Греческая поэзия: Яннис Рицос

Jul 16, 2015 13:39

Помню, когда хоронили мать, бархатно-черная бабочка,
в оранжевых пятнах, влетела бесшумно, села на катафалк,
и ее непонятная легкость мгновенно всю тяжесть сняла,
все сделалось легким вокруг, и нам стало легче. И только тогда
смог в воздух взлететь катафалк; а был он тяжелый,
осыпанный жемчугом и цветами, и везли его
шестьдесят лошадей,
и он медлительно двигался под пылающим солнцем.
Все были в поту, и люди, и лошади.
И внезапно я поняла,
что все украшения - тоже тяжелые, даже цветы. А бабочка эта,
бархатно-черная, в пятнах оранжевых, на плечи свои
катафалк приняла и с ним улетела.
Все растворилось в солнечном свете.
Только спокойное белое облако,
отвернувшись, лежало на дальнем холме. Я видела и его.
(Странно, в такие минуты
видишь все с поразительной четкостью, даже с радостью видишь.)
По дороге домой мы услышали - пахнет морковью,
вареным картофелем и сельдереем.
Мы поели, как будто на что-то сердясь;
движения наши были медлительны
и упрямы.

Брат после обеда ушел - если верить молве, гонимый эриниями.
Но это неправда. Он удалился спокойно и был в те минуты
лишь немного задумчивым и понурым. Все комнаты в доме
стали вдруг очень большими. Не осталось угла,
где мы могли бы укрыться. А на дворе
был все тот же немыслимый зной. Громко трещали цикады;
они проникали и в дом; одна неподвижно сидела
на кружевной занавеске нотным знаком, нелепым и жирным,
и «сюда, - назойливо пела, - сюда!» «Что «сюда»?» -
мне хотелось спросить, но я промолчала.

Служанки в тот день разговаривали в полный голос,
хлопали громко дверями,
оглушительно топали, по лестницам с шумом носились
(а ведь недавно еще они двигались
так бесшумно),
стучали на кухне ножами и вилками, разбили несколько чашек.

Красивое желтое платье - вчера оно было на матери -
сиротливо валялось на кресле - средоточием света
и тишины. И зубная щетка ее, когда я вошла
в ванную комнату, стала расти и расти, и заполнила зеркало
все целиком.
Когда я хотела выйти из ванной, она оцарапала мне колено.
Я испугалась, что она сейчас схватит меня
и запрёт меня в ванной, заставит глядеть
на висящий в углу сачок,
с которым мой брат, когда он был мальчиком,
гонялся за бабочками.
Но я подошла все же к зеркалу и первый раз в жизни
покрасила губы
таинственной и священной материнской помадой. На губы мои
легли чудесные краски заката, красный печальный свет.

И только тогда я смогла заплакать, счастливая тем,
что плакать могу.
И щетка зубная опять стала маленькой, даже меньше еще,
чем всегда. И оплакала я
мать и ее любовника, и ее мужа,
и девочку, принесенную в жертву, и другую свою сестру
(ах, какими пустыми
сразу стали ее глаза!), - сестру, которая больше не знала,
зачем ей жить на земле. Но горше всего
брата оплакала я, его спокойный уход; выходя за ограду,
отломил он веточку ивы и за пояс заткнул, а потом не спеша
пальцы понюхал.
И мне показалось, что он, уходя,
оперся подбородком на руку и оттого сохранил неподвижность -
будто локоть поставил на невидимый стол.
Я думаю, он и вправду
остался навеки недвижным. Он шел словно сидя -
может быть, потому, что всякое перемещенье в пространстве,
как ни двигайся ты,
все равно пригвождает тебя к одному и тому же месту,
ибо другого не существует.

В тот день я оплакала всю свою жизнь, оплакала гордых коней,
бездомных собак, птиц, Муравьев
и ослика дядюшки Стаматиса, мирно пасшегося на лугу,
поросшем сухой, пожелтевшей травой; я смотрела на луг из окна,
«Ослик, Ослик», - причитала я мысленно и под именем «Ослик»
подразумевала весь мир.
И тут я заплакала громче
в надежде, что плач мой услышит
не пролившая ни слезинки сестра.
Служанки сворачивали во дворе
большие согретые солнцем ковры; красный их жар,
благотворный и мощный, я ощущала во всем своем теле.
Глаза мои высохли. Мир
был, словно ковер, багряным, пушистым и теплым.
И мертвые - тоже.

После полуночи я услыхала на улице,
у себя под окном, шаги неведомого прохожего,
я услыхала их так, будто раньше
никто никогда не ходил при луне
и никто никогда до меня таких шагов не слыхал.
То был первый пришедший в мир человек.
И последний, ушедший из мира. И никто никогда до него
не приходил и не уходил.
А мир - как вам я сказала -
был теплым, багряным, пушистым - без единой щели.
И лунный свет холодил покрывало, оставленное на балконе.

ХРИСТОТЕМИДА

отрывок

Перевод Мориса Ваксмахера

греция, Ваксмахер, Рицос, Истории в стихах и песнях

Previous post Next post
Up