20 лет боялся, но все-таки поменять твои 20-лет на мои я бы тебе не посоветовал. Ну, - говорю, - ты подпишешь?» - «Нет. Не могу». - «Почему? Это же правда. Ты что, боишься правды? Правда состоит в том, что я был балбес, немножко самонадеянный, работавший и пользовавшийся симпатиями определенного круга людей и благожелательным отношением таких ученых, как А. Н. Крылов, С. И. Вавилов...»
- «Нет, не могу! А вдруг повернется опять? Ты думаешь, что уже наступил рай на земле? А вдруг завтра придет... или этот же, или другой и повернут обратно?». Я встал и говорю: «Ну, до свидания. Я бы дал тебе по морде, но не хочется мне ни твою морду портить, ни мои руки пачкать о тебя. Проваливай ко всем чертям.
Когда-нибудь мы, может быть, еще встретимся, тогда я тебе руки не подам. Но тебя, вероятно, это будет мало трогать».
Я повернулся и ушел. Он что-то мне крикнул, но что, я уже не разобрал, вышел, прошел мимо тех, кто сидел в первой комнате. Они, видимо, часть нашего разговора слышали, потому что я неплотно закрыл дверь, когда зашел в его кабинетик. Они смотрели на меня так, как посмотрели бы на инопланетянина, но тогда о них ничего не знали.
Вот это первый человек, который биологически не очень постарел, а социально из человека, который готов был что-то создавать, все-таки творческий ученый, превратился в гнусного слизняка, который даже вот в таких условиях не протянул руку помощи человеку, просящему буквально как нищий на паперти о подаянии.»