СТАРЕЦ БЕЗГНЕВНЫЙ И БЕЗЗАВИСТНЫЙ

Apr 28, 2016 20:57

В чистый четверг кануна светлого Христова Воскресения хотелось бы поделиться небольшим отрывком из замечательной, хотя и малоизвестной, повести Николая Лескова "Запечатленный ангел". Случайно набрела на эту жемчужину несколько лет назад, и с тех пор в трудные моменты всегда вспоминается "старец беззавистный и безгневный", и его образ дает силы терпеть и предолевать.

Неизвестно, был ли у этого удивительно живого героя реальный прототип - вполне может статься, что и был - ведь Лесков был выходцем из духовной среды и, возможно, в его жизни когда-то случилась встреча, послужившая основой этому рассказу.

Повесть "Запечатленный ангел" рассказывает о случае, приключившемся в артели строителей-староверов. По стечению целого ряда несчастных обстоятельств главное сокровище староверов - чудотворная икона с охраняющим их ангелом была отобрана у артельщиков власть предержащими да еще и осквернена сургучной печатью, поставленной во время реквизиции прямо на лик ангела. С той поры общину стали преследовать несчастья и болезни, и они задались целью восстановить светлый лик, выкрав реквизированную икону и подменив ее копией.  Для написания копии требовался уникальный мастер-изограф (иконописец), на поиски которого и были отправлены двое артельщиков - Марк и Левонтий. Об удивительной встрече, произошедшей с ними в глухом лесном скиту, рассказывает этот отрывок из повести.

"И идем мы опять мирно и благополучно и, наконец, достигши известных пределов, добыли слух, что изограф Севастьян, точно, в здешних местах ходит, и пошли его искать из города в город, из села в село, и вот-вот совсем по его свежему следу идем, совсем его достигаем, а никак не достигнем. Просто как сворные псы бежим, по двадцати, по тридцати верст переходы без отдыха делаем, а придем, говорят:
"Был он здесь, был, да вот-вот всего с час назад ушел!"

Бросимся вслед, не настигаем!

И вот вдруг на одном таком переходе мы с Левонтием и заспорили: я говорю: "нам надо идти направо", а он спорит: "налево", и, наконец, чуть было меня не переспорил, но я на своем пути настоял. Но только шли мы, шли, и, наконец, вижу, не знаю, куда зашли, и нет дальше ни тропы, ни следу.

Я говорю отроку:

"Пойдем, Лева, назад!"

А он отвечает:

"Н-ет, не могу я, дядя, больше идти, - сил моих нет".

Я всхлопотался и говорю:

"Что тебе, дитятко?"

А он отвечает:

"Разве, - говорит, - ты не видишь, меня отрясовица бьет?"

И вижу, точно, весь он трясется, и глаза блуждают. И как все это, милостивые государи, случилось вдруг! Ни на что не жаловался, шел бодро и вдруг сел в леску на траву, а головку положил на избутелый пень и говорит:

"Ой, голова моя, голова! ай, горит моя голова огнем-пламенем! Не могу я идти; не могу больше шагу ступить!" - а сам, бедняга, даже к земле клонится, падает.

А дело под вечер.

Ужасно я испугался, а пока мы тут подождали, не облегчит ли ему недуг, стала ночь; время осеннее, темное, место незнакомое, вокруг одни сосны и ели могучие, как аркефовы древеса, а отрок просто помирает. Что тут делать! Я ему со слезами говорю:

"Левушка, батюшка, поневолься, авось до ночлежка дойдем".

А он клонит головушку, как скошенный цветок, и словно во сне бредит:

"Не тронь меня, дядя Марко; не тронь и сам не бойся".

Я говорю:

"Помилуй, Лева, как не бояться в такой глуши непробудной".

А он говорит:

- "Не спяй и бдяй сохранит".

Я думаю: "Господи! что это с ним такое?" А сам в страхе все-таки стал прислушиваться, и слышу, по лесу вдалеке что-то словно потрескивает... "Владыко многомилостиво! - думаю, - это, верно, зверь, и сейчас он нас растерзает!" И уже Левонтия не зову, потому что вижу, что он точно сам из себя куда-то излетел и витает, а только молюсь: "Ангеле Христов, соблюди нас в сей страшный час!" А треск-от все ближе и ближе слышится, и вот-вот уже совсем подходит... Здесь я должен вам, господа, признаться в великой своей низости: так я оробел, что покинул больного Левонтия на том месте, где он лежал, да сам белки проворнее на дерево вскочил, вынул сабельку и сижу на суку да гляжу, что будет, а зубами, как пуганый волк, так и ляскаю... И вдруг-с замечаю я во тьме, к которой глаз мой пригляделся, что из лесу выходит что-то поначалу совсем безвидное, - не разобрать, зверь или разбойник, но стал приглядываться и различаю, что и не зверь и не разбойник, а очень небольшой старичок в колпачке, и видно мне даже, что в поясу у него топор заткнут, а на спине большая вязанка Дров, и вышел он на поляночку; подышал, подышал часто воздухом, точно со всех сторон поветрие собирал, и вдруг сбросил на землю вязанку и, точно почуяв человека, идет прямо к моему товарищу. Подошел, нагнулся, посмотрел в лицо и взял его за руку да и говорит:

"Встань, брате!"

И что же вы изволите думать? вижу я, поднял он Левонтия, и ведет прямо к своей вязаночке, и взвалил ее ему на плечи, и говорит:

"Понеси-ко за мною!"

А Левонтий и понес.

11

- Можете себе, милостивые государи, представить, как я такого дива должен был испугаться! Откуда этот повелительный тихий старичок взялся, и как это мой Лева сейчас точно смерти был привержен и головы не мог поднять, и опять сейчас уже вязанку дров несет!

Я скорее соскочил с дерева, сабельку на бечеве за спину забросил, а сломал про всякий случай здоровую леторосль понадежнее, да за ними, и скоро их настиг и вижу: старичок впереди грядет, и как раз он точно такой же, как мне с первого взгляда показался: маленький и горбатенький; а бородка по сторонам клочочками, как мыльная пена белая, а за ним мой Левонтий идет, следом в след его ноги бодро попадает и на меня не смотрит. Сколько я к нему ни заговаривал и рукою его ни трогал, он и внимания на меня не обратил, а все будто во сне идет.

Тогда я подбежал сбоку к старичку и говорю:

"Доброчестный человек!"

А он отзывается:

"Что тебе?"

"Куда ты нас ведешь?"

"Я, - говорит, - никого никуда не веду, всех господь ведет!"

И с этим словом вдруг остановился: и я вижу, что пред нами низенькая стенка и ворота, а в воротах проделана малая дверка, и в эту дверку старичок начал стучаться и зовет:

"Брате Мирон! а брате Мирон!"

А оттуда дерзый голос грубо отвечает:

"Опять ночью притащился. Ночуй в лесу! Не пущу!"

Но старичок опять давай проситься, молить ласково:

"Впусти, брате!"

Тот дерзый вдруг отчинил дверь, и вижу я - это человек тоже в таком же колпаке, как и старичок, но только суровый-пресуровый грубитель, и не успел старичок ноги перенести через порог, как он его так толкнул, что тот мало не обрушился и говорит:

"Спаси тебя бог, брате мой, за твою услугу".

"Господи! - помышляю, - куда это мы попали", - и вдруг как молонья меня осветила и поразила.

"Спасе премилосердый! - взгадал я, - да уж это не Памва ли безгневный! Так лучше же бы, - думаю, - я в дебри лесной погиб, или к зверю, или к разбойнику в берлогу зашел, чем к нему под кров".

И чуть он ввел нас в маленькую какую-то хибарочку и зажег воску желтого свечу, я сейчас догадался, что мы действительно в лесном ските, и, не стерпев дальше, говорю:

"Прости, благочестивый человек, спрошу я тебя: гоже ли нам с товарищем оставаться здесь, куда ты привел нас?"

А он отвечает:

"Вся господня земля и благословенны вси живущие, - ложись, спи!"

"Нет, позволь, - говорю, - тебе объявиться, ведь мы по старой вере".

"Все, - говорит, - уды единого тела Христова! Он всех соберет!"

И с этим подвел нас к уголку, где у него на полу сделана скудная рогозина постелька, а в возглавии древесный кругляк соломкой прикрыт, и опять уже обоим нам молвит:

"Спите!"

И что же? Левонтий мой, как послушенствующий отрок, сейчас и повалился, а я, свое опасение наблюдая, говорю:

"Прости, божий человек, еще одно вопрошение..."

Он отвечает:

"Что вопрошать: бог все знает".

"Нет, скажи, - говорю, - мне: как твое имя?"

А он, как совсем бы ему не соответствовало, бабственною погудкою говорит:

"Зовут меня зовуткою, а величают уткою", - и с этими пустыми словами пополоз было со свечечкою в какой-то малый чулан, тесный, как дощатый гробик, но из-за стены на него тот дерзый вдруг опять закричал:

"Не смей огня жечь: келью сожжешь, по книжке днем намолишься, а теперь впотьмах молись!"

"Не буду, - отвечает, - брате Мирон, не буду. Спаси тебя бог!"

И задул свечку.

Я шепчу:

"Отче! кто это на тебя так грубительно грозится?"

А он отвечает:

"Это служка мой Мирон... добрый человек, он блюдет меня".

"Ну, шабаш! - думаю, - это анахорит Памва! Никто это другой, как он, и беззавистный и безгневный. Вот когда беда! обрящел он нас и теперь истлит нас, как гагрена жир; одно только оставалось, чтобы завтра рано на заре восхитить отсюда Левонтия и бежать отсюда так, чтоб он не знал, где мы были". Держа этот план, я положил не спать и блюсти первый просвет, чтобы возбудить отрока и бежать.

А чтобы не заснуть и не проспать, лежу да твержу "Верую", как должно по-старому, и как протвержу раз, сейчас причитаю: "сия вера апостольская, сия вера кафолическая, сия вера вселенную утверди", и опять начинаю. Не знаю, сколько раз я эту "Верую" прочел, чтобы не заснуть, но только много; а старичок все в своем гробе молится, и мне оттуда сквозь пазы тесин точно свет кажет, и видно, как он кланяется, а потом вдруг будто начал слышаться разговор, и какой... самый необъяснимый: будто вошел к старцу Левонтий, и они говорят о вере, но без слов, а так, смотрят друг на друга и понимают. И это долго мне так представлялось, я уже "Верую" позабыл твердить, а слушаю, как будто старец говорит отроку: "Поди очистись", - а тот отвечает: "И очищусь". И теперь вам не скажу, все это было во сне или не во сне, но только я потом еще долго спал и, наконец, просыпаюсь и вижу: утро, совсем светло, и оный старец, хозяин наш, анахорит, сидит и свайкою лыковый лапоток на коленях ковыряет. Я стал в него всматриваться.

Ах, сколь хорош! ах, сколь духовен! Точно ангел предо мною сидит и лапотки плетет, для простого себя миру явления.

Гляжу я на него и вижу, что и он на меня смотрит и улыбается, и говорит:

"Полно, Марк, спать, пора дело делать".

Я отзываюсь:

"Какое же, боготечный муж, мое дело? Или ты все знаешь?"

"Знаю, - говорит, - знаю. Когда же человек далекий путь без дела творит? Все, брате, все пути господнего ищут. Помогай господь твоему смирению, помогай!"

"Какое же, - говорю, - святой человек, мое смирение? ты смирен, а мое что за смирение в суете!"

А он отвечает:

"Ах нет, брате, нет, я не смирен: я великий дерзостник, я себе в небесном царстве части желаю".

И вдруг, сознав сие преступление, сложил ручки и как малое дитя заплакал.

"Господи! - молится, - не прогневайся на меня за сию волевращность: пошли меня в преисподнейший ад и повели демонам меня мучить, как я того достоин!"

"Ну, - думаю, - нет: слава богу, это не Памва прозорливый анахорит, а это просто какой-то умоповрежденный старец". Рассудил я так потому, что кто же в здравом уме небесного царства может отрицаться и молить, дабы послал его господь на мучение демонам? Я этакого хотения во всю жизнь ни от кого не слыхал и, сочтя оное за безумие, отвратился от старцева плача, считая оный за скорбь демоноговейную. Но, наконец, рассуждаю: что же это я лежу, пора вставать, но только вдруг гляжу, отворяется дверь, и входит мой Левонтий, про которого я точно совсем позабыл. И как он вошел, сейчас старцу в ноги и говорит:

"Я, отче, все совершил: теперь благослови!"

А старец посмотрел на него и отвечает:

"Мир ти: почий!"

И мой отрок, гляжу, опять ему в землю поклонился и вышел, а анахорит опять стал свой лапоток плесть.

Тут я сразу вскочил и думаю:

"Нет; пойду скорее возьму Леву, и утечем отсюда без оглядки!" - и с тем выхожу в малые сенички и вижу, что мой отрок лежит тут на дощаной скамье без возглавия навзничь и ручки на груди сложил.

Я, чтобы не подать ему виду тревоги, гласно спрашиваю:

"Не знаешь ли ты, где я зачерпну себе воды, чтобы лицо умыть? - а шепотом шепчу ему: - Богом живым тебя заклинаю, скорее отсюда пойдем!"

Но всматриваюсь в него и вижу, что Лева не дышит... Отошел!.. Умер!..

Взвыл я не своим голосом:

"Памва! отец Памва, ты убил моего отрока!"

А Памва вышел потихоньку на порог и говорит с радостию:

"Улетел наш Лева!"

Меня даже зло взяло.

"Да, - отвечаю сквозь слезы, - он улетел. Ты из него душу, как голубя из клетки, выпустил!" - и, повергшись к ногам усопшего, стенал я и планил над ним даже до вечера, когда пришли из монастырька иноки, спрятали его мощи, положили в гроб и понесли, так как он сим утром, пока я, нетяг, спал, к церкви присоединился.

Ни одного слова я более отцу Памве не сказал, да и что бы я мог ему сказать: согруби ему - он благословит, прибей его - он в землю поклонится, неодолим сей человек с таким смирением! Чего он устрашится, когда даже в ад сам просится? Нет: недаром я его трепетал и опасался, что петлит он нас, как гагрена жир. Он и демонов-то всех своим смирением из ада разгонит или к богу обратит! Они его станут мучить, а он будет просить: "Жестче терзайте, ибо я того достоин". Нет, нет! Этого смирения и сатане не выдержать! он все руки об него обколотит, все когти обдерет и сам свое бессилие постигнет пред Содетелем, такую любовь создавшим, а устыдится его.

Так я себе и порешил, что сей старец с лапотком аду на погибель создан! и, всю ночь по лесу бродючи, не знаю отчего вдаль не иду, а все думаю:

"Как же он молится, каким образам и по каким книгам?"

И вспоминаю, что я не видал у него ни одного образа, окроме креста из палочек, лычком связанного, да не видал и толстых книг...

"Господи! - дерзаю рассуждать, - если только в церкви два такие человека есть, то мы пропали, ибо сей весь любовью одушевлен".

И все я о нем думая и думал и вдруг перед утром начал жаждать хоть на минуту его пред отходом отсюда видения.

И только что я это помыслил, вдруг опять слышу, опять такой самый троскот, и отец Памва опять выходит с топором и с вязанкою дров и говорит:

"Что долго медлил? Поспешай Вавилон строить?"

Мне это слово показалось очень горько, и я сказал:

"За что же ты меня, старче, таким словом упрекаешь: я никакого Вавилона не строю и от вавилонской мерзости особлюсь".

А он отвечает:

"Что есть Вавилон? столп кичения; не кичись правдою, а то ангел отступится".



Я говорю:

"Отче, знаешь ли, зачем я хожу?"

И рассказал ему все наше горе. А он все слушал, слушал и отвечает:

"Ангел тих, ангел кроток, во что ему повелит господь, он в то и одеется; что ему укажет, то он сотворит. Вот ангел! Он в душе человечьей живет, суемудрием запечатлен, но любовь сокрушит печать..."

И с тем, вижу, он удаляется от меня, а я отвратить глаз от него не могу и, преодолеть себя будучи не в состоянии, пал и вслед ему в землю поклонился, а поднимаю лицо и вижу, его уже нет, или за древа зашел, или... господь знает куда делся.

Тут я стал перебирать в уме его слова, что такое: "ангел в душе живет, но запечатлен, а любовь освободит его", - да вдруг думаю: "А что, если он сам ангел, и бог повелит ему в ином виде явиться мне: я умру, как Левонтий!" Взгадав это, я, сам не помню, на каком-то пеньке переплыл через речечку и ударился бежать: шестьдесят верст без остановки ушел, все в страхе, думая, не ангела ли я это видел, и вдруг захожу в одно село и нахожу здесь изографа Севастьяна. Сразу мы с ним обо всем переговорили и положили, чтобы завтра же ехать, но поладили мы холодно и ехали еще холоднее. А почему? Раз, потому, что изограф Севастьян был человек задумчивый, а еще того более потому, что сам я не тот стал: витал в душе моей анахорит Памва, и уста шептали слова пророка Исаии, что "дух божий в ноздрех человека сего".

отшельники

Previous post Next post
Up