Новелла "Октябрь". Начало

Dec 14, 2012 19:23

Новелла "Октябрь" написана в конце 01 по Черте Мира, по свежим впечатлениям от зафиксированных в ней событий. Принимая решение о публикации её теперь, так много времени спустя, я хотел было внести в текст ряд существенных корректив, однако по здравом размышлении от затеи сей отказался. В повествовании и без того переплетаются переживания первой весны и в своём роде ключевой осени - нет резона добавлять туда ещё и сегодняшние мысли и чувства. Пусть читатель увидит, какими мы были тогда, недалеко от истоков нашего разведческого пути; надеюсь, что нынешние стилистические правки скорее поспособствуют этому, чем помешают.

В качестве предисловия мне бы хотелось сказать вот что. В конце 01 по ЧМ я не имел ещё никакого представления о своём рождении через Алестру, как, впрочем, и о самой Алестре; светлые воспоминания о лесных недрах не покидали меня, однако трактовал я их в меру тогдашнего убогого разумения. Я понимал, что одновременно со здешней жизнью обитаю в совершенно другом мире, где провёл детство, что с возрастанием в этом самом другом мире связаны причуды моего здешнего "ускоренного" взросления - и что, стало быть, я не местный, а значит - чужой, и эдемские кущи болотной чащобы приветствуют во мне не сына, но пришельца, странника. Так наставлял меня разум, однако сердце пело иное: что я свой, родной, мои корни здесь, я могу быть таким же, как все; я могу, я могу! - я могу и хочу быть таким же, как все. Сердце не солгало, и в дальнейшем мне открылось ещё большее: все мы, живущие здесь, на Земле Алестры - друг другу родные, а если захотим - то можем сделаться ещё более родными; и мы можем, по-настоящему можем быть вместе.

Ну а теперь читайте.

Октябрь

Зелёная канава,
Зелёная вода.
Хорошая отрава,
Отрава хоть куда.

И небо славно хмурится,
И травка славно курится -
Да мало, вот беда.

Кровавая канава,
Кровавая вода.
Была бы мне халява,
Да нервы никуда.

И мне бы польза чистая
На карауле выстоять -
Да спится, вот беда.

Бездонная канава,
Небесная вода.
И жизнь моя корява,
И смерть-то ерунда.

И в сердце эти нелюди
Стреляют словно нехотя -
Да метко, вот беда…

"РЕЕСТР

Организация Троек настоятельно просит городскую комендатуру возместить ущерб по нижеследующему списку:

1. костей различных………………15 куб. см
…из них зубов……………………... 3 куб. см
2. кожн. покрова…………………..40 кв. см
3. мышечной ткани……………..500 г (0,5 кг)
4. крови………………………….2000 мл (2 л)

В ответ Организация Троек обязуется вернуть нижеследующие предметы:

1. следователь квалифицир. …………….1 шт.
2. офицер (полковник)………………..0,99 шт.
3. металла (свинца)………………………..70 г
4. резины (для шин)………………..10 куб. см"

Герман держит перед собой листок, исписанный округлым полудетским почерком. Господи, до чего же странная вещь время, чего только не выделывает оно с людьми. Кто бы мог поверить, что за три года можно состариться на целых десять лет? Немыслимо. А себе, однако, приходится верить. Два с половиной года назад, весной, Герману было хорошо если семнадцать лет, он может голову прозакладывать, что дело было именно так, да и другие свидетели тому имеются - а теперь все без сомнения дают ему двадцать шесть, ну самое меньшее - двадцать пять, и Герман не возражает. Наверное, это правда. Он уже и сам представляется себе довольно-таки пожилым, а лохматая седина, отяжелевшая фигура и всё более чётко обозначающиеся на физиономии морщины соответствующее впечатление только усиливают. Двадцать шесть есть двадцать шесть, такие дела - ещё не старость, конечно, но уже, слава Богу, и не молодость.

Смех, да и только!.. Поначалу, помнится, разве что от восторга не визжал, когда старшие внезапно за своего принимать начали - визжать мешали обмороки и приступообразно накатывающая слабость; а потом в два счёта привык, понял, что всё на своих местах, и теперь остаётся только удивляться, что совсем недавно был юнцом. Забавно. Впрочем, визжание и достойная степенность отнюдь не исключают друг друга: похоже, большинство людей склонны до самой смерти периодически ощущать себя щенками и по этому поводу испытывать всяческие щенячьи чувства. Герман в особенности. В любое время года, и даже осенью. Осень, конечно, располагает скорее к спокойному размышлению у камина, за чашей пунша, когда за окном темно и ветер, а листья уже облетели; однако вместе с тем осень тревожит и будоражит, заставляя с особенной остротой прочувствовать всё наслаждение и бренность земного бытия. Весна - это время плоти, а осень - время духа, и она зовёт оглянуться перед дальней дорогой, увидеть пережитое новыми глазами; с тех горных хребтов, куда поднимает нас осень, можно смотреть и назад, и вперёд - и дыхание перехватывает, когда взору открываются пороги и преддверия, ослепительный свет которых не даёт отличить начало жизни от её конца.

И вот теперь на дворе октябрь, за стеклом черно, на столе круг света; Герман сидит и перебирает листки, пожелтевшие и растрёпанные, облетевшие с дней его собственной молодости - перебирает их с нежностью и смущением, потому что в его руках они продолжают жить той самой жизнью, которой жили когда-то, жизнью бесстыдной и непорочной, и достаточно лишь приглядеться и чуть подождать, чтоб очертания, скрытые маревом забвения, пришли в движение и прояснились. Герман переворачивает бумаги, затаив дыхание; Герман ищет людей. Вот, например, этот сложенный вдвое листок, этот незрелый, знакомый, сам на себя исподтишка любующийся почерк. Это весна, два с половиной года назад - и потёртый квадратик сейчас единственный свидетель, который может напомнить о связанных с ним событиях. Герман сворачивает его и убирает.

- Скотина, а скотинушка! - зовёт он Старшего, своего побратима и бессменного напарника. - А вот послушай-ка, расскажу тебе, какая ещё однажды история со мной была.

- Да, скотинушка! - откликается Старший, присаживаясь поближе и опуская Герману руку на плечо. - Ну да ты не горюй, много всякого по жизни с нами бывало! Расскажи.

* * *

Та весна, о которой идёт речь - та далёкая-предалёкая весна два с половиной года назад - очень может быть, была и в самом деле первой в моей жизни; во всяком случае, до неё я не помню ничего. Мне было семнадцать, по крайней мере, столько мне давали на вид, и я сам думал так же - да и не всё ли равно, шестнадцать, семнадцать или восемнадцать? Семнадцать - это значит "после шестнадцати", то есть "ещё юный, но уже в строю", только и всего. А что до памяти - так ведь многие из тех, кто росли не в семьях, или совсем не помнят своей жизни до четырнадцати-пятнадцати лет, или имеют о ней лишь смутные догадки; в этом смысле не такое уж исключение и я. Хотя по совести по чести у меня, конечно, не всё гладко. Довольно сложно разобраться с собой тому, кто, кажется, сперва вообще не жил, потом начал жить с рубежа совершеннолетия, а затем и вовсе стремительно состарился; и с самим собой-то разобраться сложно, а уж как другим объяснить - вообще неясно. Самый честный ответ по этому поводу мне довелось дать лишь однажды, на самый необычный из услышанных мною вопрос. "Сколько тебе лет, парень?" - "Двадцать два", отвечал я, примерно передавая то, на сколько чувствовал себя тогда; мой собеседник склонил голову набок, глянул с прищуром: "Ну хорошо, а сколько же ты лет живёшь на белом свете?" - "Два года", с громадным облегчением выдохнул я; ту благодарность за понимание, за пережитый восторг откровенности я не хотел бы позабыть никогда.

Итак, распрекрасной весной два с половиной года назад мне было подразумеваемых семнадцать лет, и я принадлежал к террористической организации, известной в Северном Городе под названием Организация Троек - где почти все были моими ровесниками, а кое-кто даже и младше. Чем занималась наша организация, теперь объяснить трудно. Сами мы, естественно, полагали, что боремся за мир и справедливость; соответствует ли это истинному положению вещей, нас не занимало, а поскольку мы делали всё что хотели, то вопрос о соответствии одного другому не только не возникал, но даже и возникнуть не мог. Мы защищали неарийцев, общаясь с ними весьма мало, потому что плохо их понимали, да и не стремились понимать; мы защищали кошек и собак - будучи на нашу радость тварями бессловесными, сии последние своего мнения обычно не выражали. Если говорить о неарийцах, то, собственно, толком мы имели дело лишь с их неугомонным партизанским отрядом, да и то не сразу и очень понемногу; общение же наше с мирным населением неарийских кварталов Города чаще всего складывалось так. Повинуясь естественному сочувствию, какие-нибудь люди укрывали нас от погони или ещё как-то помогали - после чего на их головы обрушивался гнев доведённых до отчаяния арийских властей, от коего мы пострадавших благодетелей иной раз успевали выручить.

Что же касается большинства населения Северного Города, т.е. арийской его части, то тут мы общались только с отдельными представителями, и общение сие было весьма специфическим. Наши контакты состояли в более или менее продолжительной охоте друг на друга и прерывались обычно со смертью наших противников - так сказать, интимных партнёров по военно-полевому взаимодействию. Всё протекало в своём роде очень естественно, ничего иного от террористов и не ждали, хотя сочетание размаха и бессмысленности наших акций не могло порою не поражать воображения; будучи по-детски невнимательны к мелочам, мы любили широкие жесты, которые на практике подчас оказывались существенно более кровавыми, чем замышлялись изначально.

Нас считали неарийцами, и мы не спорили с этим, полагая, что не являемся арийцами - а в таком случае кто ж мы ещё? У нас имелось схематическое представление о трёхсотлетней войне, взятое в общем с потолка, которое устраивало нас, ибо позволяло оправдывать свои поступки. Вполне понятно, что ребёнок без семьи и корней, безмятежно невежественный и одновременно снедаемый жаждой деятельности, скорее реализует себя в качестве разрушителя несправедливых устоев, чем хранителя традиций; если взглянуть с этой стороны, то многое в нашей ситуации покажется естественным, логичным и ничуть не странным - ни капельки не странным, особенно если вычесть отсюда меня. Временами мне истерически хочется вычесть этого самого меня вместе с его ирреальным, безумным детством и начать отсчёт с того меня, который без поддавков подобен живущим вокруг; и вместе с тем я никак не хочу, не желаю лгать, подчищать неудобное, прятать концы - а стало быть, я обязан вербализовать те ранящие образы, которые ассоциируются у меня с самим собой.

Если исходить из того, что до семнадцати лет я и вовсе не жил, то можно в несколько штрихов набросать элегантную и жуткую картинку: вообразите, сколько должно пролиться настоящей крови, чтобы она потекла в воображаемых жилах юного вымышленного существа, не различающего добра и зла, чтобы его условное сердце забилось в такт кипящей вокруг жизни!.. О, жизнь была, но вне нас, а не внутри; подобные тем химерическим тварям, что вечно роятся, незримые, вокруг храмов и тщатся заглянуть в окна, не в силах попасть внутрь, мы жадно смотрели на Город с окраин, вползая в проулки в надежде поймать одинокого прохожего. Стайки призрачных существ, не имеющих души, бродили по дорогам и улицам, жались к стенам домов. Их манили кровь, тепло, свет… "Террористы освещают дорогу зелёными глазами" - так сказал как-то раз один ребёнок, не я, когда я-ребёнок пытался изъяснить ему своё томленье. Впрочем, хватит уже обо мне; обратимся наконец к тому сюжету, о котором речь.

С Филиппом, обозначенном в реестре как "следователь квалифицир.", мы столкнулись на той же узкой дорожке, что и со множеством его коллег. Я не помню толком, с чего именно началась наша взаимная охота; кажется, он оказался следователем одного из нас при очередной поимке, да ещё и несколько раз подряд. Они, следователи, и так-то бывали обречены, ибо по незнанию жизни мы считали применение пыток при допросе достаточным основанием для вынесения смертного приговора, приговаривая, таким образом, всё следовательское сословие в целом; то обстоятельство, что мы располагали первоклассными обезболивающими, позволяло нам в условиях переделок не заботиться о состоянии души и тела, а беспечно предаваться азарту приключения, подвергая попутно моральному осуждению своих противников. Филипп, однако, снискал у нас особо страстную нелюбовь подчёркнутой бесцеремонностью обращения, вредностью и общей хищностью; упрямый, коварный, старый, он производил на нас впечатление закоренелого злодея. Кстати о возрасте: занятный момент! - тогда мы, конечно, не обратили на это внимания, ибо дети склонны сходу делить встречных на своих и взрослых, относясь к последним, за редкими исключениями, куда беспощаднее, с куда меньшим интересом и далее того их уже не дифференцируя, - однако потом, вспоминая обо всём этом в очередной раз, я однажды впервые подумал: "а ведь он был очень немолодой!" - и ужасно удивился неожиданности этого открытия. Выходит, что именовать человека "старым негодяем" ещё не значит иметь представление о его возрасте.

На определённом вираже событий вредный и закоренелый Филипп был захвачен при освобождении нашего человека и увезён в тайный лагерь Организации Троек в лесу - однако умудрился сбежать, что до него, кажется, не удавалось ещё никому, вдобавок вскорости коварно изловил другого из наших. Далее для нас уже было делом чести его накрыть, и на очередном этапе это произошло. Накрыли мы его, кажется, у него дома. Он был не один, а со своим, как мы поняли, приятелем - полковником из Центра. Мы уложили обоих ампулами со снотворным, взяли в машину и рванули. Кажется, за нами была погоня, а может быть, и нет. На каком-то перегоне нам пришёл в голову хитрый финт, который мы и осуществили. Не помню, что именно мы хотели инсценировать. Может быть, что полковник и следователь ехали в машине, а потом полковник был застрелен, так что машина, потеряв управление, укатила с моста в реку и утонула. Или взорвалась. Или ещё что-нибудь наподобие. Короче, нам понадобился труп полковника, поэтому он был застрелен и брошен на дорогу - игривая запись "0,99 шт." в реестре означает не что иное, как наличие дыры в черепе. Развесёлый реестр был составлен и отправлен в Город, где над ним посмеялись и забыли - зато у нас на повестку дня снова вышел вопрос о Филиппе. Насколько я помню, он относительно долго пробыл в нашем лагере, потому что предложения по поводу того, какой смертью следует его уморить, были самые разные. Помимо всего прочего, имел место острый интерес со стороны партизан, которые его отличали, однако делиться с ними добычей мы не любили. Кончилось тем, что Филипп был утоплен в озере посредством старинного изысканного способа - с помощью дырявой лодки. Он лежал на дне её связанный, лодка постепенно погружалась, а мы компанией шлялись по берегу и глазели, покуда аттракцион не исчерпался. Вот и весь сказ.

Я не помню точной даты смерти Филиппа, но полковник достоверно погиб двадцать шестого мая. Я отчётливо помню этот ослепительный майский день, синее небо, мостик злополучный через речушку, заросли ивняка над водой. Смесь запаха зелени и разогретой резины покрышек. Автомобиль у обочины. Мёртвое лицо полковника, тёмный абрис тела с запрокинутой головой. Господи, до чего же странно всё это. Как много и как мало.

Как много это и как мало - память!.. Любой незначительной частности может оказаться достаточно, чтобы уловить пеленг и позвать умершего из небытия; память обитает внутри нас, подобная зерну, готовому развернуться и взойти до небес, осеняя собою вселенную. Величайшее чудо разведдеятельности, позволяющее возвращать утраченных к жизни во плоти - это чудо отнюдь не чуждо нам, не сверхъестественно, не иноприродно; оно заложено в нас и неотделимо от самой сути живущих. Независимо от того, полыхает ли обновляющая печь во всю силу или же едва-едва тлеет, едва-едва поддерживает общую жизнь - каждый из нас остаётся способен воскрешать умерших в своей собственной памяти, давать им прорастать в обители своего сердца, как в песне про цветущий сад, где нет ни осени, ни весны. "Из рук, которые держат приклад, где вдоль ствола - разлом, вставай, мой зарезанный в драке брат кривым шиповатым ростком…" Наше время - это время чудес, когда сбываются самые сокровенные, самые дерзкие мечты; мы знаем это и трепещем - оно может продлиться век, а может миг, мы склоняем колени и лица в надежде, что оно не кончится вот сейчас, что мы ещё успеем увидеть рядом с собой многих тех, кого не чаяли встретить уже никогда - но самое главное чудо, наша способность хранить и помнить, это пребудет с нами вечно. Вечно.

* * *

- Что вы сделали с моим братом?
- Так он был ваш брат, - Герман приподымает бровь.

Герман и полковник сидят друг напротив друга за столом. Полковник немолодой и спокойный с виду, с коротко обстриженными тёмными ровно лежащими волосами, слегка вытянутым строгим лицом. Похож на себя. Ничуть не изменился с тех пор. Не исправила могила.

- Да, он был мой брат, - говорит полковник. - Кровный, естественно. Хотя не знаю, может быть, он сам уже считает иначе… - полковник отводит взгляд и замолкает; Герман наклоняет голову, изъявляя внимание. - Видите ли, мы с детства вместе, - поясняет полковник наконец. - Обменялись кровью очень давно. Много лет жили по-всякому - по стране, в Центре, в Северном… Он мне жизнь попутно спас несколько раз. Но в последнее время, видимо, он стремится представить дело так, как будто бы всего этого не было… - полковник замолкает. Потом поднимает голову:
- Так что вы с ним сделали?

Герман шумно вздыхает и начинает объясняться, то пространно, то сжато, по возможности помогая себе жестами; полковник слушает, изредка прерывая его речь краткими вопросами, постепенно всё более и более мрачнея. Старший, напарник Германа, сидит в углу на кушетке и наблюдает за обоими с таким видом, как будто его нет в комнате. Сохранять эффект отсутствия ему удаётся. Герман кончает излагать, переводит дыхание и лезет в карман за сигаретами.
- Позвольте, я закурю?
- Ну… конечно, - полковник подпирает голову рукой, проводит пальцем по столу. - Да… Ясно.

Герман в изнеможении откидывается, всецело отдавшись курению. Полковник сжимает виски ладонями, глядя сквозь стол. Старший из своего угла переводит печальный взор с одного на другого и обратно.

- Вы оживили меня, - произносит полковник после недолгого молчания. - Из этого следует, что вы так или иначе признаёте свою тогдашнюю неправоту. Намерены ли вы подобным образом поступить в отношении моего брата?
- Да, конечно, - быстро отвечает Герман.

Полковник покачивает головой.
- Мой брат совсем не то же, что я, - говорит он задумчиво. - Не знаю, сможет ли он прижиться в этом вашем новом мире. Вы сказали, война окончена? Мир с неарийцами?.. Он страшный расист. И вообще много чего не приемлет наотрез. Не знаю, не знаю… - Полковник хмурится, трёт переносицу. Складывает руки в замок. - Ну, а кроме того, тут есть и ещё один аспект. Вся эта история… - он откидывается на стуле, смотрит Герману в лицо. - Видите ли, я вам, конечно, не то чтобы простил… то есть я этого всего, конечно, не забуду, но я трезвый человек. Для меня существуют обстоятельства, с которыми бороться бесполезно, поэтому я не стану кидаться на вас с ножом или плевать в рожу. Это уже неактуально. Но это я, а мой брат не таков. Не таков! - Полковник с силой опускает ладонь на край стола. - Уж если ему что взбредёт в голову, то он не отступит. Он, конечно, тоже не идиот и понимает пределы, но он сделает всё, что в его силах. Он попытается вас убить и будет делать эти попытки до тех пор, пока не добьётся успеха или не убедится, что это невозможно. Тогда он подожжёт ваш дом и настучит на вас начальству, перебьёт ваши стёкла из рогатки, подкинет вам в постель змею, на худой конец наступит на ногу и плюнет в суп. Таков его образ действия. И уж если он соберётся вас убить, то знайте, я не стану ему мешать! - Полковник воинственно упирается взглядом в Германа. Герман смущённо пожимает плечами - в том смысле, что не в первый, мол, раз, не в последний. Старший в углу, отводя глаза, фыркает в кулак.

- Да… - Полковник приглаживает волосы, успокаиваясь. - И, между прочим, вот так всю дорогу. Знали б вы, какая у нас с ним вечно маета. Куда бы мы ни прибыли - он тут же со всеми перессорится. Если даже и не сразу - зато всерьёз и надолго. Ему ведь и из Центра из-за этого уехать пришлось… Да и в Северном та же картина. О Господи! - Полковник с нервным смешком прикрывает лицо. - Нет, вы представляете, что там после нашей смерти началось?! Они ж там наверняка все от радости с ума посходили! Они ж если и не устроили банкета, так лишь из приличия - всё-таки соратник убит! Они ж его все поголовно не переносили… - полковник мотает головой, трёт глаза. - Да. Это вы им, конечно, неожиданный подарок устроили. И вот так всю жизнь…

- Простите, а сколько вам лет? - осторожно спрашивает Герман, обретая дар речи.
- Тридцать.
- А ему?
- Тридцать шесть.
- Понятно.

Герман достаёт сигарету и закуривает. Некоторое время все молчат.

- Мне хотелось бы побыть одному, - говорит полковник устало. - Будьте так добры, объясните мне, где я могу расположиться. - Он встаёт из-за стола, делает пару шагов к выходу, но у порога останавливается. - И ещё вот что… Когда соберётесь что-либо предпринимать в отношении моего брата - очень прошу вас, обязательно предупредите меня.

* * *

Я ни за что бы не подумал, что они братья. Чего уж там, мне и в голову-то прийти не могло, что у этого человека, Филиппа то есть, может быть брат!.. Имея некоторый опыт в сфере разведдеятельности, я полагал себя готовым ко всему - однако почему-то означенный факт срубил меня начисто. И вместе с тем первым чувством после объяснения было облегчение: "Могло быть и хуже" - сказали мы со Старшим в один голос, когда между нами и полковником наконец закрылась дверь. Мог бы, например, и вовсе отказаться разговаривать, всякое бывает. Облегчение стремительно переросло в ликование; уверенность, что уж теперь-то с полковником всё точно будет в порядке, позволила мне отвлечься от практических забот и вволю предаться переживанию бурных, противоречивых мыслей и чувств.

Осознавая состоявшийся разговор и всё что ему предшествовало, я виток за витком вновь прокатывался по разудалым спиралям эмоций. Вот я вспоминаю время и обстоятельства этой истории: тоска по ушедшей безвозвратно юности, с её свежими и резкими впечатлениями. Счастье, что она была. Счастье, что она прошла. Острый, нестерпимый стыд, что причинял кому-то горе тогда, когда сам был счастлив. Острая жажда увидеть каждого, с кем хоть раз встречался в те дни, у всех по отдельности просить прощения. Осознание, что ещё не всё потеряно, что кое-что ещё можно сделать - и вот я уже решаюсь, рассказываю обо всём Старшему, готовлюсь к действию: состояние активности, ощущение полноты жизни, море надежд… На пике подъёма я объясняюсь с полковником, успевая вихрем пережить заново уже пройденный круг - и вот, наконец, я закончил: всё. С моей стороны уже сказано всё, теперь решающее слово за ним. Я уже, в общем-то, совершенно ни при чём, он по идее может молча встать, повернуться и уйти. Я впадаю в полнейшую апатию, мне безнадёжно и тоскливо, я понимаю, что прощения мне нет и быть не может, что всё что я теперь ни сделаю - совершеннейший мизер, что если что и получится хорошее - так это не от меня, а от благости Мира и Создателя, что на приятие и взаимность мне надеяться бессмысленно… Однако разговор продолжается, от меня требуется практический подход, я понемногу втягиваюсь в колею и оттого снова веселею; и вот я уже начинаю думать, что он такой же человек как и я, что мы все успели наломать дров и в этом смысле между собою равны, что теперь главное - это делать дело и ни о чём не забывать, что как расстанемся, так и расстанемся - совершенно необязательно чтобы он меня любил, меня ещё много кто любит, да и вообще - мы взрослые люди, тут главное - договориться, а что было - то было. Было, и его ничем не изменить. Было, и прошло. А потом он как человек прощается и уходит - ну, тут у меня вообще гора с плеч!.. Понял, чёрт возьми, понял, принял - значит, не так уж это всё безнадёжно… А потом постепенно снова: ну, и чего ты радуешься? Да, он умный человек, он понимает, что бороться с реальностью бессмысленно, а потому просто предпочитает как можно меньше иметь с тобой дела, вот и всё. С чего ты, собственно, взял, что он тебя простит? Это почему ещё он должен тебя простить? Ну уж нет, теперь моли Бога о его здоровье и не попадайся лишний раз ему на глаза; ты должен ещё кое-что для него сделать и сгинуть навек с его горизонта, только и всего, и нечего тут ни на что надеяться. Да ты вспомни, что ты ему причинил! - и начинается по новой…

Короче говоря, весь этот и последующий день я провёл в эгоистичнейших терзаниях, которым ничуть не мешала практическая суета. Я бегал по делам, с кем-то договаривался, оказывал какую-то помощь, передавал кому-то какую-то информацию - и при этом всё время смотрел внутрь себя. Удивительная всё-таки вещь воспоминания детства! Не знаю, как для кого, а для меня это область, полная жгучих тайн, сладостных и болезненных одновременно, прикосновение к которой и ранит, и исцеляет. Может быть, дело именно в том, что моё неверное, порхающее детство ускользает от пристального взгляда за грань снов и фантазий, и существуют лишь редкие островки в памяти, на которые я могу спокойно опереться без страха погрузиться в пучину безумия; так или иначе, но периодами на меня находит такое томление и тоска, что я бросаю все насущные дела и устремляюсь на поиски себя - того, далёкого, исчезнувшего, растворившегося без следа. Без следа ли?.. - и вот я разыскиваю старых знакомых, шляюсь по улицам, перебираю бумажки, вслушиваюсь в случайные разговоры, вглядываясь с жадностью в лица моих клиентов, из тех, кто умер когда-то, а жив лишь теперь - в смутной надежде найти хоть что-нибудь. Собираю себя по крохам… Однажды я даже имел на этой почве психическое заболевание, едва не лишившее меня связи с реальностью напрочь; по счастью, стремление к настоящей жизни, хоть она и была непривычной и некомфортной, пересилила тягу к закукливанию в паутине сладких воспоминаний. Но это всё уже совсем другая история. Одним словом, вслед за вышеописанным разговором, который состоялся рано утром восьмого октября, я, невзирая на все отвлекающие моменты, в течение полутора суток страшно изводился. После чего пошёл и предупредил полковника.

Завершение следует


Иллюстрации, Филипп и Полковник, Новеллы, Организация Троек, Старший, Арийский Запад, Личное, Три Парки, Стихи и песни

Previous post Next post
Up