какие бывают национальные традиции

Jan 29, 2012 19:27

Лишь прошлым летом я по-настоящему приоткрыла для себя мир Древнерусского искусства, а только что прошедшие лекции в Студии стали очередным важным этапом на этом пути. Однако, на последней лекции прозвучала фраза, что «русскую национальную традицию можно возродить, только если она живёт с вами, в вашем доме, в вашей семье, в душе… нужно жить в этом, обедать за этим столом, спать на этой кровати …». И вот какая штука получается, ведь национальная традиция заключается не только в этой внешней красоте, обрядовости, а есть еще и традиция отношений. И вот эта составляющая на генетическом уровне создает отвращение, заставляет взять ноги в руки и бежать сломя голову куда подальше….

Что я имею в виду:
====начало цитаты====
- Так... И вдруг я вижу, - из земли торчит женская голова и моргает глазами. Я очень испугался, я спросил моего спутника: "Почему голова моргает?" Он сказал: "Она еще живая. Это русская казнь, - за убийство мужа такую женщину зарывают в землю и через несколько дней, когда умрет, вешают кверху ногами..."
Алексашка ухмыльнулся: "Гы!" Петр взглянул на него, на нежно улыбающегося Лефорта.

- А что? Она же убила... Так издавна казнят... Миловать разве за это?
- Ваше величество, - сказал Сидней, - спросите у этой несчастной, что довело ее до ужасного злодеяния, и она наверно смягчит ваше добродетельное сердце... (Петр усмехнулся.) Я кое-что слышал и наблюдал в России. О, взор иностранца остер... Жизнь русской женщины в теремах подобна жизни животных... (Он провел платком по вспотевшему лбу, чувствуя, что говорит лишнее, но гордость и хмель уже развязали язык.) Какой пример для будущего гражданина, когда его мать закопана в землю, а затем бесстыдно повешена за ногу! Виллиам Шекспир, один из наших сочинителей, трогательно описал в прекрасной комедии, как сын богатого итальянского купца из-за любви к женщине убил себя ядом... А русские бьют жен кнутами и палками до полусмерти, это даже поощряется законом... Когда я возвращаюсь в Лондон, в мой дом, - моя почтенная жена с доброй улыбкой встречает меня, и мои дети кидаются ко мне без страха, и в моем доме я нахожу мир и благонравие... Никогда моей жене не придет в голову убивать меня, который с ней добр.

Англичанин, растроганный, замолк и опустил голову. Петр схватил его за плечо.
- Гамильтон, переведи ему... (И громко, в ухо Сиднею, стал кричать по-русски.) Сами все видим... Мы не хвалимся, что у нас хорошо. Я говорил матери, - хочу за границу послать человек пятьдесят стольников, кто поразумнее - учиться у вас же... Нам аз, буки, веди - вот с чего надо учиться... Ты в глаза колешь, - дики, нищие, дураки да звери... Знаю, черт! Но погоди, погоди...
Он встал, отшвырнул стул по дороге.
- Алексашка, вели - лошадей.
- Куда, мин херц?
- К покровским воротам...

4

Медленно голова подняла веки... Нет смерти, нет... Земляной холод сдавил тело... Не прогреть землю... Не пошевелиться в могиле... По самые уши закопали... (Мягкий снежок падал на запрокинутое лицо.) Хоть бы опять тошнота заволокла глаза, - не было бы себя так жалко... Звери - люди, ах - звери...
...Жила девочка, как цветочек полевой... Даша, Дашенька, - звала мама родная... Зачем родила меня?.. Чтоб люди живую в землю закопали... Не виновата я... Видишь ты меня, видишь?

...Голова разлепила губы, сухим языком позвала: "Мама, маманя, умираю..." Текли слезы. На ресницы садились снежины...
...Позади головы на темной площади скрипела кольцом веревка на виселице... И умрешь - не успокоишься, - тело повесят... Больно, больно, земля навалилась... В поясницу комья влились... Ох, боль, вот она - боль!.. (Голова разинула рот, запрокинулась.) "Господи, защити... Маманя, скажи ему, маманя... Я не виновата... В беспамяти убила... Собака же кусает... Лошаденка и та..." Нечем кричать. До изумления дошла боль. Расширились глаза, померкли. Голова склонилась набок...

...Опять... Снежок... Еще не смерть... Третий день скоро... Ветер, ветер скрипит веревкой... "Корова, чай, третий день не доенная... Это что - свет красный?.. Ох, страшно... Факелы... Сани... Люди... Идут сюда... Еще муки?" Хотела забить ногами - земляные горы сдавили их, - пальчиком не сдвинуть...
- Где она, не вижу, - громко сказал Петр. - Собаки, что ли, отъели?
- Караульный! Спишь? Эй, сторож! - закричали люди у саней.
- Здееесь! - ответил протяжный голос, - сквозь падающий снег бежал сторож, путаясь в бараньем тулупе... С ходу - мягко, по-медвежьи - упал Петру в ноги, поклонясь, остался на коленях...
- Здесь закопана женщина?
- Здесь, государь-батюшка...
- Жива?
- Жива, государь...
- За что казнили?
- Мужа ножом зарезала.
- Покажи...
Сторож побежал, присел и краем тулупа угодливо смахнул снег с лица женщины, со смерзшихся волос.
- Жива, жива, государь, мыргает...
Петр, Сидней, Алексашка, человек пять Лефортовых гостей подошли к голове. Два мушкетера; поблескивая железными касками, высоко держали факелы. Из снега большими провалившимися глазами глядели на людей белое, как снег, плоское лицо.
- За что убила мужа? - спросил Петр...
Она молчала.
Сторож валенком потрогал ей щеку.
- Сам государь спрашивает, дура.
- Что ж, бил он тебя, истязал? (Петр нагнулся к ней.) Как звать-то ее? Дарья... Ну Дарья, говори, как было...
Молчала. Хлопотливый сторож присел и сказал ей в ухо:
- Повинись, может помилуют... Меня ведь подводишь, бабочка...
Тогда голова разинула черный рот и хрипло, глухо, ненавистно:
- Убила... И еще бы раз убила его, зверя...
Закрыла глаза. Все молчали. С шипеньем падала смола с факелов. Сидней быстро заговорил о чем-то, но переводчика не оказалось. Сторож опять ткнул ее валенком, - мотнулась, как мертвая. Петр резко кашлянул, пошел к саням... Негромко сказал Алексашке:
- Вели застрелить...
=====конец цитаты====
(А. Толстой «Петр Первый»)

Там еще было много эпизодов, связанных с подобными «традициями», от чего становилось просто тошно….

А вот что я слышала в рассказах, когда была маленькая. Мой прадед был жесткий человек, вот день у него не задался, он приходит и со всей дури оплеуху жене каааак вмажет, та аж сознание теряла…. Вот такие демократические манеры были…. и что, я должна бережно хранить эти семейные традиции, передавать их из поколения в поколение? НИ ЗА ЧТО!
Или другая традиция, несмотря на зажиточность семьи, все ели из одного котла, и если ребенок потянется вперед отца, тот ему деревянной ложкой со всей дури хлабысь! что искры из глаз.... это ведь тоже национальная традиция...

А у Шолохова каково, а? История Григория Мелехова - это история всего донского казачества. Я очень много находила родного в том укладе дореволюционной жизни, их говор, как бабы между собой перебрехивались, да много чего еще греющего воспоминаниями и совершенно неприемлемого для души. Первая книга «Тихого Дона» - это квинтэссенция подобных душевных противоречий. Эти строки заставляют меня хохотать, радоваться, рыдать, негодовать, иногда хочется вскочить и разорвать книгу, швырнуть ее куда-нибудь за некоторые порождающие эмоции, хочется влезть в разговор героев и наорать на них за то, что они такие тупые, что они позволяют так с собой обращаться, за то, что они считают эти отношения в порядке вещей…

Вот описание жизни Аксиньи:
====начало цитаты====
Аксинью выдали за Степана семнадцати лет. Взяли ее с хутора Дубровки, стой стороны Дона, с песков.
За год до выдачи осенью пахала она в степи, верст за восемь от хутора. Ночью отец ее, пятидесятилетний старик, связал ей треногой руки и изнасиловал.
- Убью, ежели пикнешь слово, а будешь помалкивать - справлю плюшевую кофту и гетры с калошами. Так и помни: убью, ежели что... - пообещал он ей.

Ночью, в одной изорванной исподнице, прибежала Аксинья в хутор. Валяясь в ногах у матери, давясь рыданиями, рассказывала... Мать и старший брат, атаманец, только что вернувшийся со службы, запрягли в бричку лошадей, посадили с собой Аксинью и поехали туда, к отцу. За восемь верст брат чуть не запалил лошадей. Отца нашли возле стана. Пьяный, спал он на разостланном зипуне, около валялась порожняя бутылка из-под водки. На глазах у Аксиньи брат отцепил от брички барок, ногами поднял спящего отца, что-то коротко спросил у него и ударил окованным барком старика в переносицу. Вдвоем с матерью били его часа полтора. Всегда смирная, престарелая мать исступленно дергала на обеспамятевшем муже волосы, брат старался ногами. Аксинья лежала под бричкой, укутав голову, молча тряслась... Перед светом привезли старика домой. Он жалобно мычал, шарил по горнице глазами, отыскивая спрятавшуюся Аксинью. Из оторванного уха его стекала на подушку кровь. Ввечеру он помер. Людям сказали, что пьяный упал с арбы и убился.

А через год приехали на нарядной бричке сваты за Аксинью. Высокий, крутошеий и статный Степан невесте понравился, на осенний мясоед назначили свадьбу. Подошел такой предзимний, с морозцем и веселым ледозвоном день, окрутили молодых; с той поры и водворилась Аксинья в астаховском доме молодой хозяйкой. Свекровь, высокая, согнутая какой-то жестокой бабьей болезнью старуха, на другой же день после гульбы рано разбудила Аксинью, привела ее на кухню и, бесцельно переставляя рогачи, сказала: - Вот что, милая моя сношенька, взяли мы тебя не кохаться да не вылеживаться. Иди-ка передои коров, а после становись к печке стряпать. Я - старая, немощь одолевает, а хозяйство ты к рукам бери, за тобой оно ляжет.

В этот же день в амбаре Степан обдуманно и страшно избил молодую жену. Бил в живот, в груди, в спину; бил с таким расчетом, чтобы не видно было людям. С той поры стал он прихватывать на стороне, путался с гулящими жалмерками, уходил чуть не каждую ночь, замкнув Аксинью в амбаре или горенке.
Года полтора не прощал ей обиду: пока не родился ребенок. После этого притих, но на ласку был скуп и по-прежнему редко ночевал дома.

Большое многоскотинное хозяйство затянуло Аксинью работой. Степан работал с ленцой: начесав чуб, уходил к товарищам покурить, перекинуться в картишки, побрехать о хуторских новостях, а скотину убирать приходилось Аксинье, ворочать хозяйством - ей. Свекровь была плохая помощница. Посуетившись, падала на кровать и, вытянув в нитку блеклую желтень губ, глядя в потолок звереющими от боли глазами, стонала, сжималась в комок. В такие минуты на лице ее, испятнанном черными уродливо крупными родинками, выступал обильный пот, в глазах накапливались и часто, одна за другой, стекали слезы. Аксинья, бросив работу, забивалась где-нибудь в угол и со страхом и жалостью глядела на свекровьино лицо.

Через полтора года старуха умерла. Утром у Аксиньи начались предродовые схватки, а к полудню, за час до появления ребенка, свекровь умерла на ходу, возле дверей старой конюшни. Повитуха, выбежавшая из куреня предупредить пьяного Степана, чтобы не ходил к родильнице, увидела лежащую с поджатыми ногами Аксиньину свекровь.

Аксинья привязалась к мужу после рождения ребенка, но не было у нее к нему чувства, была горькая бабья жалость да привычка. Ребенок умер, не дожив до года. Старая развернулась жизнь. И когда Мелехов Гришка, заигрывая, стал Аксинье поперек пути, с ужасом увидела она, что ее тянет к черному ласковому парню. Он упорно преследовал ее своей настойчивой и ждущей любовью. И это-то упорство и было страшно Аксинье. Она видела, что он не боится Степана, нутром чуяла, что так он от нее не отступится, и, разумом не желая этого, сопротивляясь всеми силами, замечала за собой, что по праздникам и в будни стала тщательней наряжаться, обманывая себя, норовила почаще попадаться ему на глаза. Тепло и приятно ей было, когда черные Гришкины глаза ласкали ее тяжело и исступленно. На заре, просыпаясь доить коров, она улыбалась и, еще не сознавая отчего, вспоминала: "Нынче что-то есть радостное. Что же? Григорий... Гриша..." Пугало это новое, заполнявшее всю ее чувство, и в мыслях шла ощупью, осторожно, как через Дон по мартовскому ноздреватому льду.
Проводив Степана в лагеря, решила с Гришкой видеться как можно реже. После ловли бреднем решение это укрепилось в ней еще прочнее.

...

Только после того как узнал от Томилина про Аксинью, понял Степан, вынашивая в душе тоску и ненависть, что, несмотря на плохую жизнь с ней, на ту давнишнюю обиду, любил он ее тяжкой, ненавидящей любовью.
По ночам лежал в повозке, укрывшись шинелью, заломив над головою руки, думал о том, как вернется домой, как встретит его жена, и чувствовал, словно вместо сердца копошится в груди ядовитый тарантул... Лежал, готовя в уме тысячи подробностей расправы, и было такое ощущенье, будто на зубах зернистый и крупный песок. Расплескал злобу в драке с Петром. Домой приехал вялый, потому-то легко отделалась Аксинья.

С того дня прижился в астаховском курене невидимый покойник. Аксинья ходила на цыпочках, говорила шепотом, но в глазах, присыпанный пеплом страха, чуть приметно тлел уголек, оставшийся от зажженного Гришкой пожара.
Вглядываясь в нее, Степан скорее чувствовал это, чем видел. Мучился. По ночам, когда в кухне над камельком засыпало мушиное стадо и Аксинья, дрожа губами, стлала постель, бил ее Степан, зажимая рот черной шершавой ладонью. Выспрашивал бесстыдно подробности о связи с Гришкой. Аксинья металась по твердой, с запахом овчины кровати, трудно дышала. Степан, приморившись истязать мягкое, как закрутевшее тесто, тело, шарил по лицу ее рукою, слез искал. Но щеки Аксиньи были пламенно сухи, двигались под пальцами Степана, сжимаясь и разжимаясь, челюсти.
- Скажешь?
- Нет!
- Убью!
- Убей! Убей, ради Христа... Отмучаюсь... Не житье...
Стиснув зубы, Степан закручивал на жениной груди прохладную от пота тонкую кожу.
Аксинья вздрагивала, стонала.
- Больно, что ль? - веселел Степан.
- Больно.
- А мне, думаешь, не больно было?
Засыпал он поздно. Во сне, сжимаясь, двигал черными, пухлыми в суставах пальцами. Аксинья, приподнявшись на локте, подолгу глядела на красивое, измененное сном лицо мужа. Роняя на подушку голову, что-то шептала.
====конец цитаты====

И что, разве я буду носителем этой традиции??? ДА НИ В ЖИСТЬ! (не знаю, как сделать «смайлик» в виде шиша) Ды после этого пойдешь и запишешься в ряды добровольцев-феминисток :)

А вот эпизод свадьбы Григория и Натальи… Кроме внешней красоты обряда надо видеть и оборотную, грязную сторону….. Когда все пьют-жрут, хмельные головы отпускают руки и ноги, это отвратительное зрелище… Это не просто отвратительно, это местами омерзительно и унизительно. НИКОГДА!

====начало цтитаты====
XXI

За невестой в поезжанье нарядили четыре пароконные подводы. По-праздничному нарядные люди толпились на мелеховском базу возле бричек.
Дружко - Петро - в черном сюртуке и голубых с лампасами шароварах, левый рукав его перевязан двумя белыми платками, под пшеничными усами постоянная твердая усмешка. Он - возле жениха.
- Ты, Гришка, не робей! Голову по-кочетиному держи, что насупонился-то?
Возле бричек бестолковщина, шумок.
- Где же подженишник делся? Пора бы выезжать.
- Кум!
- А?
- Кум, ты на второй бричке поедешь. Слышишь, кум?
- Люльки поприцепили на бричках?
- Небось, не рассыпешься и без люлек. Мягкая!
Дарья - в малиновой шерстяной юбке, гибкая и тонкая, как красноталовая хворостинка, - поводя подкрашенными дугами бровей, толкала Петра.
- Пора ехать, говори бате. Там заждались теперича.
Пошептавшись с прихромавшим откуда-то отцом, Петро распорядился:
- Рассаживайся! На мою бричку пятеро с женихом. Аникей, ты за кучера.
Разместились. Багровая и торжественная Ильинична отворила ворота.
Четыре брички захватили по улице наперегонки.
Петро сидел рядом с Григорием. Против них махала кружевной утиркой Дарья. На ухабах и кочках рвались голоса, затянувшие песню. Красные околыши казачьих фуражек, синие и черные мундиры и сюртуки, рукава в белых перевязах, рассыпанная радуга бабьих шалевых платков, цветные юбки. Кисейные шлейфы пыли за каждой бричкой. Поезжанье.
Аникей, сосед Мелеховых, доводившийся Григорию троюродным братом, правил лошадьми. Свешиваясь, почти падая с козел, он щелкал кнутом, взвизгивал, и запотевшие лошади рвали постромки, вытягиваясь в струну.
- Сыпь им! Сыпь... - орал Петро.
Безусый скопцеватый Аникей подмигивал Григорию, морща голое, бабье лицо тонкой улыбкой, взвизгивал и порол лошадей кнутом.
- Сто-ро-нись!.. - прогремел, обгоняя их, Илья Ожогин, дядя жениха по материнской линии. За его спиной разглядел Григорий счастливое, с подпрыгивающими смуглыми щеками лицо Дуняшки.
- Нет, погоди!.. - крикнул Аникей, вскочив на ноги, и пронзительно свистнул.
Лошади захлестнулись в бешеной скачке.
- Уп-па-па-де-ошь!.. - визжала Дарья, подпрыгивая, обнимая руками лакированные сапоги Аникея.
- Держись!.. - ухал в стороне дядя Илья. Голос его тонул в сплошном стоне колес.
Остальные две брички, доверху набитые цветными воющими кучами людей, скакали по дороге рядом. Лошади в кумачных, голубых, бледно-розовых попонах, в бумажных цветах, в лентах, заплетенных в гривы и челки, в перезвяке громышков, стлались над кочковатой дорогой, роняя шмотья мыла, и попонки над взмыленными, мокрыми спинами хлопали, рябились, полоскаемые ветром.
У коршуновских ворот поезжанье сторожила ватага ребятишек. Увидели пыль на дороге и сыпанули во двор.
- Едут!
- Скачут!
- За-видне-лись!
Встреченного Гетька окружили.
- Шо згуртовались? Геть, вражьи горобци! Зачулюкалы - аж глушно!
- Хохол-мазница, давай с тобой дражниться! Хохол!.. Хохол!.. Дегтярник!.. - верещала детвора, прыгая вокруг мешочных широких шаровар Гетька.
Тот, наклоняя голову, будто в колодец засматривая, оглядывал бесновавшихся ребят и чесал длинный тугой живот, снисходительно улыбался. Брички с гомоном вкатили во двор. Петро повел Григория на крыльцо, следом потекли приехавшие в поезжанье.
Из сеней в кухню дверь заперта. Петро постучался.
- Господи Иисусе Христе, помилуй нас.
- Аминь, - откликнулись из-за двери.
Петро повторил стук и слова до трех раз, ему глухо откликались.
- Разрешите взойтить?
- Милости просим.
Дверь распахнулась. Свашка - крестная мать Натальи - вдовая красивая баба, встретила Петра поклоном и тонкой малиновой усмешкой.
- Прими, дружко, на доброе здоровие.
Она протянула стакан с мутным, не выстоявшимся квасом. Петро разгладил усы, выпил, крякнул под общий сдержанный смех.
- Ну, свашенька, и угостила!.. Погоди, ягодка моя ежевишная, я тебя не так угощу, еще наплачешься!..
- Извиняйте, пожалуйста, - кланялась свашка, даря Петра отточенной, с лукавцем, улыбкой.
Пока дружко со свашкой состязались в острословии, жениховой родне,согласно уговору, поднесли по три рюмки водки.
Наталью, уже одетую в подвенечное платье и фату, стерегли за столом. Маришка в вытянутой руке держала скалку, Грипка задорно трясла посевкой.
Запотевший, хмельной от водки Петро с поклоном поднес им в рюмке по полтиннику. Сваха мигнула Маришке, та - по столу скалкой:
- Мало! Не продадим невесту!..
Еще раз поднес Петро позванивающую в рюмке щепоть серебряной мелочи.
- Не отдадим! - лютовали сестры, толкая локтями потупившуюся Наталью.
- Чего уж там! И так плочено-переплочено.
- Уступайте, девки, - приказал Мирон Григорьевич и, улыбаясь, протиснулся к столу. Рыжие волосы его, приглаженные топленым коровьим маслом, пахли потом и навозной прелью.
Сидевшие за столом родственники и близкие невесты встали, очищая место.
Петро сунул Григорию в рук конец платка, вспрыгнул на лавку, повел его по-за столом к невесте, сидевшей под образами. Другой конец взяла Наталья потной от смущенья рукой.
За столом чавкали, раздирая вареную курятину руками, вытирая руки о волосы. Аникей грыз куриную кобаргу, по голому подбородку стекал на воротник желтый жир.
Григорий с внутренним сожалением поглядывал на свою и Натальину ложки, связанные платочком, на дымившуюся в обливной чашке лапшу. Ему хотелось есть, неприятно и глухо бурчало в животе.
Дарья угощалась, сидя рядом с дядей Ильей. Тот, общипывая ядреными клыками баранье ребро, наверное, шептал Дарье непристойности, потому что та, суживая глаза, подрагивая бровями, краснела и посмеивалась.
Ели основательно и долго. Запах смолистого мужского пота мешался с едким и пряным бабьим. От слежавшихся в сундуках юбок, сюртуков и шалек пахло нафталином и еще чем-то сладко-тяжелым - так пахнут старушечьи затасканные канунницы.
Григорий искоса поглядывал на Наталью. И тут в первый раз заметил, что верхняя губа у нее пухловата, свисает над нижней козырьком. Заметил еще, что на правой щеке, пониже скулы, лепится коричневая родинка, а на родинке два золотистых волоска, и от этого почему-то стало муторно. Вспомнил Аксиньину точеную шею с курчавыми пушистыми завитками волос, и явилось такое ощущение, будто насыпали ему за ворот рубахи на потную спину колючей сенной трухи. Поежился, с задавленной тоской оглядел чавкающих, хлюпающих, жрущих людей.
Когда выходили из-за стола, кто-то, дыша взваром и сытой окисью пшеничного хлеба, нагнулся над ним, всыпал за голенище сапога горсть пшена: для того, чтобы не сделалось чего с женихом с дурного глаза. Всю обратную дорогу пшено терло ногу, тугой ворот рубахи душил горло, и Григорий - удрученный свадебными обрядами - в холодной отчаянной злобе шептал про себя ругательства.

XXII

Отдохнувшие у Коршуновых лошади шли, добираясь до мелеховского база, из последних сил. На ременных шлеях, стекая, клубилась пена.
Подвыпившие кучера гнали безжалостно.
Поезжанье встретили старики. Пантелей Прокофьевич, блистая чернью выложенной сединным серебром бороды, держал икону. Ильинична стояла рядом;
каменно застыли ее тонкие губы.
Григорий с Натальей подошли под благословенье, засыпанные винным хмелем и зернами пшеницы. Благословляя, уронил Пантелей Прокофьевич слезу и засуетился, нахмурился, жалея, что люди были свидетелями такой его слабости.
Нареченные вошли в дом. Красная от водки, езды и солнцепека Дарья выскочила на крыльцо, обрушилась на бежавшую из стряпки Дуняшку:
- Где Петро?..
- Не видала.
- К попу надо бечь, а он, проклятый, запропал.
Петро, через меру хлебнувший водки, лежал на арбе, снятой с передка, и стонал. Дарья вцепилась в него коршуном.
- Нажра-а-ался, идолюка! К попу надо бечь!.. Вставай!
- Пошла ты! Не признаю! Ты что за начальство? - резонно заметил тот, шаря по земле руками, сгребая в кучу куриный помет и объедья соломы.
Дарья, плача, просунула два пальца, придавила болтавший несуразное язык, помогла облегчиться. Ошалелому от неожиданности, вылила Петру на голову цебарку колодезной воды, досуха вытерла подвернувшейся под руку попоной, проводила к попу.
Через час Григорий стоял в церкви рядом с похорошевшей в сиянии свечей Натальей, давил в руке восковой стержень свечки, скользя по густой стене шепчущегося народа невидящими глазами, повторял в уме одно назойливое слово: "Отгулялся... отгулялся". Сзади покашливал опухший Петро, где-то в толпе мельтешились Дуняшкины глаза, чьи-то как будто знакомые и незнакомые лица; доносились разнобоистый хор голосов и тягучие возгласы дьякона. Безразличие оковало Григория. Он ходил вокруг налоя, наступая гундосому отцу Виссариону на задники стоптанных сапог, останавливался, когда Петро неприметно дергал его за полу сюртука; глядел на струйчатые косички огней и боролся с сонной, овладевшей им одурью.
- Поменяйтесь кольцами, - сказал отец Виссарион, тепловато глянув Григорию в глаза.
Поменялись. "Скоро кончится?" - спросил Григорий глазами, поймав сбоку Петров взгляд. И Петро шевельнул углами губ, гася улыбку: "Скоро". Потом Григорий три раза целовал влажные безвкусные губы жены, в церкви угарно завоняло чадом потушенных свечей, к выходу загоцали выпиравшие в притвор люди.
Держа в своей руке шершавую крупную руку Натальи, Григорий вышел на паперть. Кто-то нахлобучил ему на голову фуражку. Пахнуло полынным теплым ветерком с юга. Из степи тянуло прохладой. Где-то за Доном сине вилась молния, находил дождь, а за белой оградой, сливаясь с гулом голосов, зазывно и нежно позванивали бубенцы на переступавших с ноги на ногу лошадях.

XXIII

Коршуновы приехали уже после того, как жениха с невестой увезли в церковь. Пантелей Прокофьевич до этого выходил за ворота, взглядывался вдоль улицы, но серая дорога, промереженная зарослями игольчатой колючки, была наголо вылизана безлюдьем. Он переводил взгляд за Дон. Там приметно желтел лес, вызревший махорчатый камыш устало гнулся над задонским озерцом, над осокой.
Предосенняя, тоскливая, синяя дрема, сливаясь с сумерками, обволакивала хутор, Дон, меловые отроги, задонские, в лиловой дымке тающие леса, степь. За поворотом на шляху у перекрестка тонко вырисовывалась остроугольная верхушка часовни.
До слуха Пантелея Прокофьевича доплыл чуть слышный строчащий перестук колес и собачий брех. С площади на улицу вырвались две брички. Напередней, покачиваясь в люльке, сидели рядом Мирон Григорьевич с Лукиничной, против них - дед Гришака в свежем мундире с Георгиями и медалями. Правил Митька, небрежно сидя на козлах, не показывая озверевшим от скачки сытым вороным лошадям подоткнутого под сиденье кнута. На второй Михей, падая назад, передергивая вожжами, силился перевести скакавших лошадей на рысь. Остренькое безбровое лицо Михея крылось фиолетовым румянцем, из-под треснувшего пополам козырька обильно сыпался пот.
Пантелей Прокофьевич распахнул ворота, и брички одна за другой въехали на баз.
С крыльца гусыней поплыла Ильинична, обметая подолом ошлепки навозной грязи, занесенной на порожки.
- Милости просим, дорогие сваточки! Сделайте честь нашему бедному куреню! - И она гнула дородный стан.
Пантелей Прокофьевич, кособоча голову, широко разводил руками:
- Покорнейше просим, сваточки! Проходите. - Он крикнул, чтоб отпрягли лошадей, и пошел к свату.
Мирон Григорьевич тер ладонью шаровары, счищая пыль. Поздоровавшись, пошли к крыльцу. Дед Гришака, растрясенный небывалой ездой, приотстал.
- Проходите, сваточек, проходите! - упрашивала Ильинична.
- Ничего, благодарствуем... пройдем.
- Заждались вас, проходите. Зараз веник дам, свату мундир почистить. Пыль ноне, ажник дыхнуть нечем.
- Так точно, сушь... Оттого и пыль. Не беспокойтесь, сваха, я вот толечко... - Дед Гришака, кланяясь недогадливой свахе, задом подвигался к сараю и скрылся за крашеным боком веялки.
- Привязалась к старику, дуреха! - накинулся Пантелей Прокофьевич, встречая Ильиничну у крыльца. - Он по своей стариковской надобности, а она... тьфу, господи, да и глупая!..
- Я-то почем знала? - смутилась Ильинична.
- Должна разуметь. Ну, нечего там. Иди проводи сваху.
За накрытыми столами нетрезвый гуд подвыпивших гостей. Сватов усадили в горнице за стол. Вскоре приехали из церкви молодые. Пантелей Прокофьевич, наливая из четверти, прослезился.
- Ну, сваточки, за наших детей. Чтоб оно все по-хорошему, как мы сходились... и чтоб они в счастье и здравии свою жизнь проживали...
Деду Гришаке налили пузатую рюмку и вылили половину в рот, залохматевший прозеленью бороды, половину за стоячий воротник мундира. Пили, чокаясь. Просто пили. Гомон ярмарочный. Сидевший на самом краю стола дальний родственник Коршуновых, старый атаманец Никифор Коловейдин, поднимая раскляченную руку, ревел:
- Горька!
- Го-оръ-ко-а!.. - подхватывали за столом.
- Ох, горька!.. - отзывалась битком набитая кухня.
Хмурясь, Григорий целовал пресные губы жены, водил по сторонам затравленным взглядом.
Красные лица. Мутные во хмелю, похабные взгляды и улыбки. Рты, смачно жующие, роняющие на расшитые скатерти пьяную слюну. Гульба - одним словом.
Никифор Коловейдин щерил щербатую пасть, поднимал руку.
- Горька!..
На рукаве его голубого атаманского мундира морщились три золотые загогулины - нашивки за сверхсрочную службу.
- Го-орь-ка!
Григорий с ненавистью вглядывался в щербатый рот Коловейдина. У того в порожнюю меж зубами скважину при слове "горько" трубочкой вылезал слизистый багровый язык.
- Целуйтесь, тетери-ятери... - шипел Петро, шевеля косичками намокших в водке усов.
В кухне Дарья, подпившая и румяная, завела песню. Подхватили. Перекинули в горницу:

Вот и речка, вот и мост,
Через речку перевоз...

Плелись голоса, и, обгоняя других, сотрясая стекла окон, грохотал Христоня:

А кто ба нам поднес,
Мы ба вы-пи-и-ли.

А в спальне сплошной бабий визг:

Потерял, растерял
Я свой голосочек...

И в помощь - чей-то старческий, дребезжащий, как обруч на бочке, мужской голосок:

Потерял, ух, растерял, ух,
Я свой голосочек.
Ой, по чужим садам летучи,
Горькую ягоду-калину клюючи.

- Гуляем, люди добрые!..
- Баранинки опробуй.
- Прими лапу-то... муж, вон он, глядит.
- Горь-ка-а-а!..
- Дружко развязный, ишь со свахой как обходится.
- Ну, не-е-ет, ты нас баранинкой не угощай... Я, может, стерлядь им... И буду исть - она жир-на-я.
- Кум Прошка, давай стременную чекалдыкнем.
- Так по зебрам и пошел огонь...
- Семен Гордеевич!
- А?
- Семен Гордеевич!
- Да пошел ты!
В кухне закачался, выгибаясь, пол, затарахтели каблуки, упал стакан; звон его потонул в общем гуле. Григорий глянул через головы сидевших за столом в кухню: под уханье и взвизги топтались в круговой бабы. Трясли полными задами (худых не было, на каждой по пять-семь юбок), махали кружевными утирками, сучили в пляске локтями.
Требовательно резнула слух трехрядка. Гармонист заиграл казачка с басовыми переливами.
- Круг дайте! Круг!
- Потеснитесь, гостечки! - упрашивал Петро, толкая разопревшие от пляса бабьи животы.
Григорий, оживившись, мигнул Наталье.
- Петро зараз казачка урежет, гляди.
- С кем это он?
- Не видишь? С матерью твоей.
Лукинична уперла руки в боки, в левой - утирка.
- Ходи, ну, а то я!..
Петро, мелко перебирая ногами, прошел до нее, сделал чудеснейшее коленце, вернулся к месту. Лукинична подобрала подол, будто собираясь через лужу шагать, - выбила дробь носком, пошла, под гул одобрения, выбрасывая ноги по-мужски.
Гармонист пустил на нижних ладах мельчайшей дробью, смыла эта дробь Петра с места, и, ухнув, ударился он вприсядку, щелкая ладонями о голенища сапог, закусив углом рта кончик уса. Ноги его трепетали, выделывая неуловимую частуху коленец; на лбу, не успевая за ногами, метался мокрый от пота чуб.
Григорию загородили Петра спины столпившихся у дверей. Он слышал лишь текучий треск кованых каблуков, словно сосновая доска горела, да взвинчивающие крики пьяных гостей.
Под конец плясал Мирон Григорьевич с Ильиничной, плясал деловито и серьезно, - как и все, что он делал.
Пантелей Прокофьевич стоял на табуретке, мотал хромой ногой, чмокал языком. Вместо ног у него плясали губы, не находившие себе покоя, да серьга.
Бились в казачке и завзятые плясуны, и те, которые не умели ног согнуть по-настоящему.
Всем кричали:
- Не подгадь!
- Режь мельче! Ух ты!..
- Ноги легкие, а зад мешается.
- Сыпь, сыпь!
- Наш край побивает.
- Дай взвару, а то я.
- Запалился, стерьва. Пляши, а то бутылкой!
Пьяненький дед Гришака обнимал ширококостную спину соседа по лавке, брунжал по-комариному ему в ухо:
- Какого года присяги?
Сосед его, каршеватый, вроде дуба-перестарка, старик, гудел, отмахиваясь рукой:
- Тридцать девятого, сынок.
- Какого? Ась? - Дед Гришака оттопыривал морщинистую раковину уха.
- Тридцать девятого, сказано тебе.
- Чей же будете? Из каких?
- Вахмистр Баклановского полка Максим Богатырев. Сам рожак с хутора... с хутора Красный Яр.
- Родствие Мелеховым?
- Как?
- Родствие, говорю?
- Ага, дедом довожусь.
- Полка-то Баклановского?
Старик потухшими глазами глядел на деда Гришаку, катая по голым деснам непрожеванный кусок, кивал головой.
- Значится, в кавказской кампании пребывали?
- С самим покойничком Баклановым, царство небесное, служил, Кавказ покоряли... В наш полк шел казак редкостный... Брали гвардейского росту, одначе сутулых... - какие длиннорукие и в плечах тоже - нонешний казак поперек уляжется... Вот, сынок, какие народы были... Их превосходительство, покойник генерал, В ауле Челенджийском в одночась изволили меня плетью...
- А я в турецкой кампании побывал... Ась? Побывал, да. - Дед Гришака прямил ссохшуюся грудь, вызванивая Георгиями.
- Заняли мы этот аул на рассвете, а в полдни играет трубач тревогу...
- Довелось и нам царю белому послужить. Под Рошичем был бой, и наш полк, Двенадцатый Донской казачий, сразился с ихними янычирами...
- Играет это трубач тревогу... - продолжает баклановец; не слушая деда Гришаку.
- Янычиры ихние навроде атаманцев. Да-с. - Дед Гришака горячится, сердясь, машет рукой. - Службу при своем царе несут, и на головах у них белые мешки. Ась? Белые мешки на головах.
- Я и говорю своему полчанину: "Это, Тимоша, отступать будем, тяни ковер со стены, а мы его в торока..."
- Два егория имею! Награжден за боевые геройства!.. Турецкого майора живьем заполонил...
Дед Гришака плачет и стучит сухим кулачком по гулкой и медвежковатой спине деда-баклановца; но тот, макая кусок курятины вместо хрена в вишневый кисель, безжизненно глядит на скатерть, залитую лапшой, шамшит провалившимся ртом:
- Вот, сынок, на какой грех попутал нечистый... - Глаза деда с мертвой настойчивостью глядят на белые морщины скатерти, словно видит он не скатерть, залитую водкой и лапшой, а снеговые слепящие складки Кавказских гор. - До этого сроду не брал чужого... бывало, займем черкесский аул, в саклях имение, а я не завидую... Чужое сиречь от нечистого... А тут поди ж ты... Влез в глаза ковер... с махрами... Вот, думаю, попона коню будет...
- Мы этих разных разностев повидали. Тоже бывали в заморских землях. - Дед Гришака пытается заглянуть соседу в глаза, но глубокие глазницы заросли, как буерак бурьяном, седыми клочьями бровей и бороды; не доберется дед Гришака до глаз, кругом одна щетинистая непролазь волос.
Он пускается на хитрость; он хочет привлечь внимание соседа ударным местом своего рассказа, а поэтому начинает без предварительной подготовки прямо с середины:
- И командует есаул Терсинцев: "Взводными колоннами наметом - арш-арш!"
Дед-баклановец вскидывает голову, как строевой конь при звуке трубы; роняя на стол узловатый кулак, шепчет:
- Пики к бою, шашки вон, баклановцы!.. - Тут голос его внезапно крепчает, мерклые зрачки блестят и загораются белым, загашенным старостью огнем. - Баклановцы-молодцы!.. - ревет он, раскрывая пасть с желтыми нагими деснами. - В атаку... марш-марш!..
И осмысленно и молодо глядит на деда Гришаку и не утирает замызганным рукавом чекменя щекочущих подбородок слез.
Дед Гришака тоже оживляется.
- Подал он нам этакую команду и махнул палашом. Поскакали мы, а янычиры построились вот так-то, - он чертит на скатерти пальцем неровный четырехугольник, - в нас палят. Два раза мы на них ходили - собьют и собьют. Откель ни возьмись, с флангу из лесочка ихняя конница. Наш командир сотни дает команду. Завернули мы правым крылом, перестроились - и на них. Вдарили. Стоптали. Какая конница супротив казаков устоит? То-то и оно. Поскакали они к лесу, воют... Вижу я, скачет попереди меня ихний офицер, на караковом коне. Молодецкий такой офицер, черные усы книзу, оглядывается все на меня и пистолет из чехла вынает. А чехло к седлу приторочено... Стрельнул и не попал. Тут придавил я коня, догоняю его. Хотел срубить, а посля раздумал. Человек ить... Правой рукой обхватил его поперек, так он, извольте видеть, так из седла и вылетел. Руку мне искусал, а все ж таки взял я его...
Дед Гришака, торжествуя, глянул на соседа: тот, уронив на грудь огромную угловатую голову, уснул под шум, уютно всхрапывая.
====конец цитаты====

Но к моему желанию понять и воспринять древнерусское искусство вышеописанные негативные переживания не имеют никакого отношения. Это все сказано к тому, что я не могу быть носителем подобных традиций… на физиологическом уровне. Сказки - с превеликим удовольствием, предметы искусства - да! Знакомиться с традициями - да, но не более того.
Наверное на том знаменитом балу в честь 300-т летия Дома Романовых тоже хотели возродить эту внешнюю красоту, а про "настоящие" традиции никто и не вспомнил... так... декорации.... очередные потемкинские деревни.... да и вся жизнь получается одной сплошной потемкинской деревней...

параллельные миры, почитать, памятное, (около)национальное

Previous post Next post
Up