Странно, но кризис породил невероятную ментальную рокировку. Сегодня без умолку говорят о политике те, кто все девяностые о ней и слышать не хотел. Вчерашние философские мальчики. Или в крайнем случае позавчерашние. Разница между вчерашними и позавчерашними только в том, что первые буквально
заявляют: "Хотим, очень хотим стать властью", а вторые
помещают политическое лавирование в самую сердцевину новой философии, которая должна де переключиться от сердечной чувствительности к рассудительной осторожности (аккуратной этикеткой к последней пришпиливается аристотелевское поняие фронезиса).
Чтобы понять первопричину произошедшего поврота в умах, стоит вспомнить с чего всй начиналось. Я замечательно помню атмосферу общения юных философов-первокурсников, по завершении советской истории в последний раз вывезенных "на картошку" (шёл 1992 год). Разговор о политике считался не просто дурным тоном, но проявлением некоторой ограниченности. В моде было чтение Гуссерля с комментариями Молчанова, слушание Шнитке, игра в "мафию". В обиход входило занятное слово "подорога", выступавшее в тот момент эмблемой предельной отвлечённости и хорошего философского тона.
Были популярны элементы разлагающегося стиля хиппи; чем анахроничнее они выглядели, тем больше это воспринималось как вызов. Безобидность вызова, впрочем, также не считалась неприемливой - "Мы выше всех этих глупостей, мы над схваткой". Сжигались и развеивались по ветру любые иллюзии, кроме иллюзии метапозиции. И наоброт, баснословно ценилось всё, что сохраняло в себе её спасительную возможность - ради легитимного обладания этой возможностью и поступали, собственно, на философский факультет. Стилистическим и даже как бы фонетическим выражением притязаний на метапозицию были интонации Бориса Гребенщикова. Даже анекдоты рассказывались в гребенщиковской манере: наигранную многозначительность прекрасно оттеняла наивность и лёгкая сексуализация.
Всё было выдержано в строгом каноне сублимационной эстетики: иносказание и qui pro quo, тщание и тщета перепретались друг с другом с причудивостью неизвестного туземного ритуала. В соответствии с негласным этосом сообщества нужно было соблюдать вербальную острожность, приветствовалось перемигивание: "Ну мы-то понимаем". Соощество юных философов напоминало - а сейчас напоминает ещё больше! - конкурс красоты среди собранных по сусекам провинцальных гуру (в кругу которых пресловутый "гуру из Бобруйска", точно остался бы без первой премии). Позже один из старших знакомых, пиит-культуртрегер, вкрадчиво высказывал это интеллектуальным неофитам чуть ли не в форме максимы "Поосторожнее, поосторожнее со словами, дружок". Сильно позже один философ-эмигрант, мыслящий социальный атом, политический фундаменталист и анархо-либерал в одном лице, советовал своей интернет-пастве примерно то же самое: прежде чем браться за слово, пробуйте его на вкус - будьте дегустаторами слов, почувствуйте их своеобразное, ни с чем не сравнимое послевкусие. Благодаря стараниям этих людей только слово теперь попадает на зуб, только слово приятно раздражает языковые рецепторы, только слово оказывается достойным предметом суждений вкуса.
И вот теперь эти люди, демонстрировавшие прежде эталонную интеллигентскую аполитичность, мыслят о политике, беспрестанно дебатируют о ней и, главное, любое своё усилие интерпретируют в политических терминах. Почему? В чём причина произошедшей подмены? Современная социология знания ответила бы на этот вопрос, пустившись в пространный анализ изменившихся свойств социального восприятия. Именно так, например, подходил к вопросу Пьер Бурдье, задавший как-то, помимо прочего, вопрос о том, почему произведения Вивальди из некогда эзотерических и известных только по транскрипциям И.С.Баха превратились в разновидность популярной фоновой музыки, звучащей на дорогих барахолках. По мне, так речь идёт не о разных восприятиях, а о разных Вивальди. Также обстоит дело и с политикой: с начала 90-х годов произошли такие изменения, которые сделали предельно аполитичное отношение к реальности предельно политизированным.
Итак, основной вопрос состоит не в том, что случилось с некогда юными философами, а в том, что случилось с политикой. Именно поэтому ответы в том духе, что интерес к политике компенсирует не слишком удачные академические карьеры или, наоборот, что без политики невозможно подступиться к пониманию мироустройства, заведомо отвергаются. Ничуть не убеждают и архаичные некоантинаские бредни по поводу того, что основной ставкой в политических котировках стали ценности, а политические рынки стали востребовать словеса в качестве главного своего ресурса. И для слов, и для ценностей политика сегодня, как и прежде, воплощает игру на понижение. Политическое самоангажирование философов связано, на мой взгляд с тем, что политика превратилась в искусство метапозиционирования. От метапозиций к метапозиционированию - один шаг. Что такое матапозиция? Это в первую очередь перевод любых существующих контроверз в разряд неразрешимых. Для того, кто занимает метапозицию, разрешимых проблем не существует. Из перспективы метапозиции видны только апории, а топологические рубежы беспрестанно меняют свои координаты.
Именно это отличает и современную политику, в которой наступила эпоха гибридов. Политические романтики вдохновляются радикальной деполитизацией субъектов: призывают заняться делом, скандируют об умеренности в рамках порядка, воспринимают обывательские будни как апофеоз политического участия. Политические реалисты отводят героическую роль предварительно деполитизированным субъектам: монотонно требуют невозможного, выводят кухарок на площадь, привозносят "движуху" как самодовлеющую форму перехода из ниоткуда в никуда. Трогательное единение. Все довольны, а главное, при деле.