Памяти жертв Лиенца посвящается

Jun 01, 2011 09:04

Сегодня, 1 июня - годовщина бойни в Лиенце.
Публикую отрывок из воспоминаний очевидца - Евгении Борисовны Польской "Это мы, Господи, пред Тобою…" (Невинномысск, 1998).



"ТАЙНА" НАШЕЙ РЕПАТРИАЦИИ*
"...Если ж дров в печи плавильной мало,
Господи! Вот плоть моя!"
М. Волошин.
Программа сопротивления была не сложна и наивна. Всем без исключения: солдатам, и "куркулям", и женщинам со всеми детьми следовало образовать вокруг аналоев с иконами, вокруг священников, начавших молебен о спасении, плотный массив и противостоять даже выстрелам, драться с англичанами врукопашную, поднимая им навстречу иконы и детей. Почему-то у простых людей была вера: молящихся нас не посмеют взять насилием. Мы все еще были в иллюзии "свободного мира", в котором религия уважаема. Стемнело. Благоразумные стали пробираться из "станицы" в горы (их и там позднее похватали в большинстве). Горы начинались лесочком, за Дравой. Ушли последние мои друзья-спутники Каргины, оставив мне ватное одеяло, верно послужившее мне потом в лагерях, когда нары покрывались изморозью. Жена Михаила Земцова ломала руки: "Они ж меня дитем будут пытать, чтоб я о Михаиле им все рассказала!"



С первым движением рассвета, 1-го июня, мы все вышли на огромный плац перед бараками. От бараков через мутную и бурно бегущую Драву (на горной реке в жаркие дни начался паводок) проложен был деревянный мост, а на другом берегу, в реденьком лесочке, виднелись брички и привязанные кони, хозяева которых тоже ушли на плац. Взяли с собой еду и пеленки - сопротивление мыслилось долгим. Религиозный экстаз был велик. Всю ночь священники исповедовали желающих.
На рассвете с началом молебна многотысячная толпа опустилась на колени. Вдали на возвышении стоял ведающий репатриацией майор Дэвис и наш новый молоденький атаман. О форме нашего сопротивления майор был предупрежден. В середине безмерной толпы блистал лес хоругвей. Женщины, дети и штатские были в середине. Их окружал массив безоружных солдат, строем прибывших "из полков". Они готовы были принять первый удар насилия.
Толпу молящихся качнуло. В середину доползли шепоты: нас окружают танки. В ясном утреннем воздухе слышалось какое-то металлическое клацанье и могучие раскаты хора: "Спаси, Господи, люди твоя..." Толпа притаила дыхание. Молчали дети, которым передался ужас матерей. (Я приметила тогда и прежде, еще в Москве при бомбежке, что в минуты крайней опасности грудные дети не кричат). От шоссе послышался шум автомоторов. "Машины за нами", - прошелестело в толпе. Редкие выстрелы, автоматные очереди. То ли кто из притаивших оружие нарушил ранее данный запрет (сопротивляться только безоруженными), то ли солдаты противника не удержались. Выстрелов было мало: рядом был город Лиенц. Монастырь. Подлые дела следовало делать с меньшим количеством шума.
Толпу стало раскачивать: люди не размыкали сцепленных от одного к другому рук. Раздались одинокие крики, звуки глухих ударов: "Убивают!". Толпа сжималась. Дышать становилось нечем. Дети закричали. Их на вытянутых руках поднимают над "Ходынкой". Дети постарше, сидящие на плечах взрослых, рассказывают, что делается на периферии толпы: "Хватают... Бросают в машины лежмя... Бьют палками... (это были резиновые дубинки). Уже мертвые на поле лежат...". А танки все туже сжимали толпу. Вслед за духовенством запели все - несколько тысяч. На колени стать уже было невозможно.
Затрещали падающие аналои. К периферии толпы, навстречу танкам, стали пробиваться священники, поднимая перед собою кресты. Где-то хор запел: "Со святыми упокой!". Шелест во все сжимавшейся толпе: "Это нас отпевают!". А потом: "Атаман приказал: женщины с детьми пусть идут по баракам". Пробираются, заплаканные, дрожащие...
Сразу поредела толпа, и стало видно, как рассыпался плотно стоявший лес хоругвей, упавшие на землю иконы с разбившимися стеклами, а в "просеки" на периферии - кольцо окруживших нас плотной стеною солдат в хаки и беретах, вооруженных резиновыми дубинками и просто поясными ремнями, пряжками которых они били наших по головам. Видно было, как спивали по полю солдаты в хаки и беретах с носилками: трупы мешали дальнейшему избиению.' Я пробралась среди поредевшей толпы уже к полудню и окинула глазами плац. Солдаты в хаки бродили по краю толпы, как волки*. Зубы оскалив, с кряканьем били и хватали, ловили и били. Запомнилась навеки фигурка казака с хоругвью. Он поднял ее, как меч, чтобы ударить противника, но, по-волчьи оскалясь, солдат в хаки рубанул хоругвеносца дубинкой (лицо этого солдата я узнала бы из тысячи и теперь), и тот медленно падал, и вся голова его была обагрена живой липкой кровью. Я успела подумать, что такою же написана кровь у Репина в "Иване Грозном".
Мне все же "повезло": за 4 года войны я впервые увидела "большую кровь". Я уже прекрасно понимала: при наступившем мире я снова отправляюсь в родную страну, где массовое убийство, то есть внутренняя война правящей партии со всем народом будет и будет продолжаться - тайная, скрытая, спрятанная под лживыми лозунгами дивной силы и красоты, лозунгами тех идеалов, за которые веками гибли чистые люди. Война, где убивают иначе, способом долгим, не только тела, но и души, что, конечно, страшнее умирания физического. Мне предстоит быть жертвой этой войны, но ни одной мысли о личном спасении все не возникало. А возможности такие еще представлялись.
Я побежала дальше, к Драве. Там на мосту толпились люди в хаки, некоторые почему-то, скинув сапоги, бросались в реку. Подошла поближе. Господи! Река буквально кипела от всплесков, криков, вздымающихся рук, крутящихся в пенных водоворотах тел и голов, быстрым течением уносимых вниз*. Это были казаки, Хаки пропустили их к реке, полагая, что они идут к своим коням. Солдат в зеленом, ударив англичанина в пах, сбросил его с моста, и, став на перила, прыгнул вниз головой в пенистый поток. На моих глазах бросился с моста целый комок сплетшихся тел. Это семья, опутав вожжами себя и детей, бросилась в реку.
А за рекой не менее ужасное. Там - опушка зеленого массива, спускавшегося с горных склонов. "Какие странные узловатые деревья", - подумала я при беглом взгляде; стволы были точно двойные, неровные будто. Но, присмотревшись, оледенела: это были повесившиеся на ветвях люди, висевшие параллельно стволам, кто-то еще корчился. Вешались на вожжах. Лошади, отвязанные, со ржанием мечутся среди редколесья. Фигуры ящеричного цвета в английской форме перерезают веревки повесившихся. По мосту, по берегу уже снуют пары наших врагов с носилками.
Ужаснувшись картине этого массового самоубийства и по привычке историка сопоставив его с самосожжением раскольников (вот он, русский характер"), я снова оборачиваюсь к плацу. На нем уже не столь большая, в сравнении с первыми часами репатриации, толпа плотно сомкнувшихся людей в зеленом. Люди в желтоватом хаки отрывают от этой толпы сопротивляющиеся "куски", дробя головы дубинками, выворачивая суставы рук сцепившихся в одну массу людей. Полная тишина на плаце - ведь недалеко от города, Европа ничего не должна знать. Только хруст костей, редкие вскрики, шум реки.
Позднее выловленные в горах репатриируемые рассказывали, что, блуждая в лесу, они также видели на деревьях много повесившихся в безысходности.
Я направляю шаги к возвышенности, на которой стоят английский майор со своими хаки и наш атаман-юнкерок. Повсюду по полю снуют пары солдат - "санитаров" с носилками. На них - трупы. Мелькнула на носилках неподвижная фигура священника в облачении. Еще один на земле поодаль. В его вытянутых перед собою руках намертво зажат крест. Пробегаю мимо каких-то с краю стоящих бараков, они набиты трупами, которые подносят "санитары". Из массы торчит мертвая женская нога в туфельке. Но вот одна из санитарных пар в хаки, прошедших мимо меня, - не изменяет ли мне слух? - переговаривается между собой на русском языке. "Показалось", - думаю я покамест. Повсюду разбросаны иконы, разбитые аналои, растерзанные хоругви и мертвые. Раненых не видно. Подбирали ли их быстро или действовали сразу насмерть? За убегающими к воротам этой зоны, где стоят отъезжающие с людьми "камионы", охотятся люди в хаки, хватают, бьют пряжками поясов по глазам, волокут к "камионам".
С возвышения, где стоят наблюдающие за "акцией" майор и его сподвижники, ко мне спускается наш молоденький атаман. "Люди вас знают в лицо, - говорит он мне, - идите к ним (он показывает в сторону тех, кто продолжает сопротивление), скажите от моего имени и своего имени (горько усмехается) - сопротивление бесполезно уже. Майор (он называет фамилию) плачет (поднимаю глаза - майор, действительно, плачет, плечи трясутся), но говорит, что он "обязан нас всех до единого отдать, даже трупы по счету. Пусть люди спасаются, кто как может". Я с ненавистью смотрю в залитое настоящими (!) слезами лицо майора, а атаман быстрым шепотом добавляет: "Репатриируют нас жиды!"
С белым платком в высоко поднятой руке, подбежала к уменьшившейся до нескольких сотен толпе наших солдат, передаю приказ атамана, и людской комок начинает распадаться. Боковым зрением вижу, как от ворот отъезжают уже набитые закрытые машины, у откинутого заднего борта бледные окровавленные лица. К открытым воротам мимо меня пробегает группа наших пропагандистов. Они машут мне: с нами, с нами! Но я медленно иду по направлению к баракам. Там все опрокинуто, разбросаны кем-то обшаренные чемоданы, лениво среди плачущих женщин слоняются ящеричные хаки, отработавшие на плацу. К вечеру группу врачей и эмигрантских дам выпускают из лагеря, позволив уйти под защиту Красного Креста в ближайший госпиталь. За мной присылает врач-земляк Шульц, но я уже не могу уйти - теперь это значит, предать и моего мужа, и все наше дело. Я еще надеюсь на какой-то главный суд над нами в СССР. Доктор Шульц остался в Америке.
Мы радовались, когда увидели, что все долгие часы нашей репатриации (организованное сопротивление прекратилось далеко за полдень) над плацем, где происходила эта бесчеловечная "акция", летал самолет-наблюдатель, в просторечии называемый "рамой". Снимают! Наше сопротивление снимают! Но, если нас, действительно, снимали на пленку, едва ли сэр Черчиль просмотрел эту пленку. Видимо, она доставила удовольствие другому "сэру" - Сталину*.
Конечно, акцией выдачи политических эмигрантов Союзу руководили англичане, на чьей территории мы оказались, и чей "сэр" обещал наши тела, даже в трупах по счету, нашему "сэру" еще на Ялтинской конференции. Но, безусловно, именно советская сторона разработала привычно-бесчеловечнейший способ репатриации, безразборной, кто есть кто, в торопливости чрезвычайной, пока союзники ничего еще не могли во всей этой "каше" понять. В Италии англичане кое-что поняли и завернули пароходы с подобными нам обратно. В Австрии торопились.
Не знаю, как для власовцев, но для казаков из Италии и Балкан к акту репатриации были привлечены еврейские интернациональные антифашистские части, где были собраны евреи из многих стран, в том числе и советской, о чем свидетельствовала неоднократно услышанная мною русская речь среди облаченных в английские хаки солдат.
Для этих частей акт репатриации людей, "сотрудничавших с фашистами", был актом, прежде всего, возмездия. Отсюда такая жестокость репатриации из Австрии, бескомпромиссность ее. Отсюда и зверства солдат в хаки, и угрюмое замечание коменданта: "Вы спали с ними?" Отсюда и препятствия к побегам из "станиц", прочесывание лесов, сосчитывание даже трупов. Если "рама" и сделала снимки нашего сопротивления, то лишь для того, чтобы доказать усердие репатриирующих. Вероятно, кто-то получил за это ордена. Не случайно, позднее, в советских ПФЛ казаки говорили начальникам, что, если будет война с англичанами, они в ней были бы воинами беспощадными. Это, конечно, был акт величайшего предательства. И только недавно, после книги Толстого, об этом заговорили, но снова умолкли, так и не выяснив, кто истинный виновник выдачи политических эмигрантов. Иегова тогда собрал хорошую жатву и, мстительный, довольно потирал руки. А наша религиозно-фанатическая демонстрация, очевидно, только усугубила ожесточение одетых в хаки "англичан". И глядя на "раму", и молясь, и ужасаясь, и отпевая себя в заупокойной молитве, мы- то, наивные, думали, что демонстрируем перед английскими солдатами истинное лицо сталинского государства, от которого с таким фанатическим упорством отрекаются массы людей.
Акт мести и беззакония закончился после полудня. А начали с июньским рассветом.
Ночью с 1-го на 2-е июня, когда я сидела в уже опустевшей барачной комнате, ко мне заглянул солдат в хаки. Я не очень сразу "усекла", почему он говорит по-немецки так странно (это был идиш), но долго "агитировала" его против сталинизма. А он признался, что, работая в авиации, много раз бомбил города, но сегодня ужаснулся впервые: перед ним лицом к лицу были женщины и дети. И почему, спрашивал этот иностранный еврей, среди "преступников войны" так много и "баб", и "дам", и детей? Почему?
Ночной солдат сказал мне, усмехаясь, что жители Лиенца вечером отказывались их обслуживать в ресторанчиках и магазинах, объясняя: "Вы стреляли в крест!" По слухам, вечером же к проволоке, огораживающей лагерь, пробирались жители города и предлагали помочь в побегах из этой ловушки.
Солдат ушел. Уничтожая "лишние" бумаги, я задумываюсь над наброском своего стихотворения, сделанного еще в Италии:

Мы святыни свои расхитили.
Отчий дом покинув, ушли.
Вечно ль будем искать обители,
Тихой пристани, новой земли?..

-и дописала к нему концовку, возникшую сейчас:

Оправдает ли наше смятенье
Пред далекими внуками нас?
Сохранят ли потомки трезвые
Страшный о нас рассказ?..

И разорвала стихотворение в клочки. Сложные мысли владеют мною. Я иду на крест и будто подвожу какие-то итоги. Близкие мне люди, у которых "стереотип" не разрушен, не подадут мне руки на Родине. Размышляя о словах солдата-иностранца: "Почему, ну почему эти люди так боятся возвращения на Родину?" - я в сотый раз задумалась, кто же мы в самом деле? Подлые, наблудившие трусы, убегающие от репрессий? Но эмиграция существует со времени Курбского, Ник. Тургенева, Герцена и Ленина. Пораженцы? Но ведь и большевики были пораженцами, и неправомерно наш протест против антинародной государственной системы называть "изменой Родине". Я вглядываюсь в Победу и ужасаюсь, ей радоваться преступно: большевизм (почему-то никто не называет его фашизмом) победил в худшем своем варианте. Сегодня этому было еще одно подтверждение. Что тут зло и что добро?
Не однажды в беседах с людьми, подобно мне покинувшими Россию, и образованными, и просто мудрыми людьми, осуждавшими советскую систему безоговорочно, я замечала (да и в себе носила) какую-то ущербность, неловкость в самых потемках души: покинув Родину, мы хотели исправить ее внутренние пороки, прибегнув к помощи завоевателей.
Пораженчество и желанно было, и ввергало в сомнения, выглядело как предательство по отношению к тем, кто на полях сражений за эту родину погибал. Мы тоже сражались за Родину, но иначе - правдивым словом об ее большевистской сути. Мы тоже Россию любили, но иную...
Перспективы дальнейшего существования России рисовались чисто умозрительно: победа Германии возродит утраченные при большевизме национальные устои народов, а уж потом, сломав сам отечественный аппарат угнетения, надо продолжать борьбу с врагом внешним, - с немцами. Но как понимается теперь, в ретроспекции, ошибка наша была в том, что наш временный союзник - "враг внешний" - был во всем подобен "внутреннему врагу", и "новый порядок", обещаемый Германией, был лишь другой ипостатью одной системы фашизма с ее однопартийностью, фюрерством, культом массового насилия, полицейщиной, бездуховностью, и, не поняв это, мы все-таки твердили вслед за Блоком:

"Какому хочешь чародею
Отдай разбойную красу.
Пускай заманит и обманет,
Не пропадешь, не сгинешь ты..."

В ту ночь стала вплотную и перспектива личной судьбы, моей и мужа. Как теперь жить, если нас не уничтожат физически? Как снова жить в мире, с неправедным - уже знакомым - устройством, после того, как уже сломан стереотип хмурого "советского" существования. Жить в стране, где потерян вкус к радости, которая так непосредственна сейчас у народов Европы; в стране, где утрачена и считается криминальной независимость мнений, царит ригоризм в политике и в быту, нормативность и неповоротливость в мышлении; где люди, как показал опыт оккупации, почти все "с двойным дном". Где над каждым висит меч репрессий, где каждый "сам у себя под стражей". Как жить? Я все-таки очень неясно представляла себе тогда меру и формы нашего духовного уничтожения. Это, видимо, хорошо было известно тем, кто бросался с моста в кипящую Драву, перерезал себе горло, затягивал петлю на шее детей своих и своей.
Конечно, сжимал и страх, обычный физический страх. Все рисовался убитый кулаками сталинских псов Борис Корнилов, мерещился Бабель с разбитыми на окровавленных глазах очками (о судьбе Мейерхольда и Мандельштама мы еще не знали). Но из правдивых рассказов своих близких, не лгущих друзей понимали, что ужас режима в некогда пролетарском государстве ныне сохранят садисты, ставшие у кормила.
Забегаю вперед. После ареста нас уже не пытали физически, не били до смерти и увечья; не из гуманизма, конечно: нужны были здоровые рабочие руки для восстановления страны. На моем следствии следователь только поиграл перед моими глазами инструментом, похожим на зажим для пальцев, как бы намекая на что-то. Готовая ко всему, я сказала спокойно: "Вы уж начинайте скорее или уберите эту штуку". Он посмотрел растерянно - и спрятал в ящик стола. Пытали "гуманными средствами": на многосуточном допросе не давали спать, не давали курить - "Ах, забыл папиросы!" Однажды следователь ушел спать, а приставленные ко мне два ражих парня поставили меня к стенке и разговаривали в грубом издевательском тоне, называя "на ты" (но без площадной брани), не позволяя всю ночь сесть. Вероятно, я теряла сознание, потому что ночь прошла как-то быстро....
Утром 2-го июня в бараках была уже замыта кровь, население их значительно поредело. Еще при первом моем визите к майору Дэвису он сказал; если я хочу соединиться с мужем, то должна поскорее ехать в Союз, может быть, догоню его в пути. То ли правда верил он в возможность соединения, то ли торопился поскорее спихнуть сэру Сталину даже такую малую песчинку, как я. Только среди уезжавших с тех пор я была в первых эшелонах. Для меня в те дни смысл личного спасения заключался в слове "вместе"! Тысячи и тысячи мне подобных "цеплялись" за землю Австрии буквально до последнего мига.
Эшелоны для нас, состоящие из товарных вагонов, ожидали тоже не у вокзалов, а за городом. Вокруг на вещах сидели группами люди, и с острой завистью я смотрела на группировки семейных. Солдаты в хаки помогали с вещами, подсаживали женщин весьма любезно. Здесь уже были и солдаты в шотландских юбочках. На плаце вчера их не было.
Хотя солдатам, видимо, не так уж позволяли разговоры с нами, я все-таки обратилась к высокому юноше с лицом желтым, как Сахара. Мы уже знали, что нас везут в Юденбург*. Я спросила: "Юденбург - это символ?" И он на чистом русском языке ответил, усмехнувшись несколько злорадно: "Вы имеете в виду, что эти, - он указывал на зеленые мундиры казаков, - участвовали в гибели евреев, и опасаетесь, что вас ждет возмездие? Не знаю, что с вами сделают, но Юденбург - это действительно существующий город на территории советских войск". "Вы - русский?" Оказалось, он - палестинский еврей, его дед - крупный фабрикант, эмигрировал из Петрограда после революции в Палестину.** "Мы все любим Россию, и у нас в семье говорят только по-русски". Этот интеллигентный юноша с несколько желтым лицом и тоскующими семитскими глазами мне сказал открыто, что нашу репатриацию осуществлял еврейский интернациональный легион или корпус, но он лично осуждает жестокость репатриации и ее поголовность.
- Здесь много дам, - сказал он, недоумевая.
- Вы знаете, что такое гражданская война? - Парень знал. -Так вот, вчера вы участвовали в разгроме последнего антикоммунистического фронта. Расскажите об этом вашему дедушке... Вы знаете Достоевского? - Парень знал и любил особенно. - Присмотритесь к Шигалеву в "Бесах", и вы поймете, почему эти люди стали на сторону немцев и почему так сопротивлялись возвращению на -родину.
Солдат с лицом, как Сахара, отошел, но вернулся и, протягивая мне пачку сигарет, спросил;
- Почему вы среди них? - Он презрительно указал на толпу, уже наполовину одетую в "показательно-демонстративные" лохмотья, толпу баб, сопливых детей.
- Это мой народ, - сказала я.
- Сочувствую, миледи, - сказал солдат и отошел.
Горькая надежда догнать мужей согревала и многих других осиротевших офицерских жен, и мы остро завидовали "солдаткам", уезжавшим вместе с мужьями и детьми. До советской территории мы ехали в общих вагонах. В Юденбурге женщин от мужчин отделили, но семейные попадали в один эшелон.
Все это видели, все пережили дети. Их было множество. За долгий путь "исхода" из Италии дети успели оборваться, завшивели. Многие репатрианты растеряли или просто бросили имущество, иные из хитрости припрятали хорошую одежду ради "классового впечатления" - примитивная крестьянская хитрость. Солдаты в хаки протягивали замурзанным ребятишкам тирольские свистульки, сахарных куколок, шоколадки. Иные дети не брали "цацку": они вчера видели... Сжимая в грязных ручонках солдатские гостинцы, цепляясь за материнские подолы, сотни грязных босых ножек, рваных рубашонок брели к вагонам. Распатланные, страшные матери, потерявшие во вчерашней битве главу семьи, прижимали груднячков, причитая, что молоко пропало. Шли и жены "пособников" и "остовки", вышедшие замуж за казаков уже за границей, по любви, или чтоб освободиться из рабочего лагеря. Часто - один ребенок на руках, а у ног матери кипят еще трое-четверо, мужа рядом нет; либо "охвицерша", либо вчера убили, либо "где-то на Балканах" остался.
Previous post Next post
Up