Originally posted by
ni_kolenka at
Борис Слуцкий вспоминает Николая Заболоцкого Вчера 7-го мая было много памятных дат, которые стоили бы упоминания в моем Живом Журнале. В этот день родились Петр Ильич Чайковский, Борис Абрамович Слуцкий и Николай Алексеевич Заболоцкий. Хотела бы хоть с опозданием, но откликнуться на дни рождения поэтов. Про Чайковского, который для русской музыки то же, что Пушкин для русской литературы, писать пока не буду. В честь этого дня нужно идти в концертный зал или в филармонию.
Мои уважаемые друзья из френдленты вчера цитировали стихотворения двух крупнейших поэтов советской эпохи. Заболоцкого, вообще-то, с большой натяжкой можно советским назвать. В его стихах - осмысление бытия, они философские, в каком-то смысле библейские. И каждое поколение в них находит что-то свое. Просто до стихов Заболоцкого нужно дорасти.
Я в подростковом возрасте читала и заучивала наизусть хрестоматийные «Некрасивая девчонка», «Не позволяй душе лениться» и «Портрет» («Ты помнишь, как из тьмы былого…»). Потом в студенческие и постстуденческие годы напевала «Городок», даже не подозревая, чьи это слава. И должны были пройти годы, чтобы я полюбила и узнала «Где-то в поле возле Магадана», «Ночь в Пасанаури», «Облетают последние маки».
Бориса Слуцкого в эти предпраздничные дни - канун 70-летия великой Победы - многие вспоминают как военного поэта и цитируют его знаменитые «Лошади в океане». Среди значимых поэтов ХХ века Слуцкий для меня стоит особняком. Он свой, потому что харьковчанин. В стихотворении «Музыка над базаром» писал:
«Я вырос на большом базаре в Харькове,
Где только урны чистыми стояли,
Поскольку люди торопливо харкали
И никогда до урн не доставали»… Позднее в мемуарных заметках «После войны», вспоминая родной город, сделал такой вывод:
«Вообще Харьков был диван со своими удобствами. Там я мог залежаться окончательно. Жил бы дома, питался бы, как тогда говорили, с родителями, ходил бы на книжные развалы, прирабатывал бы в областных газетах и, скорей всего, в 1949 году разделил бы судьбу своих преуспее6вающих товарищей, тогда космополитизированных.
В Харькове можно было не думать о хлебе насущном.
В Москве «натура, нужда и враги» гнали меня, как Державина, на Геликон. И загнали».
В отличие от Заболоцкого, который все понял о Советской власти, пройдя лагеря, Слуцкий был поэтом именно советским, идейным. На фронте он был принят в партию и всю жизнь считал себя коммунистом. О поэте Александре Межирове, написавшем стихотворение «Коммунисты, вперед!», отзывался так: «Но он - не коммунист. Коммунист -я. А он - член партии». Однако самым большим его личностным конфликтом было то, что партии не нужны были коммунисты, а именно члены партии.
Его лучшие стихи как раз об этом.
Не собиралась писать такое большое вступление, к отрывку, который хочу здесь опубликовать. Он содержит воспоминания Бориса Слуцкого о встречах с Заболоцким. Взяла я их из изданной в 2013 году издательством « Текст» книги стихов и прозы Бориса Слуцкого «Покуда над стихами плачут…». Составитель и автор предисловия и комментариев Бенедикт Сарнов, хорошо знавший поэта и друживший с ним.
ПОЧТИ НИЧЕГО В XX веке разговоров не записывают, особенно доверительных - в благодарность за доверие.
Запоминают разговоры плохо - вся память растаскана впечатлениями бытия.
Так что я почти ничего не запомнил из разговоров с Заболоцким.
Их было много. Не могло не быть. Три недели мы провели вместе, зачастую наедине - в купе международных поездов Москва-Вена-Рим и Рим-Вена-Москва и в итальянских отелях. Были и еще разговоры: немногие и недолгие до поезда, многие и продолжительные - после.
Однажды, уже в 1958 году, летом, я приехал к нему в Тарусу, и мы провели вместе несколько часов. Все это было в 1956- 1958 годах, в последние два с половиной года его жизни.
Что было пережито вместе? Италия. По телевидению впервые выступали вместе. В Сикстинской капелле вдвоем час задирали головы. Теплый, не остывший еще труп Н.А. я (с Бажаном и Бесо Жгенти) поднимал с пола и укладывал на письменный стол. И т.д. и пр. А что запомнилось? Почти ничего. В особенности из разговоров. Одно могу сказать в утешение: больше говорил я. Н.А. больше слушал, усмехаясь и поблескивая стеклами очков. Только когда сильно выпивали - так случалось несколько раз, - Н.А. говорил помногу: обдуманное, веское, почти докторальное.
Здесь - без хронологии - запишу то, что из этих разговоров, а точнее, из его высказываний помню.
Рано утром просыпаемся в Равенне, в гостинице. После тяжелого дня - с могилой Данте, с могилой Теодориха, с поездкой в загородные церкви, где Прокофьев, обычно безучастный, с изумлением обнаруживает в византийской мозаике нечто православное, а ученый монах справляется о здоровье академика Лазарева, с официальными обедами и многими речами. Здесь мощное общество итало-советской дружбы. В этот ли день нас возили в итальянский колхоз, где в правлении под стеклом переводы советских брошюр о кукурузе? В этот, наверное. В этот ли день мы побывали в городке Альфонсино, где все население, минус два-три человека, голосует за коммунистов? Альфонcинские матери протягивали нам младенцев для благословения. Был митинг. Мы говорили речи. Нас награждали огромными, в ладонь, медными медалями в память самоосвобождения Альфонсино от фашистов. Может быть, в этот день мы побывали в Альфонсино, или на мызе, где скрывался Гарибальди, или в приморском городке, где у рыбачьих лодок - флаги с ликами святых. Был долгий тяжелый день, наполненный словами и делами, а наутро мы проснулись и пошли погулять. Равенна - маленький городишко, белый, чистый, каменный, похожий, как многое в Италии, на Крым, только без гор и без моря. Очень скоро мы вышли в поле и пошли по неширокой дороге, обсаженной деревьями, кажется пиниями - итальянскими соснами.
И Заболоцкий сказал фразу, которую я запомнил точно:
- Здесь мне хорошо дышится.
Вообще, в Италии ему дышалось хорошо. Больной (год оставался до смерти), тучный, по всем статьям идеальная противоположность типу глобтроттера, он легко переносил и жару, и многочасовые поездки в автобусах и сверхскоростных поездах (непривычных для него и Мартынова в большей степени, чем для других участников поездки), напряжение митингов, банкетов, интервьюирования и особенно частых изъяснений с итальянцами на волапюке из смеси малознакомых нам иностранных языков. Странное дело! Мартынов со своей полусотней латинских и полудюжиной итальянских слов радостно бросался в диспуты любой сложности. Заболоцкий, лингвистически столь же подкованный, помалкивал.
Мы никогда или почти никогда не говорили с Н.А. о его темницах. Он не рассказывал, я не расспрашивал. Однажды только - к слову пришлось - я спросил, встречал ли он кого-нибудь в ленинградском Большом доме? Заболоцкий ответил, что однажды в коридоре по недосмотру надзирателей он столкнулся с Диким и тот успел сказать:
-Чтобы я на них когда-нибудь стал рабoтать!
-А потом вышел, - добавил Н.А., - и сыграл Сталина в кино.
Однажды в Тарусе, когда я провожал Н.А. на дачу Оттена, где нас ждали Паустовский и Семынин, мы проходили мимо недостроенного дома. Может быть, это был не дом, а котлован. Заболоцкий сказал:
- А ведь я все строительные профессии знаю. И землекопом был, и каменщиком, и плотником, и прорабом большого участка.
В другой раз на общий чересчур вопрос о шести лагерных годах: «Ну, как там было?» - он ответил не распространяясь:
- И плохо было, и очень плохо, и очень даже хорошо.
Кажется, за все шесть лет он написал одно только стихотворение (не «Слепой» ли?). Но знаю это не от него, а от кого-то из близких ему. «Где-то в поле возле Магадана» написано поздно.
Несколько раз я приносил Заболоцкому книги - из нововышедших, и почти всегда он с улыбкой отказывался, делая жест в сторону книжных полок:
-Что же мне, Тютчева и Баратынского выбросить, а это поставить?
Полок было мало, и книг было мало. Этого - текущей литературы - не было, кажется, вовсе, кроме неотвязного минимума дареных книг с надписями. Недавно я осмотрел у Екатерины Васильевны библиотеку Заболоцкого.
Тютчев - в издании Маркса. Баратынский - двухтомное предреволюционное издание. Русские классики - в том числе марксовские же Достоевский и Куприн. Неполный (три тома) словарь церковнославянского языка и очень редкий «Библейский словарь» архимандрита Никифора. Книги, связанные с Грузией. Языка Н.А. не учил, даже, кажется, не пробовал, но историю, этнографию старался освоить. Н.А. не был ни книгочеем, ни библиоманом. В отличие от Мартынова, он не странствовал по букинистическим магазинам, покупал редко, и только самое нужное. Много ли он читал? Не знаю. Может быть, и много, но немногие книги, самонужнейшие. Точно так же, как, штудируя «Слово», он обращался прямо к Лихачеву, а размышляя о судьбах Вселенной - прямо к Циолковскому, минуя популяризаторов, добирался до первоисточников сведений. Он и в выборе книг, подобно Рахметову, полагал, что все необходимое есть в нескольких главных книгах, что их-то и нужно знать, а читать все остальное не обязательно.
В разговоре Н.А. был прост. Факты, им сообщаемые, были, как правило, не книжного, а жизненного происхождения. Любил и умел слушать. Я, очень поздний знакомый Н.А., почти не наблюдал веселящегося, шутливого Н.А., о котором сохранилось множество рассказов.
О Мартынове он говорил сначала ласково:
- Как поживает милейший Леонид Николаевич?
Потом раздраженно:
- Что же это печатает ваш Мартынов? Чтил Мандельштама и с доброй улыбкой рассказывал, как тот разделывал под орех его стихи.
Высоко чтил Хлебникова.
О Пастернаке говорил как-то сверху вниз. Впрочем, оговаривался, что близок ему поздний Пастернак - с 1941 года. <...>
Об уме Сельвинского отзывался без уважительности.
Раза два с ухмылкой говаривал, что женщина стихи писать не может. Исключений из этого правила не делал ни для кого.
Я хорошо помню свою первую встречу с Заболоцким - благо она происходила на глазах у всего человечества, а точнее - на глазах у всех советских телезрителей.
Дело было, кажется, в 1956 году. Вышел первый номер «Литературной Москвы», и мы оба вместе с Асеевым, Сурковым и еще кем-то были званы выступить на телевидении.
Телевидение было тогда свежайшей новинкой. Я выступал в первый раз. Заболоцкий, наверное, тоже. В студии на Шаболовке стояла чрезвычайная жара - градусов в сорок. Нас мазали, пудрили и долго, вдохновенно рассаживали. Мы оба были подавленны и помалкивали.
Командовал передачей Сурков. По его плану, где-то в самом конце отведенного «Литературной Москве» часа он должен был сказать: «А вот поэты Заболоцкий и Слуцкий. Вы видите, они оживленно разговаривают друг с другом!» После чего мы должны были прекратить разговор, осклабиться и почитать стихи - сначала Н.А., потом я.
Передача шла, до конца было еще далеко, я сидел под юпитером, плавился, расплавлялся и думал о том, что вот рядом со мной помалкивает Заболоцкий. Оба мы помалкивали и думали свои отдельные думы, нимало не контактируя друг с другом.
Когда Сурков сказал запланированную фразу и глазок телекамеры уткнулся в нас двоих, это застало нас врасплох. Очевидцы свидетельствуют, что мы как-то механически дернулись друг к другу, механически осклабились, после чего Н.А. начал читать - как обычно, ясно выговаривая каждое слово, серьезно, вдумчиво, четко отделяя текст от себя, от своего широкого лица, пухлых щек, больших очков в роговой оправе, аккуратистской прически, от всей своей аккуратистской наружности, плохо увязывавшейся с текстом.
Это было первое знакомство с Заболоцким, а первое знакомство с его стихами состоялось лет за двадцать до этого - в Харькове. Заболоцкий впервые предстал предо мною цитатой в ругательной статье о Заболоцком, островком нонпарели в море петита, стихами, вкрапленными во враждебную им критику.
В России не стоит ругать, цитируя. Одна из главных русских традиций - традиция жалости к поруганному, униженному и оскорбленному. Даже у тех, у кого не было жалости, был интерес. Цитата запоминалась, опровержения забывались, сливались в ровный гул, хорошо оттенявший стихи.
Сам Н.А. относился к ругани иначе. Осенью 1957 года (в октябре) мы сидели в просторной горнице Правления Союза писателей, томились в ожидании машины, которая должна была отвезти нас на вокзал. Мы ехали в Италию, в Рим.
Н.А. томился дополнительно. Он забыл папиросы.
В комнату вошел невысокий обезьяновидный человек. Не вошел, собственно, а только сунулся - искал кого-то.
Н.А. так и кинулся к нему - попросил папиросу, и вошедший с радостной готовностью сказал:.
- Пожалуйста, Николай Алексеевич. - И ушел.
Н.А. сел, затянулся раз и другой, а потом, блаженствуя, спросил:
- Интересно, кто же это был - с папиросами?
Я ответил:
- Ермилов.
Н.А. бросил папиросу на пол, растоптал и нахмурился. Ермилов был петитом статьи, в которой островками плавали двадцать лет назад стихи Заболоцкого.
Немалые (сравнительно) командировочные, которые были у нас в Италии, Заболоцкий тратил занятно. Купил много дорогих лекарств - для сына своего старого друга. Купил очки в золотой оправе - для себя. Очки в золотой оправе ему очень хотелось - наверное, всю жизнь. Он и смущался этого редкостного и барственного желания, и холил его. Так или иначе, разговор о них возникал уже в поезде. А в Риме очки были куплены за немалую сумму, водружены на нос, и лицо Н.А. окончательно вырвалось из всех мировых стандартов поэтического лица.
Рипеллино, впрочем нежно любивший Заболоцкого, написал, что Заболоцкий похож на бухгалтера или фармацевта.
Это обидело Н.А., и я хорошо помню, как он сказал о Рипеллино:
- Сам-то он похож на парикмахера.
Что было истинной правдой.
У Н.А. было лицо умного и дельного человека, очень сдержанного. Чувства, эмоции на нем отражались редко - чему, кстати, способствовали очки. Никаких наружных знаков вдохновения не было. В одежде, всегда тщательной, прическе, походке - не было ничего рваного, показного, никакого романтизма в смысле темноты и вялости. Молва представляет поэта в виде Владимира Ленского, забывая ироническое отношение Пушкина к своему созданию.
В Николае Заболоцком не было ничего от Владимира Ленского. Что же касается бухгалтеров, то это, как правило, люди дельные и точные. На войне из бухгалтеров выходили превосходные штабисты.
Фармацевты также люди ученые и по самой сути своей профессии - точные и дельные.
Так что Н.А. мог бы и не обижаться на Рипеллино.
Очки и лекарства были куплены, денег осталось довольно много. Я напугал В.М. Инбер, что ей не отчитаться за представительские, которые она держала для всей нашей «северной» тройки поэтов, и Сухофрукт (так Заболоцкий тайно, но упорно именовал Веру Михайловну) выдал нам 30 000 лир.
Тратить эти тысячи надо было почти немедленно, и вот за день до отъезда посольская молодежь повела Твардовского, Заболоцкого и меня к дяде Тому. Так в посольстве перекрестили де Тома, содержателя небольшого оптового склада текстиля, где советским продавали со значительной скидкой.
Здесь помимо всего прочего мы купили по отрезу на костюм - по три метра черной, плотной дорогой шерсти, торжественной и академической даже в куске. Я свой отрез продал несколько месяцев спустя. Твардовский - не знаю, а Н.А. заказал костюм. Портной принес его в окончательном виде вскоре после того, как мы с Бажаном и Жгенти втащили тяжелый, тепловатый труп Н.А. в полосатой спальной пижамке на стол. Кажется, в этом костюме Н.А. и похоронили.
Интересно было бы найти в сети архивную запись выступления Слуцкого и Заболоцкого на том литературном вечере, которую вел Сурков. Я поискала, но не нашла. Привожу только ссылку на фрагмент из телепередачи, в которой Слуцкий вспоминает о своих доузьях, поэтах, погибших на войне
http://my.mail.ru/mail/rust_r_vahitov/video/938/955.html.