что бывало

Nov 09, 2014 14:40

1849 год. По приезде из Парижа в октябре 1848 года состояние Петербурга представляется необычайным: страх правительства перед революцией, террор внутри, предводимый самим страхом, преследование печати, усиление полиции, подозрительность, репрессивные меры без нужды и без границ, оставление только что возникшего крестьянского вопроса в стороне, борьба между обскурантизмом и просвещением и ожидание войны. Салтыков уже сидит в крепости за свою повесть, пересмотр журналистики и писателей. На сцену выступает Бутурлин с ненавистью к слову, мысли и свободе, проповедью безграничного послушания, молчания, дисциплины. Необычайные теории воспитания закладывают первые камни для тяжелого извращения умов, характеров и натур.
<...> Терроризация достигла и провинции. Города и веси сами указывают, кого хватать из так называемых либералов; доносы развиваются до сумасшествия; общее подозрение всех к каждому и каждого ко всем. <...> Между тем у лихоимцев, казнокрадов и наиболее грубых помещиков развивается патриотизм - ненависть к французам и Европе: "Мы их шапками закидаем!" - и родомонтада [фанфаронство, хвастовство], скрывающая плохо радость, что все досадные вопросы о крепостничестве и проч. теперь похоронены. Отсюда и энтузиастическое настроение относительно правительства. Возникает царство грабежа и благонамеренности в размерах еще не бывалых. <...>
Так наступает 1850 год <...>
Цензура действует с ожесточением почти диким. <...> В этот же год и в следующие печать наша видела установление цензуры различных ведомств, кроме настоящей, - финансовой, духовной, путей сообщения, театров, придворной, горной и проч., да кроме того и сверх того еще "негласный комитет" из трех членов <...> Комитет следил за общим направлением и карал издателей и писателей за статьи, пропущенные всеми отделами цензуры. И литература, однако же, не умерла совсем, выдержала, не погибла окончательно под страшным гнетом, как случилось бы со всякою другою. <...>
Кстати, анекдот. <...> Созия мой сделал следующее любопытное замечание: "Скажите мне: зачем они тратят время на литературу? Ведь мы положили ничего не пропускать, из чего же им биться?"
Как и следовало ожидать при таком настроении, министерство народного просвещения первое изменено было в основаниях своих. Бутурлин, сам, как известно, писатель, оскорбленный критикою нашею (за свою "Историю Смутного времени"), является человеком времени <...> Этот человек, <...> говоривший наконец, что не будь евангелие так распространено, как теперь, то и его бы следовало запретить за демократический дух, им распространяемый, - пришел к заключению, что и девиз Уварова, который определял его деятельность как министра просвещения: "Православие, самодержавие, народность", есть просто-напросто революционная формула. <...> Крупными проявлениями всей этой администрации <...> были, кроме цензуры, уничтожение университетских привилегий вроде выбора ректоров и совещаний факультетов <...>; закрытие кафедр логики и философии и передача их богословским кафедрам; преследование иностранных книгопродавцев и почти уничтожение умственной связи с Европой <...> Несколько позднее Ив. Ив. Панаев видел графа Уварова <...> Панаев рассказывал, что отставной министр, уже больной, слушал его повествование о всех проделках цензуры и новой администрации молча и только заметил: "Наше время особенно тем страшно, что из страха к нему, вероятно, никто не ведет записок о нем". <...>
Люди жили, словно притаившись. На улицах и повсюду царствовала полиция, официальная и просто любительская, да аппетиты к грабежу, нажитку, обогащению себя через государство и службу развились до неимоверности. Они даже поощрялись. Что тогда происходило под личиной добрых правил, беспорочного прохождения карьеры, начальнического достоинства! <...> Они участвовали в приисках, страховых обществах, промышленных предприятиях даровыми паями и составляли их прикрытие во всех случаях мошенничества, директорских грабежах акционеров и проч. Никакое предприятие не могло состояться без приглашения в даровые участники вельмож времени, так как всякое, какого характера оно бы ни было, с ними могло надеяться на успех.
Молчание гробовое царствовало над всем этим миром преступлений, и, разумеется, на высших ступенях силились укрепить это молчание на веки вечные. И тогда уже мыслящим людям было очевидно, что при первом политическом толчке вся эта мерзость запустения, прикрытая ложным величием, блеском и легитимизмом, обнаружится и раскроет всю беспомощность <...> государства; однако ж никто не предвидел, что толчок явится так скоро и что итоги забывшемуся всесилию и насилию будут подведены еще на наших глазах. Мы сказали о молчании. Не довольно было и молчания. На счету полиции были и все те, которые молчали, а не пользовались мутной водой, которые не вмешивались ни во что и смотрели со стороны на происходящее. Их подстерегали на каждом шагу, предчувствуя врагов. <...>
Зима 1850-1851 <...>
Гоголь в это время жил у Толстого, на Никитском, кажется, бульваре <...>. Он также продолжал думать, что по отсутствию выдержки в русских характерах преследование печати и жизни не может долго длиться, и советовал литераторам и труженикам всякого рода пользоваться этим временем для тихого приготовления серьезных работ ко времени облегчения. Эту же мысль развивал он при мне и в 1849 году на вечере у Александра Комарова. Тогда произошла довольно наивная сцена. Некрасов, присутствовавший тоже на нем, заметил: "Хорошо, Николай Васильевич, да ведь за все это время надо еще есть". Гоголь был опешен, устремил на него глаза и медленно произнес: "Да, вот это трудное обстоятельство". <...>

П.В. Анненков. Две зимы в провинции и деревне. С генваря 1849 по август 1851 года
(написано после 1877)
http://az.lib.ru/a/annenkow_p_w/text_0100.shtml

цит., русская классика

Previous post Next post
Up